— Мелей на Волге много, перекатов, а ты человек не бывалый. Долго ль тут до греха?.. — заметил отец.
— То лоцманово дело, батюшка, — сказал Алексей. — Ему знать мели-перекаты, мое дело за порядком смотреть да все оберегать, кладь ли, людей ли… Опять же хозяйские деньги на руки, за нагрузкой смотреть, за выгрузкой.
— То-то смотри! Коим грехом не оплошай, — молвил Трифон.
— Бог милостив, батюшка, управимся, — с уверенностью сказал Алексей.
— На три года, говоришь, пачпорт? — спросил Трифон Михайлыч.
— Так точно, батюшка.
— А скоро ль надобно?
— Да через неделю беспременно надо на пароход поспеть.
К тому времени с Низу он выбежит: приму кладь, да тем же часом в Рыбную.
— Ой, Алексеюшка, в неделю с пачпортом тебе не управиться. Задержки не вышло бы какой, — сказал Трифон Михайлыч.
— Какая же задержка? — спросил Алексей. — Подати уплочены, на очереди не состою, ни в чем худом не замечен… Чего еще?
— Не подати, не очередь, не худое что, другое может задержать тебя, — сказал Трифон. — Аль забыл, кто делами-то в приказе ворочает?
— Как забыть? — усмехнувшись, ответил Алексей.
— То-то и есть, — молвил Трифон. — Изо всей волости нашу деревню пуще всех он не жалует. А из поромовских боле всего злобы у него на меня…
— Да что ж он сделает? — горячо заговорил Алексей. — Разве может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И над ним тоже начальство есть!
— Эх, молодо-зеленое! — сказал сыну Трифон Лохматый. — Не разумеешь разве, что может он проволочить недели три, четыре?.. Вот про что говорю.
— Так я в город, — подхватил Алексей. — В казначействе выправлю.
— Так тебе и выдали!.. Держи карман!.. Казначей без удельного приказа не даст! — сказал Трифон Лохматый. — Нет, парень, без Карпушки тебе не обойтись… В его руках!..
Озадачили Алексея отцовы речи. Руки опустил и нос повесил.
— Как же быть-то? — спросил он отца упалым голосом.
— А вот как, — сказал Трифон. — Утре пораньше поезжай ты к Патапу Максимычу, покланяйся ему хорошенько, чтоб удельному голове словечко закинул, чтоб голова беспременно велел Карпушке бумагу для казначея тебе выдать. А в приказе пачпорта не бери… Карпушка такую статью, пожалуй, влепит, что в первом же городу в острог угодишь… На такие дела его взять!
К Патапу Максимычу!.. В Осиповку!.. Легко молвить, мудрено сделать… Заказан путь, не велено на глаза показываться. Сказать про то родителю нельзя, смолчать тоже нельзя… Что же делать?.. Опять, видно, грех на грех накладывать, опять обманные речи отцу говорить… Что же?.. Теперь уж не так боязно — попривык.
— Ладно, — пробормотал Алексей, — съезжу. А все-таки наперед к Морковкину попытаюсь, — прибавил он.
— Попытайся, пожалуй, — молвил Трифон. — Только помяни мое слово, без Патапа Максимыча тебе не обойтись.
— Увидим, — сказал Алексей, решаясь в случае неудачи ехать не в Осиповку, а прямо в голове. Благо по ветлужскому делу человек знакомый.
— Смотри только, Алексеюшка, с Карпушкой-то не больно зарывайся! — молвил Трифон. — У него ведь всяко лыко в строку. Чуть обмолвишься, разом к ответу… А ведь он рад-радехонек всех нас в ложке воды утопить… Памятлив, собака!
— Что Паранька-то? — после недолгого молчанья спросил Алексей.
— Гуляет, — насупив брови, сквозь зубы процедил Трифон, а сам, поднявшись с лавки и отодвинув оконницу, высунул на волю седую свою голову.
— Ни слуху, ни гулу, ни шороху, — молвил, отходя от окошка. — Кочетам полночь пора опевать, а их нет да нет… И пес их знает, куда до сих пор занесло непутных!..
— Гулянки, что ль, какие? — спросил Алексей.
— По грибы пошли, — молвил Трифон. — Как только отобедали, со всей деревни девки взбузыкались. А нашим как отстать?.. Умчались, подымя хвосты… А Карпушка беспременно уж там… Караулит, леший его задери…
— Не посмеет, — слегка тряхнув кудрями, молвил Алексей. — Не дадут ребята спуску, коли сунется на игрище.
— Да он игрища-то и в глаза не увидит, — сказал Трифон Михайлыч. — Лес-от велик, места найдется… Да что лес!.. На что им лес!.. Паранька в Песочно повадилась бегать… Совсем девка с похвей сбилась… Ославилась хуже последней солдатки!.. На честной родительский дом позор накинула — ворота ведь дегтем мазали, Алексеюшка!.. После этого как Параньке замуж идти?..
Ни честью, ни уходом никто не возьмет. И Наталье-то по милости ее терпеть приходится… Уж чего не приняла от меня Паранька, уж как не учил ее!.. Печки одной на ней не бывало!.. А ей и горюшка нет, отлежится, отдышится, да опять за свои дела. Потеряла девка совесть, забыла, какой у человека и стыд бывает!.. Ох-охо-хохо!..
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его разбирает, не на Карпушку, на сестру. Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст в люди выду, — думает он, — вздумаю жену из хорошего дома брать, а тут скажут — сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
— В кельи ее, батюшка! — молвил он. — Черна ряса все покрывает.
— И то думаю, — ответил Трифон Михайлыч. — Только ведь ноне и по келейницам эта слабость пошла. В такой бы скит ее, где бы накрепко хвост-от пришили… А где такого взять?
— В Шарпане, сказывают, строго келейниц-то держат, — заметил Алексей.
— В Шарпане точно будет построже. И черной работы больше, дурить-то некогда… Да примет ли еще мать Августа наше чадушко? Вот что…— сказал Трифон.
— Попытай…— молвил Алексей.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй, один, как перст — без уходу, без обиходу.
— Бог милостив, батюшка; Наталья останется, — утешал отца Алексей.
— И на нее плоха, парень, надежда, — вздохнул Трифон. — Глядя на сестру, туда же смотрит.
— В Шарпан Параньку, в Шарпан, батюшка…— настаивал Алексей.
— Эка память-то у меня стала! — хватился Трифон. — Про скиты заговорили, только тут вспомянул… Из Комарова была присылка к тебе… Купчиха там московская проживает…
Алой зарницей вспыхнуло лицо Алексея, огнем сверкнули черные очи… Духу перевести не может.
— В пятницу от Манефиных работник на субботний базар в Городец проезжал, с ним Масляникова купчиха, что в Комарове живет, — наказывала тебе побывать у нее — место-де какое-то вышло, — продолжал Трифон, не замечая смущения сына.
Вдруг послышались на улице веселый шум и звонкий смех… Затренькала балалайка, задребезжала гармоника, бойко затянул «запевало», вторя ему пристали «голоса»; один заливался, другой на концах выносил… Им подхватили «подголоски», и звучной, плавной волной полилась расстанная песня возвращавшейся с «грибовной гулянки» молодежи[70]:
Пробудились на печах от уличной песни старые старухи, торопливо крестились спросонок и творили молитву. Ворчали отцы, кипятились матери. Одна за другой отодвигались в избах оконницы и высовывались из них заспанные головы хозяек в одних повойниках. Голосистые матери резкою бранью осыпали далеко за полночь загулявшихся дочерей. Парни хохотали и громче прежнего пели:
Не сразу угомонилась и разбрелась по дворам молодежь.
Долго бренчала балалайка, долго на один нескончаемый лад наигрывала песню гармоника. По избам слышались брань матерей и визгливые крики девок, смиряемых родителями. Наконец, все стихло, и сонное царство настало в деревне Поромовой.
Паранька одна воротилась. Кошкой крадучись, неслышными стопами пробралась она по мосту[71] к чулану, где у нее с сестрой постель стояла. Как на грех скрипнула половица. Трифон услыхал и крикнул дочь. Ни жива ни мертва переступила порог Паранька.
— Наталья где? — грозно спросил ее отец.
— Дома, надо быть…— дрожа со страха, ответила она.
— Кликни ее сюда, — молвил Трифон. Паранька ни с места.
— Да я не знаю… Она, видно, отстала… И, еще ничего не видя, заревела.
— Я те задам: «отстала»! — зарычал старик и, схватив с палицы плеть, стал учить дочку уму-разуму.
Выскочила Фекла Абрамовна… Плач, крики, вопли!.. Опершись о стол рукою, молча, недвижно стоял Алексей… Ничего он не видел, ничего не слышал — одно на уме: «Марья Гавриловна зовет».
Глава седьмая
Глава седьмая
Поднявшись с постели только ко второму уповодку[72], Карп Алексеич Морковкин, в бухарском стеганом и густо засаленном халате, доканчивал в своей горнице другой самовар, нимало не заботясь, что в приказе с раннего утра ждет его до десятка крестьян. Покончив с чаем, принялся писарь за штофик кизлярки да за печеные яйца с тертым калачом на отрубях, известным под названьем «муромского». И калач, и яйца, и кизлярка, разумеется, были не покупные: за стыд считал мирской захребетник покупать что-нибудь из съестного. По его рассужденью, как поп от алтаря, так писарь от приказа должен быть сыт.
Позавтракал Карп Алексеич и лениво поднялся с места, хотел идти принимать от мужиков припасы и краем уха слушать ихние просьбы… Вдруг с шумом и бряканьем бубенчиков подкатила к крыльцу тележка. Выглянул писарь в окно, увидел Алексея.
Стал середь горницы Карп Алексеич. Алешку Лохматого дьявол принес, — подумал он. — Наташка не проболталась ли?.. Иль каким барином!.. На Чапуринских!.. Ну, да ведь я не больно испужался: чуть что — десятских, да в темную…
Храбрится, а у самого поджилки трясутся, мурашками спину так и осыпает, только что вспомнит про здоровенный кулак и непомерную силу Алексея.
«Повременю, скоро не выйду… Пущай пождет — прохладится… Пусть его помнит, что писарь — начальство».
И опять принялся за кизлярку да за муромской калач с печеными яйцами. Напусти, дескать, господи, смелости!
Добрые полчаса прошли… Наконец, мимо кланявшихся чуть не до земли мужиков прошел Карп Алексеич в присутствие и там развалился на креслах головы.
— Пускать мужиков поодиночке, — приказал он ставшему у двери десятскому. Десятский впустил Алексея.
— Черед соблюдать! — крикнул писарь. — Другие ждут спозаранок, этот последним явился.
— Да мне бы всего на пару слов, — зачал было Алексей.
— Черед наблюдать! — пуще прежнего крикнул десятскому Карп Алексеич. Алексей вышел.
Надивиться не могут мужики, отчего это писарь никого не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже о делах посторонних.
А это все было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться. Знай, дескать, что я тебе начальство, чувствуй это.
Наконец, все мужики были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил до себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги, глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И то у Морковкина на уме было: не вышло б передряги за то, что накануне сманил он к себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову — какая б нужда Алешку в приказ привела.
Настал час воли писаря, допустили Алексея в присутствие. Перед тем как позвать его, Морковкин встал с кресел и, оборотясь спиной к дверям, стал читать предписания удельного начальства, в рамках за стеклом по стенам развешанные. Не оглядываясь на Алексея, писарь сердито спросил:
— Зачем?
— За пачпортом.
— За каким?
— За трехгодовым. Трехгодовой пачпорт мне нужен, потому что, отъезжая, значит, по пароходной части в разные города и селения Российской империи…— начал было Алексей, но писарь прервал его словом:
— Нельзя!
— А отчего бы это нельзя? — подбоченясь и выставя правую ногу вперед, задорно спросил Алексей. Не оглядываясь, писарь ответил:
— Бланок таких в приказе нет… Писать не на чем… Недель шесть подожди, — к ярманке вышлют.
— Могу из казначейства выправить… Бумагу бы только мне, — твердым голосом молвил Алексей.
— Нет тебе бумаги.
— А почему б это? — шагнув вперед, спросил Алексей.
— Рекрутский набор будет зимой, — прошипел, не оглядываясь, Морковкин.
— Что мне набор? — молвил Алексей. — За меня квитанция есть.
— А подати?
— Заплочены, а надо, так еще за три года вперед внесу.
— Ишь тысячник какой! — с злобной усмешкой сказал писарь. — За три года вперед!.. Да откуда у тебя такие деньги?
— Это уж мое дело… Мне бумагу в казначейство надо. Вот что…молвил Алексей.
— Сказано — нельзя, — возвысив голос, проговорил писарь. — Справки надо собрать, впрямь ли квитанция представлена, подати уплочены ли, под судом не состоишь ли, к следствию какому не прикосновен ли, взысканий на тебя не поступило ли, жалоб, долговых претензий… Этого сделать скоро нельзя.
— А много на то времени потребуется? — спросил Алексей.
— Месяца два, либо три, не то и больше, — ответил Карп Алексеич.
Стиснув зубы и хмуря брови, еще шагнул Алексей. Хотел завернуть крепкое словцо Морковкину, но сдержал порыв, опомнился и молвил:
— Счастливо оставаться. Быстрыми шагами пошел вон из приказа. Так и не видал лица стоявшего спиной к дверям Морковкина. А тот и по уходе Алексея долго еще разглядывал висевшее на стене предписание.
***
Прямо из приказа покатил Алексей в Клюкино, к удельному голове Скорнякову. Приехав в ту пору, как, восстав от послеобеденного сна, Михайло Васильич с хозяюшкой своей Ариной Васильевной и с детками засел за ведерный самовар чайком побаловаться, душеньку распарить.
Скорняков был не из последних тысячников по Заволжью. Хоть далеко было ему до Патапа Максимыча, однако ж достатки имел хорошие и жил в полном изобилье и довольстве.
Дом у него стоял большой, пятистенный, о двух ярусах, с боковушами и светлицами; убран не так богато, как Чапуринский, однако ж походил на городской купеческий дом средней руки. В передней горнице стояла русская печь, но была отделена филенчатой перегородкой, доходившей до потолка и обитой, как и стены, недорогими обоями. Лавок в тех горницах вдоль стен не было; стояли диван и кресла карельской березы, обитые черной волосянкой, плетеные стулья и два ломберные стола, крытые бумажными салфетками с вытканными изображениями города Ярославля. Возле огромной божницы красного дерева со стеклами, наполненной иконами в золоченых ризах, булавками приколоты были к обоям картины московской работы. Они изображали райских птиц Сирина, Алконаста и Гамаюна, беса, изувешанного тыквами, перед Макарием Египетским, Иоанна Новгородского, едущего на бесе верхом в Иерусалим к заутрене, и бесов, пляшущих с преподобным Исакием.
Ни одна картина духовного содержания для народа без дьявола у нас не обходится — хоть маленький бесенок, хоть в уголке где-нибудь, а непременно сидит на каждой картине. По другим стенам скорняковского дома красовались картины мирские — хозрев Мирза, взятие Анапы, похождения Малек Аделя. Над ними висели клетки с жирными перепелами. Охотник был до перепелов Михайло Васильич, любил пронзительные их крики и не обращал вниманья на ворчанье Арины Васильевны, уверявшей встречного и поперечного, что от этих окаянных пичуг ни днем, ни ночью покоя нет. Каждый год, только наступят Петровки, Михайло Васильич каждый день раза по три ходит на поля поглядеть, не носится ль над озимью тенетник, не толчется ли над нею мошка — хорош ли, значит, будет улов перепелиный. Хоть не больно пристало к важному, сановитому виду Михайлы Васильича, к заиндевевшим кудрям его и почетной должности, но целые ночи, бывало, пролеживал он в озимях, приманивая дудочкой любимых пташек под раскинутые сети. Нефедов день[73] для Скорнякова был самым большим праздником в году, чуть ли не больше самого светлого воскресенья. Какая ни случись в тот день погода, какие ни будь дела в приказе, непременно пролежит он в поле с солнечного заката до раннего утра, поднимая перепелов на дудочки.
Радушно встретил Михайло Васильич Алексея. Не видал он его с тех самых пор, как в его боковушке, в нижнем жилье дома Патапа Максимыча, судили-рядили они про золото на Ветлуге. Был Михайло Васильич в Осиповке на похоронах Насти, но тогда, кроме Колышкина и Марьи Гавриловны, ни с кем из гостей Алексей не видался. Знал Скорняков и про то, что опять куда-то уехал Алексей из Осиповки, что в дому у Патапа Максимыча больше жить он не будет и что все это вышло не от каких-либо худых дел его, а от того, что Патап Максимыч, будучи им очень доволен и радея о нем как о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет… Не за много дён ездил Скорняков в Осиповку, и Патап Максимыч Христом богом просил его не оставить Алексея, если ему, как удельному крестьянину, до него какая ни на есть нужда доведется.
— Добро пожаловать!.. Милости просим!.. — радушно проговорил Михайло Васильич Алексею, когда тот, помолившись иконам, кланялся ему, Арине Васильевне и всему семейству. — Значит, добрый человек — прямо к чаю!.. — промолвил голова. — Зла, значит, не мыслит.
— Какие ж у меня могут быть злые мысли?.. Помилуйте, ваше степенствосказал Алексей.