Последним воспоминанием об армянской жизни были похороны дедушки. Даже дон Корлеоне был уязвим перед бесстрастным выбором смерти. Как известно, в войне за господство в каменном Нью-Йорке Крестный отец потерял сына. Не то чтобы он считал своего дурака Сонни застрахованным от чрезвычайных и непоправимых последствий, но гибель первенца, пусть и непутевого, рьяно нарывающегося на фатальные неприятности, выбила его из колеи. Да и сам он тогда был не в лучшей форме – тяжело раненный конкурентами, отчаянно пытался сохранить остатки былого не мира, так хоть равновесия. Не удалось. Нужно было достойно схоронить Сонни и лишь затем задуматься о будущем семьи Корлеоне. И пришел старый дон к похоронщику по имени Бонасера и сам одернул покрывало с тела сына:
«Америго Бонасера не смог сдержать вопль ужаса. На столе лежал Сонни Корлеоне, изрешеченный пулями. Его левый глаз был залит кровью, зрачок раскололся и был похож на колючую звезду, нос и челюсти раздроблены.
Дон протянул руку, желая опереться о плечо Бонасера.
– Посмотри, что они сделали с моим сыном».
Кто поспорит – смерть печальна. Она приносит горе, она опустошает плотные ряды того мира, который человек ошибочно считает своим. Смерть словно пробивает оборонительные рубежи осаждаемой крепости – дальние подступы, когда человек юн, а вокруг умирают любимые старики, и главные ворота, очередь которых подходит, когда твое поколение приблизилось к черному порогу и уходят твои сверстники. Некоторые воспринимают смерть, стоически стиснув зубы, проповедуя о неизбежности, другие панически боятся своего часа и с каждым покойником выплакивают море слез. Да, за тысячелетия духовных поисков, краха великих цивилизаций, необъяснимого возникновения новых все это время, несмотря на великие научные открытия, технические обретения и окончательное торжество прогресса, никто так и не перестал плакать, узнав о смерти горячо любимого человека. Я не буду писать о том, чего не знаю. Научное разъяснение смерти – этой самой великой из тайн мироздания, я оставлю медикам, физикам, философам и прочим самонадеянным смельчакам. Я их уважаю, но смотрю на дело с другого ракурса. В моем взгляде есть место шутке.
Уход деда все мы переживали остро и обставили проводы дорогого родственника со свойственной Востоку пышностью, следуя всем ритуалам и предписаниям. Но внезапно я осознал и другую, вовсе не темную сторону погребальной культуры нашего народа. Оказывается, мы смерти не боимся. Ну не все поголовно, есть печальные сбои в национальной программе, но в массе своей не боимся.
Древние традиции учат правильно прощаться с мертвецом, экипировать его в дальний путь, вооружив молитвами оставшихся на этом берегу Стикса родных и близких. Четкая разница между скорбью и страхом не парализует волю и дает простор юмору. Знатоки скажут – шутовство вытесняет боязнь, и будут правы. Но эти же доки могут упрекнуть – ирония лишает явление подлинной ценности, сталкивает с пьедестала, умаляет значение. Возможно. Ну и что?
Я знал случай, когда одна пожилая женщина на старости лет впала в веселенькое помешательство и довольно долго пребывала в этом состоянии, пока, наконец, не почила. Все вздохнули с облегчением, особенно ее родная дочь. Старушке было без малого сто лет, и дочь ее к тому времени сама была матерью, бабушкой и трижды прабабушкой, очень переживала, что в почтенной участковой докторице проснулись вдруг странные повадки. Дочери трудно было принять, что ее родная мать бегала по микрорайону нагишом и многих родственников принимала за таинственного незнакомца – свою первую любовь. Все было бы неплохо, если бы бойкая, но сбрендившая старушка вдруг не проявила удивительные познания в эротической сфере. К своему «возлюбленному», то есть к множеству безвинных людей, она обращалась с одной-единственной просьбой:
– Возьми меня! Возьми меня стоя!
Откуда у ровесницы века, не знавшей (по официальной версии) ни одного мужчины, кроме мужа, жившей до эры видеомагнитофонов и немецкой порнографии, а к моменту их появления почти лишившейся зрения и слуха, оказались столь пикантные познания о технике соития, осталось вековечной тайной. Короче говоря, старушка, наконец, померла. Семейство было большим и очень активным – со всех окраин бывшего СССР потянулись родственники всех степеней близости, а также друзья и знакомые. Внуки из Москвы, кунаки из Самарканда, свояки из Магадана, друзья из Риги, пациенты из Автономной республики Тыва.
Похороны, третий день, седьмой, девятый, сороковой… Зять умершей – Варужан, никогда до этого не проявлявший слабости перед алкогольными напитками, неожиданно дрогнул – коньяк в доме лился Ниагарским потоком. Один из сыновей этого доблестного зятя, то есть внук старушки, вернулся с похорон бабушки в Москву и, чтобы как-то взбодрить родителей в Ереване, отпустил в общем-то грубоватую шутку – он послал телеграмму следующего содержания: «Долетела благополучно. Дедушка встретил хорошо. Не волнуйтесь, у меня все в порядке. Целую, ваша бабуля». Муж-то этой старушки, понятное дело, давно помер. Вот внук-то и пошутил. Мол, встретились на том свете, все нормально. Но, как ни странно, шутка дома пришлась по вкусу. Этот зять – Варужан – взял телеграмму и торжественно водрузил ее в сервант. Когда приходила очередная партия соболезнующих, а они шли косяком все сорок дней, почтительный зять наливал коньяк по стопкам и провозглашал:
– За мою тещу. Святая была женщина.
Люди думали и шептались между собой:
– Какой человек, а?! Какой души! Как за свою тещу переживает! – и жалели его. – Варужан, не переживай так. Она отмучилась, да будет земля ей пуховой периной.
А Варужан опрокидывал очередную стопку коньяка и спокойно соглашался:
– А я знаю. Я телеграмму получил, – и с достоинством доставал телеграмму и прочитывал ее, вконец обескураживая своих слушателей…
Разные истории бывали со смертью. И у нас не обошлось без анекдотца.
Полный курс бытия нам преподала древняя родина отца. Парад жизни, перетекающий в маскарад смерти, стал и моим личным опытом, неотъемлемым от сознания, от естества и дыхания. И поверьте, если бы эта глава нашей семейной саги была бы скучной, я никогда не отвлек бы ваше внимание, с радостью пролистнув десяток страниц. Но уверяю вас, дело стоит того, чтобы остановиться на этом вопросе.
Мой дедушка был человеком худощавым и невысоким. То есть когда-то распахнутые плечи и летящая походка делали деда похожим на богатыря из армянского национального эпоса «Давид Сасунский», но старость, хоть и благостная, подприжала его к земле. Теперь он лежал в огромном дубовом гробу, обитом белым бархатом и шелком, – маленький. Он терялся в этой гигантской ладье, призванной переправить его в юдоль скорби. Дорогой гроб, назначение которого (кроме прямого, разумеется) было в том, чтобы продемонстрировать всему миру, как наша семья уважает покойного патриарха, выполнил поставленную задачу. При этом у ситуации появился непредвиденный подтекст. Короче говоря, гроб дедушки сослужил злую шутку. Своими несусветными размерами он продемонстрировал всем, насколько старичок меньше наших амбиций.
Дедушку было жалко, жалко было нас, осиротевших без его доброго взгляда, без его затейливых, похожих на сказки жизненных историй. Жалко себя было до слез. Я и сестры, не скрываясь, ревели, но в промежутках между ритуальными мероприятиями чудовищно бесились, запихивая в карманы гостей горсти конфет, песка и куриных костей. За этим занятием нас застукала мама и больно накостыляла мокрым скрученным полотенцем. Мы снова плакали, мешая слезы обиды с прощальными стонами по дедушке. А он – крохотный и беззащитный, лежал в своем безмерном гробу, водруженном на исполинского размера стол в гостиной, за которым через несколько часов после погребения устроится орава гостей – поминать.
На похороны приходят в Армении все – звать не надо. Люди узнают о трагедии в некоем доме друг от друга – сосед от соседа, сослуживец от сослуживца, родственник от родственника. Как правило, большинство присутствующих на похоронах с покойником знакомства не водили, в глаза не видели, не знали даже, чем он занимался при жизни. Кто-то приходит отдать дань почтения умершему, но таких мало, люди приходят выказать почтение живым. Учитывая положение моего отца, желающих выказать соболезнования могущественному Хачику оказалось изрядно.
Некоторые из обрядов вызывали у меня и сестер нервические смешки, за которыми мы прятали наш страх и неловкость за взрослых. Мы лучше папы и даже лучше бабушки чувствовали фальшь в голосах и позах многих гостей.
От нашего дома траурная процессия, возглавляемая духовым оркестром, направилась к широкой улице, движение по которой временно приостановили дружественные папе милиционеры. Из уважения, конечно, к Хачику. За оркестром шли мы – дети, руки затекли от тяжелых охапок гвоздик. Оркестр чудовищно фальшивил, и мы едва сдерживались, чтобы не морщиться, не прыснуть от декоративной искусственности происходящего. Но лица наши, согласно ситуации, полиняли до скорбной отрешенности. За детьми шли Хачик с Люсей, поддерживая бабушку с обеих сторон. Они практически волокли ее, неожиданно ставшую крохотной и почти невесомой. Открытый гроб с телом нашего дедушки несли двадцать шесть здоровенных мужиков с траурными ленточками на рукавах. Среди них были замечены безумный Гагик со своими подельниками и другие серьезные люди с загадочными биографиями и репутацией. За гробом шествовали родственники, которым посчастливилось нести немногочисленные трудовые награды Серго на атласных подушечках, а также его бессменную фетровую шляпу. А уж за ними брели соболезнующие и примкнувшие к соболезнующим – соседи, сослуживцы соседей, дальняя родня сослуживцев соседей – цепная реакция почтения. В толпе была пара-другая плакальщиц. Кто их пригласил, я не знаю, очевидно, они добровольно являлись на похороны в надежде на наживу. Начал накрапывать дождь.
Некоторые из обрядов вызывали у меня и сестер нервические смешки, за которыми мы прятали наш страх и неловкость за взрослых. Мы лучше папы и даже лучше бабушки чувствовали фальшь в голосах и позах многих гостей.
От нашего дома траурная процессия, возглавляемая духовым оркестром, направилась к широкой улице, движение по которой временно приостановили дружественные папе милиционеры. Из уважения, конечно, к Хачику. За оркестром шли мы – дети, руки затекли от тяжелых охапок гвоздик. Оркестр чудовищно фальшивил, и мы едва сдерживались, чтобы не морщиться, не прыснуть от декоративной искусственности происходящего. Но лица наши, согласно ситуации, полиняли до скорбной отрешенности. За детьми шли Хачик с Люсей, поддерживая бабушку с обеих сторон. Они практически волокли ее, неожиданно ставшую крохотной и почти невесомой. Открытый гроб с телом нашего дедушки несли двадцать шесть здоровенных мужиков с траурными ленточками на рукавах. Среди них были замечены безумный Гагик со своими подельниками и другие серьезные люди с загадочными биографиями и репутацией. За гробом шествовали родственники, которым посчастливилось нести немногочисленные трудовые награды Серго на атласных подушечках, а также его бессменную фетровую шляпу. А уж за ними брели соболезнующие и примкнувшие к соболезнующим – соседи, сослуживцы соседей, дальняя родня сослуживцев соседей – цепная реакция почтения. В толпе была пара-другая плакальщиц. Кто их пригласил, я не знаю, очевидно, они добровольно являлись на похороны в надежде на наживу. Начал накрапывать дождь.
Улица текла под гору. На перекрестке, возле трамвайной остановки, где скопились зеваки и раздраженные обыватели, которые не могли понять, почему же битый час нет транспорта, гроб закрыли. Обыватели немедленно перестали раздражаться – у людей горе, все это у нас понимают. Загрузились в «Икарусы», поехали на кладбище.
Папа мой был молчалив, но глаза его мерцали сухим недобрым огоньком. Мама плакала только тогда, когда не видела бабушка. Бабушка плакала не переставая. Мы с сестрами устроились на заднем сиденье и искрометно комментировали происходящее.
Шел проливной дождь. Возле вырытой накануне ямы трагически надрывался ансамбль народных инструментов – оркестр, выполнив свою публичную функцию, был отпущен восвояси. Люди у нас гордые, и почему-то никто не решился открыть зонт. Что подумают окружающие, что подумает многоуважаемый Хачик! Вдруг он решит, что мы ничем не хотим пожертвовать ради него, даже дождя убоялись. Начались речи. Мы с сестрицами уже пребывали между непроходимой смеховой истерикой и подростковым глумлением над традициями.
– О, этот чудный человек…
– Великий труженик…
– Покинул нас сегодня один из величайших мудрецов человечества…
– Дорогой Хачик, твою семью постигла великая утрата, и опереться ты можешь на нас на всех…
– Хачик, я не знал твоего отца, но я знаю тебя. Человек, воспитавший такого человека, он настоящий человек…
И все в таком духе. Дождь не прекращался. Я с восхищением наблюдал, как дедушкин гроб наполнялся водой. Ходил поп с кадилом. Бурчал молитву и тоже выкладывался по полной – в знак уважения к многоуважаемому Хачику. Скорбящие из первых рядов с ужасом стали замечать, что крохотный старичок в гробу несколько приподнялся – пропорционально уровню воды. Священник, вдохновленный сам собой и предстоящими барышами, запел псалом, выводил скорбный канон чистым тенором. Он запрокинул лицо к небесам, подставив его под дождевые струи, и прикрыл глаза. В разверстых хлябях он усматривал смысл и втайне надеялся, что это именно с ним говорят небеса. Но зрители уже перестали слушать своего духовного пастыря и с интересом стали наблюдать, как в гробу всплывало маленькое, как изюминка, сморщенное тело моего дедушки. Моя мама тревожно посматривала мужа, но Хачик молчал, будто все это его уже не касалось. Поп заливался райской птицей. Из странного варева, созданного из напускного почтения, любопытства «чем дело кончится» и одухотворенного оцепенения, всех вдруг вывел голос, раздавшийся из задних рядов:
– Батя, кончай свой концерт. Дедушка ведь в компот превратится.
Все обернулись, чтобы увидеть, кто это сказал, и после паузы грохнули от смеха.
И даже папа.
Осталось только заколотить дом. Мы почти ничего не взяли. То, что было дорого маме, уместилось в одну коробку – фотографии, первые выпавшие молочные зубы детей, прядки волос и старинный головной убор – подарок одной деревенской старухи. Папа взял с собой портрет дона Корлеоне, пейзажик, подаренный тестем на свадьбу, потрепанный том Марио Пьюзо и пару своих итальянских красавиц – тех самых босоножек, что помогли Хачику стать уважаемым человеком. Бабушка была еще лаконичней – старинный молитвослов, сонник и травник в одной книге. А в остальном она доверяла маме.
Правда, потом караван из деталей роскошной мебели и пышного аляповатого фарфора еще пару лет продолжал тянуться через смущающие воображение пространства России из нашей затесавшейся меж каменных зубьев Армении. Мы давным-давно обзавелись другой мебелью, ели из другой посуды. Но контейнеры все приходили, они всё двигались и двигались в северо-западном направлении с неутомимой суровостью перелетных птиц. Как раз последний предмет обихода пришел к нам, когда мы вновь упаковывали коробки, но это уже другая история…
Питер. Первый взгляд
На этом детство кончилось. Я подсчитал убытки, но записывать не стал. Не стал предъявлять счетов, так как в те времена еще не знал, кому их обычно нужно сунуть в рожу. Бога я тогда знал только одного – папу своего Хачика Бовяна. А если бы верил в другого, пришлось бы встать в длинную очередь недовольных.
Все получилось как-то бессмысленно, по-дурацки как-то получилось… Зачем нужно было переезжать посреди мрачной осени в холодный и темный город? В чем вообще был резон, ехать в плывущий в туманной луже Петербург, вместо того чтобы водвориться в шумную и веселую Москву? Москва была бы в нашем случае оптимальным решением – в конце концов, она находилась южнее Петербурга, незначительно, но все же. В родительском решении читалась какая-то необъяснимая обида на все подряд, и почему-то на столицу Российской Федерации, хотя для Хачика Бовяна Москва еще не успела развернуться худшей своей стороной, то есть вообще еще не успела зарекомендовать себя, но он решил наказать ее тем, что проехал мимо. Не знаю, как эту измену перенесла русская столица, но я был обижен, я был по-настоящему обижен, когда увидел из окна серые здания и пепельное небо. Самым ярким цветовым пятном оказался черный силуэт голого дерева. Оно торчало – неправдоподобно одинокое и неправдоподобно голое, бессмысленно болталось от ветра, и мне пришлось отвернуться – от обиды. Я не хотел рассматривать его, не хотел видеть пластиковый пакет, который трепал ветер, не хотел видеть ржавую лужу, которую вылил из берегов проехавший на скорости автомобиль. Не хочу видеть, не хочу запоминать, не хочу записывать. Больше ничего не буду писать, а уж тем более про отца, который нас сюда приволок. Если все это серое нечто должно стать частью моей жизни, то лучше перестать замечать детали. К чему подробности, если каждая из них забивает очередной маленький гвоздик в гроб твоих надежд?!
И хоть я и клался себе, что никогда больше не притронусь к семейной летописи, но вечером я так и написал в своем дневнике – общей тетради под номером ТРИ. Я написал: «Голый клен забил гвоздь в гроб моих надежд». Через несколько лет я пытался припомнить, почему мои надежды оказались в гробу или, того хуже, гробом, но так и не смог. Мрачная метафора, очевидно, была навеяна недавними похоронами дедушки, не иначе.
Где блистательный Невский проспект? Где величавый изгиб Невы? Где строгий и ажурный одновременно Зимний дворец? Золотые вертикали шпилей Адмиралтейства и Петропавловской крепости? Где все, что мы видели в альбомах и путеводителях? Так я раз и навсегда понял, что под одним именем на этой возмутительно плоской вертикали живут два города, два существа. Как оказалось позже, одно из них неохотно отзывается на свое имя. Неотесанный и обиженный этот Питер предместий иногда выливался, как наводнение, на улицы настоящего города – во время городских праздников и футбольных матчей, и высокие сумеречные окна домов темнели еще больше… Во всем этом я начал ориентироваться позже, а пока я просто лелеял свою обиду на родителей.
Все-таки это было странно. Зачем мы приехали сюда? У нас ведь не было проблемы выживания. В армянских горах просто жили, и жили неплохо. Если и стоило двигаться дальше, то навстречу к новому уровню процветания. Так думалось мне, но папа решил иначе, не уступив посулам Москвы и остановив свой выбор на бывшей столице. И уж конечно было бессмысленно выбрать жизнью окраину этого города. Это означало навсегда убить в себе любовь к прекрасному городу. Купчино убивает любовь. Я смотрел на крыши, они неестественно ядовито блестели – новое кровельное железо отдавало мертвым блеском…