Переезд в город был предсказуемым продолжением папиной эволюции, однако почти спонтанным в реализации. Мы еще жили в деревне. Мама вдруг заторопилась сделать ремонт в старом доме, торопилась обработать поле, собрать ранние яблоки, а еще очень просила нас приносить отметки, которые не стыдно будет представить и в другой школе.
– Мама, в какой? – хлопала ресницами Маринка.
– Не знаю пока детка, но, кажется, вы перейдете в другую.
Летом мы паковали вещи, а папа, пока его маклер подыскивал нам новый дом, дважды перечитал любимый роман. Похоже, что своей манией папа перезаражал всех нас. Вот и мама начала немного сходить с ума. Это и понятно. Папа часами читал нам вслух про жизненные перипетии своего любимца.
– Какой человек, какой человек! – причитал отец, подняв голову от книги на середине какой-нибудь захватывающей сцены. – Всего сам в жизни добился.
– Пап, он же бандитом был… – робко вступала Светка.
– Не говори так, дочка. – Отец медленно мотал головой, отгоняя от себя наваждение Светкиных слов. – Это был человек с большой буквы. На него валились настоящие беды, но он решал проблемы. Он умел противостоять напастям.
Через некоторое время отец вдохновенно декламировал целые главы романа, доводя нас до какого-то полурелигиозного экстаза. Мы даже перестали понимать, за что мы уважаем отца больше – за его успехи в труде и созидании нашего светлого будущего или за неожиданно вскрывшуюся любовь к литературе? Он казался таким всемогущим со своими натруженными деньгами и таким умным со своей уже затертой книгой. До сих пор мы с сестрами не можем разрешить вечную загадку о курице и яйце, мы не знаем, деньги ли сделали из деревенского сапожника уверенного в себе дельца или же могучий образ дона Корлеоне стал для него путеводной звездой? Мы и не узнаем этого, так как в жизни события не приходят согласно очереди. Они наваливаются гуртом, горланят, требуют внимания, взывают к участию.
С кем папа никак не мог согласиться, так это с Бальзаком с его сентенцией о злодеянии, стоящем за каждым состоянием. С ним он отчаянно спорил, как будто не писатель Марио Пьюзо собственноручно поставил это изречение эпиграфом к своей книге, а коварный Оноре де Б. самостоятельно прокрался на первую страницу романа «Крестный отец», изгваздал ее словами, а затем трусливо бежал с поля боя.
– Так что, каждый богатый – преступник? Вот, – говорил он, – я – богатый. Не убил, не украл…
Отец рисовал нам план расположения всех восьми особняков в полукольце парковой аллеи. Все они принадлежали дону Корлеоне. Но, отдав их в пользование родственникам и верным людям, сам он жил скромненько, в глубине этого квартала-крепости. Отец был потрясен мудростью дона, так как в этом вопросе ему явно было куда расти – наш папа, оказалось, любил блестящие вещи. И любил ими любоваться. Осчастливив дом очередной безделицей – статуэткой или фарфоровой вазой, он – смуглый, большеносый – радостно и гортанно курлыкал над ней и около часа переставлял ее с места на место в поисках нужного ракурса. И дом в Ереване он купил большой и очень гордился соседством с академиком от астрономии, раскланивался с ним, а по вечерам играл в нарды.
Правда, у жен отношения не заладились. Академикова супруга Галина Витальевна была, как и мама, русской – в прошлом актрисой из Саратова. Ее тяготила идея социального равенства как таковая, а уж наглядная иллюстрация в виде нашей многоголовой и многоголосой семейки доводила жену академика до тихого бешенства. Она была интеллигентной женщиной, любительницей Дрюона, Пикуля и Набокова, и полагала, что виной несовершенству бытия является неожиданно возникшее экономическое процветание людей, подобных Хачику Бовяну.
Один раз я слышал через распахнутые окна академической гостиной, как Галина Витальевна отчитывала мужа за порочащее приятельствование с «этим неучем» и, о ужас, «цеховиком, по которому плачет тюрьма». Маму нашу она жалела и говорила о ней не иначе как «эта несчастная женщина». Когда же академик спросил, чем же это она, интересно, несчастна, – холодная Галина поджала губы и удалилась. Академик же подошел к раскрытому окну, облокотился грузным телом на подоконник и, надкусив персик, лениво посмотрел окрест. Заметив меня, он приветливо улыбнулся и сказал:
– Скажи отцу – пиво есть. Холодное… Сегодня я у него в нарды выиграю. Передай ему, я настроен решительно.
Так и жили.
За то, что Галина чванилась и плохо говорила своему мужу о моих родителях, писал я темными вечерами на ее розовый куст у дома. Сестры донесли об этом матери. Мать дала мне подзатыльник и пригрозила сказать отцу. Хоть я и знал, что никогда – никогда моя мама не станет предательницей, но я плакал в своей комнате от обиды – ведь страдал я безвинно от руки своей родительницы, ведь за ее честь радел и загубил Галинино ботаническое чудо. Кстати, соседка так никогда и не узнала, почему зачахли розы под окном гостиной.
Но все же и Галина иногда улыбалась. Особенно если мы играли с ее нелюдимым ребенком, пол которого я и сестры определили не сразу. Оказалось, это очень умная, но угрюмая девочка в очках, сутулая, коротко подстриженная и рыхлая. Звали ее отчужденно и коротко – Зоя. Хоть она и не была худой, однако всякий намек на женственность пропадал в ее недюжинном интеллекте. Казалось, Зоя живет внутри огромного облака формул, цитат и иностранных слов. Она не могла подняться по лестнице не оступившись, но говорила на трех языках. Бремя познаний сильно и разнонаправленно давило на ребенка, вытравляя из Зои вкус к жизни. Порой она смотрела на яблоко и говорила:
– В этом плоде идеально сбалансированы витамины и минералы. Количество железа и аскорбиновой кислоты увеличивает иммунный потенциал, стабилизирует давление и очень показано печеночным больным.
Маринка даже пару раз всплакнула о судьбе несчастной Зои, и мы стали звать ее с собой поиграть на тихой улице. Нет, уговорить ее влезть в чужой сад или виноградник было невозможно, но все же она иногда соглашалась пройтись с нами по улочкам квартала. Но самое главное, с нами она иногда улыбалась. Может, смотрела и думала: «Какие же они необразованные». А, ну и что, что она думала! Главное, улыбалась, а мы были люди щедрые, не спрашивали плату за благое дело.
Отец бросал кости и говорил академику:
– Шеш – у – беш… Вот ты наукой занимаешься, Саша. Ты, Саша, счастлив?
– Ну, дорогой мой! Ты сразу и… счастлив! Гм… Шеш джахар… – называл академик выпавшие ему кости и переставлял костяшки нард на соответствующее число ячеек.
– Да ты просто ответь, да или нет, – не унимался отец.
– Понимаешь, Хачик, мне кажется, так нельзя говорить: счастлив-несчастлив, – осторожно заводил ученый человек свою механическую философию.
– Почему нельзя?! – изумился отец. – Я точно могу сказать – несчастливый я.
Академик грустно улыбался, а отец, отпив пива, продолжал:
– Нету у меня никакого горя, это точно. Но и счастья нет.
– И давно так? – сочувственно интересовался специалист по черным дырам.
Обычно отец пожимал плечами, а однажды ответил:
– С тех пор как разбогател. Да, несчастье без денег, но с деньгами точно счастья нет.
– А чего же тебе надобно? – спрашивал академик, вешая сырое полотенце на шею – стояла такая жара, что пот лил ручьем с толстого астронома.
Отец же, напротив, застегнутый на все пуговицы модной рубашки, сверкая глазами и бриллиантовым перстнем, доказывал ученому соседу, что родился не для того, чтобы разбогатеть, а родился и разбогател, чтобы быть счастливым. На праве быть счастливым папа настаивал. Академик бесился, говорил, что счастье категория идеалистическая, и приводил примеры из истории философии. Но философия эта была чужда сапожнику из горной деревни. Ах, если б знал мой бедный родитель то, что знаю сегодня я: можно быть бедным и счастливым, можно быть бедным и несчастным – ситуация вполне диалектическая, быть же богатым и несчастным – точка абсолютного замерзания, безысходно, как ад. Хорошо, что он не знал этого, – мог бы удавиться. Не знал наш темный отец слова «депрессия», не знал, что есть такой синдром Мартина Идена, не знал, ибо это замечательное произведение Джека Лондона прошло мимо него. Не знал и потому карабкался, работал, платил мзду кому надо, ладил с конкурентами, мирил враждующих, крестил детей своих сапожников, доставал соседу-академику лекарства, а на Новый год открывал ворота пошире и принимал всех: участкового милиционера Степана Петросовича, русского дворника-старообрядца Колю, бежененок из Душанбе – маминых товарок по техникуму и многочисленных родственников. Он стал человеком, который решает проблемы. Всю жизнь не выделялся из общей массы, работал всю жизнь и ждал своего срока, и мы с ним ждали.
Дождались. Союз рухнул.
В далеком Душанбе мыкались наши русские родственники, и мама, обезумев от волнения, названивала им каждый вечер, упрашивая, чтобы дедушка и меткоглазая бабушка переехали к нам. Но они протестовали, не хотели оставлять насиженные места. Мама звонила, пока было возможно. Но, когда на улицах интернационального среднеазиатского города начали палить и полилась кровь, телефонная связь прервалась.
Дождались. Союз рухнул.
В далеком Душанбе мыкались наши русские родственники, и мама, обезумев от волнения, названивала им каждый вечер, упрашивая, чтобы дедушка и меткоглазая бабушка переехали к нам. Но они протестовали, не хотели оставлять насиженные места. Мама звонила, пока было возможно. Но, когда на улицах интернационального среднеазиатского города начали палить и полилась кровь, телефонная связь прервалась.
– Привези их, Хачик. Поезжай и привези! – рыдала Люся.
Папа погладил ее по голове, собрал небольшую дорожную сумку и пустился в долгий путь. Самолеты в Душанбе не летали, и, что самое дурное, у нас тоже намечались черные времена. Начались перебои с электричеством и газом. Железная дорога как институт прекратила свое многолетнее и успешное существование. Маленькая Армения воевала с превышающим по мощи и ресурсам соседом за пядь цветущей земли, за Карабах. Империя пала. И если сама Россия, как говорят, избежала гражданской войны, то бывшие окраины, отпадавшие от ее большого тела, как ступени взметнувшейся в космос ракеты, умывались в крови бывших братьев и сестер.
Мы еще не знали в то время нужды ни в топливе, ни в пропитании, ибо деньги, живые, настоящие деньги, если и не решали всех проблем, то временно побеждали подавляющее их большинство.
Оборотная сторона горя
Когда папа, через восемь дней пути, добрался до домика тестя, он проклял день и час, когда научился смотреть и видеть. Дом выгорел почти полностью. Лидия Сергеевна и Павел Константинович, вернее, то, что от них оставил огонь, были привязаны к своей кровати армейскими ремнями. Ремни сгорели вместе с плотью моих родных, но медные армейские пряжки со звездами впечатались в их обугленные тела. Отец похоронил по-христиански тестя и тещу и вернулся домой.
Люся лишь посмотрела на Хачика и зашлась беззвучным криком. Она просто открыла рот и достала из легких тихий звук, похожий на ласковое движение черной пыли в степи. Он длился и длился, он тянулся, как песчаная река. Отец подошел к маме и накрыл ей рот широкой ладонью. Он испугался, что это Люся выпускает наружу запас своей дивной жизни. Еще немного, и, казалось, кончится в ней этот божественный резерв, который вдыхает в каждого ребенка ангел при рождении, иссякнет, и Люся упадет замертво. Хачик все держал и держал ладонь на маминых губах и не мог оторваться, потому что глаза ее тоже кричали, потому что он знал, стоит ему оторвать руку, как этот шершавый сиплый выдох продолжится.
Подошли бабушка и дед. Окружили, обняли сильно.
– Ты не сирота, девочка, – сказал дедушка.
– Ты наша. Ты моя, – шептала бабушка.
Они ее очень любили. Она это знала. Но произошло странное, она куда-то ушла от нас, направилась далеко вслед за своим беззвучным криком, метнувшимся прочь от нашей простой жизни. Туда, где воздух легче и возможно дышать через раз, где сердце почти не бьется, а взмах ресниц кажется обвалом в горах.
Мы все ее любили, совершенно не представляя, как можно помочь нашей маме. Мы готовы были выполнить любое поручение, любую работу. Мы учились так, что впору было перескочить через класс. По дому мы ходили на цыпочках, боясь хоть чем-то, хоть самой малостью расстроить нашу светлую Люсю. Ведь по-армянски «луйс» – это свет.
В дом стали приходить люди. Почти никого из них мы не знали. Это были суровые мужчины с твердыми, как придорожные камни, глазами. Они пожимали руку отцу и коротко кланялись, потом вставали за спиной матери и клали свои ладони ей на плечо. Она сидела, вся в черном, тесно прижав прямую спину к креслу. Соболезнования и скорбь были сотканы из молчания и глубокой тайны. Мне, как и моим сестрам, тогда еще казалось, что взрослые знают ответ на страшную загадку жизни и смерти, но нам не говорят. Нам было рано еще знать об этом. Я несколько раз даже видел во сне, как сосед-академик приходит к нам и говорит:
– Дети, ваш отец не умеет говорить красноречиво, поэтому эта почетная миссия легла на мои плечи. И я с радостью выполню ее – раскрою вам секрет жизни и смерти. Моя дочь Зоя уже давно знает его. Поэтому она у нас такая серьезная. Но сначала я должен, согласно древнему правилу, спросить вас: хотите ли вы войти в круг посвященных и остаться в нем?
И в этом своем сне я неизменно и отчаянно кричал:
– Нет, нет, не надо! Я не хочу знать этот секрет! Я всего лишь ребенок и хочу оставаться им всегда.
И я был прав в своем сновидении. Когда я смотрел на суровых мужчин, не умеющих плакать, что притрагивались участливо к плечу моей матери, я понял: никто не знает главного секрета. Никто не сможет вернуть Люсе ее родителей, отчего дома, ее юности. И когда мы с сестрами повзрослеем, то непременно тоже потеряем что-нибудь очень важное. И поэтому лучше никогда не добиваться посвящения в круг знающих. Да и нет такого круга! Есть сама тайна и лишь вынужденное смирение перед ее непостижимой разгадкой. Видимость смирения. Хорошая мина при чудовищно бездарной игре.
– Что там у нас после смерти?
– Да так, знаете ли…
Не вопрос жесток, а отсутствие ответа невыносимо.
Сорок дней в доме царил глубокий траур. Маринка боялась, что мама заблудится в дремучих лабиринтах своего горя и не найдет дорогу обратно. Ей было немного легче остальных, ведь она – младшая – почти не помнила бабку Лиду и деда Павла. А Люся и вправду все дальше пробиралась по узким коридорам лютой, застывшей ярости. Ее скорбь, не растворенная в слезах, которых не было, бурила соляные катакомбы в мозгу и только оттачивала самоубийственное оружие воспоминаний. Под ногами скрипели мелкие осколки когда-то цельной жизни. Бусинки дней раскатились и смешались. Когда Люся находила осколочек поцелей, она с жадностью хватала его, не боясь порезаться, и все разглядывала. Так блуждала она от эпизода к эпизоду, реконструируя события крупные и ничтожные, складывая их в дни и годы. Вот ее мама бреет голову отцу… Отец гоняется за мухами с мятой газеткой в руках… Соседка принесла несколько платьев на продажу, отец берет одно из них, пытаясь разобраться, где горловина, а где подол. Лидия ворчит, отбирает у него пеструю тряпицу… Оба – отец и мать – тащат по гигантскому арбузу. Устав нести, садятся на лавку у соседского дома и тут же, послав их мальчишку за ножом, взрезают арбузы, угощают уличную ребятню… И Люся гордится своими родителями – щедрыми, умными и справедливыми… А теперь, кто знает, может, это тот же соседский мальчишка, став мужчиной и вступив на путь борьбы за свободу и независимость своей родины, ворвался в их большой, ладный дом и убил Люсиных пожилых родителей? Это один из тех детишек, по подбородку которого тёк арбузный сок, связал и поджёг их, освобождая таким образом пространство для отправления демократии?
Люся умирала от горя. Она превращалась в соляной столб, который от первого же ливня грозил истаять, исчезнуть, смыть то немногое, что еще оставалось от нашей матери, – ее очертания.
Но Люся выбралась, благодаря отцу. Хачик спустился за ней в подземелье и вывел обратно. И хоть не был он голосистым Орфеем, но ему удалось ухватиться за краешек ее сознания и уже не отпускать. Отец часами сидел рядом с мамой и что-то тихо шептал ей в ухо. Однажды ночью я услышал:
– Люся, я тебе обещаю, зло не останется безнаказанным. Ты послушай, Люся, у дона Корлеоне тоже была такая ситуация. Сын за него людей убил, на Сицилию отправили. Там он влюбился, женился на девушке, а ее тоже убили. И тогда он стал мстить. Люся, я тебе обещаю, эти злые люди, что убили Лиду и Павла Константиновича, он будут наказаны.
– Кем? – устало спросила Люся. – Господом Богом? Не думаю, что доживу или когда-либо узнаю об этом, Хачик.
– Нет, Люся, не Богом. Бог нам только мысли внушает, а остальное мы сами делаем. Я так думаю, хотя, может быть, я и неправ.
– Я – хорошая женщина, Хачик. Я была хорошей дочерью, хорошей женой и матерью. Так почему я должна безропотно смириться с тем, что мой мир разрушил плохой человек? Не ветер, не наводнение, не эпидемия чумы? Плохой человек! Какой-нибудь безработный, которого напоили водкой, одурманили опием, дали в руки оружие? Какой-нибудь дезертир или выпущенный из тюрьмы убийца? Я перед кем должна смириться, перед мокрицей? Или перед законом? Или перед Богом? Не Бог убил моих родителей. И я не могу смириться. Не могу и наказать убийц. Поэтому я не могу подняться. Вот так вот, Хачик. И твой дон Корлеоне вряд ли мне поможет.
Сказала это Люся сгоряча. Не подумала. Да разве могла она тогда думать? Хорошо, что вообще решила заговорить. И отец ей потом был очень благодарен. Но Люся была неправа. Не знала бедная женщина, что быть доном не означает взять в руки старенький, родом из вестернов, кольт. Да и не было у нас такого. Не слишком внимательно вникала она в страницы романа Марио Пьюзо, когда их вслух, спотыкаясь, читал нам отец (потом уже бойчее, когда выучил наизусть). В эти моменты Люся отключалась, наверное, и думала, все ли сделала по хозяйству, перебирала в голове знакомые ей блюда, чтобы приготовить завтра на обед и не повториться, чтобы дети ели и взрослым нравилось. Подсчитывала, сколько будет стоить машина дров, если ее заказать не у председателя колхоза, а на старой лесопилке, где после обработки много древесных отходов бесполезно сжигается… Не слушала, урок не усвоила.