Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян 4 стр.


Как устроены мужчины?

Как нужно проверять, не заныкал ли он малую толику зарплаты?

Как сердцем почувствовать, есть ли у него любовница?

Это и многое другое, бесценное в семейной жизни. Но вновь и вновь девушки возвращаются к внешним данным жениха. Подробный анатомический анализ папиной, прямо скажем, непритязательной внешности заканчивается, впрочем, в его пользу. Основываясь на народной мудрости и вековом женском опыте, подруженьки заключают, что все не так плохо: если рост невелик, значит, мужик в корень пошел. Это подтверждается и больших размеров носом, конечно же, эквивалентом величины детородного органа. Согласно другой странной теории соответствий, нужно смотреть мужчине на руки – большая ладонь также сулит надежный, как в сберкассе, капитал, правда, совершенно не финансового рода. А у Хачика внушительные руки… Сколько еще глупостей было сказано… Но мама, моя прекрасная мама, ничего этого не слышит. Она смотрит на папу, и в душе ее звучит вальс Штрауса и другая небесная музыка, перекрывая постылого Мендельсона.

Глядя на своих родителей, я часто думаю о том, как женщины становятся женами президентов и прочих великих людей. Подумать только, что же делается в голове у женщины, если она знает то, о чем еще не догадывается мужчина! Женщины выбирают их – этих тонкошеих студентов, никому не известных журналистов, рассеянных и прыщавых молодых биологов, физиков, инженеров. Неужели они что-то предчувствуют, отказывая уверенным в себе отличникам, богатым сынкам и внушительным штангистам? Скорее всего, именно так. И это-то неосознанное ПРЕДчувствование, непостижимое, смутное, но настойчивое воспоминание о будущем, вело мою мать по красной ковровой дорожке к столу с регистрационной книгой, где на соответствующей странице оставила Люся Михайловская навсегда свою подпись, девичью фамилию и город Душанбе.

Нет, мой отец не стал и, скорее всего, уже никогда не станет президентом. Может быть, на том свете, хотя и сомнительно. Но мама все же не ошиблась.

Нет, все-таки я хочу знать, что он ей обещал?

Кроме большой свадьбы в родительском доме Люси, сыграли еще одну, импровизированную, в военчасти. Напились, конечно.

Мама неподвижно сидела на краешке неудобного железного яуфа, будто отдавала долг родине: семнадцать оголодавших мужиков жрали ее во все глаза. Но я точно знаю, что ни один мускул не дрогнул на лице моей юной матери. Она обнимала их всех своим лучистым медовым взглядом так нежно, так спокойно, что у парней рождалась и оперялась твердая вера в завтрашний день.

– Вещь, – лаконично заявил сержант-бульбаш и протянул отцу старинный нож, из рукоятки которого были старательно выковыряны драгоценные камни, а потом сказал: – Пили мы тут с одним археологом…

– Зарежешь, если изменять будет, – добавил, театрально поигрывая белесыми бровями, старшина-литовец и подарил новехонькую пару украденного из интендантской солдатского белья.

Зашел и капитан Савельев. Он подарил набор открыток «Таджикистан – солнечный край». Опрокинул стакан водки и затянул грустную песнь:

Далее следовал душещипательный и немного тревожащий рассказ о том, как некто, избирающий вместо прямых жизненных путей извилистые лесные тропы, долго зачем-то бродил по бурелому. Изможденный и угрюмый, он вышел к этому тайному дому на обочине всего мира и вместо того, чтобы попросить горсть еды, глоток воды и место для ночлега на сеновале, провел довольно времени, подглядывая за развеселой жизнью одинокой молодой женщины. Соглядатай влюбился и долго мучил себя, наблюдая, как женщина принимала у себя шумные компании всяких маргиналов – от разбойников до потусторонней лесной нечисти.

В гробовой тишине допел капитан до конца и ушел. К чему был этот клич истерзанной мужской души, никто не понял: ни мама, которая собиралась любить отца до гробовой доски и дальше, если получится, ни тем более отец, который не мог расшифровать тайного смысла фольклорной мудрости в силу недостаточного владения прекрасным языком Набокова и Стеньки Разина. Савельева нашли потом в подсобке между клозетом и спальнями в состоянии близком к помешательству. Он громко хохотал над письмом жены, которая оповещала капитана, что подыскала ему замену. Впоследствии капитан Савельев, оставшийся на службе в Душанбе, погиб, пытаясь примирить враждующих соседей в кровавой междоусобице девяностых.

Много бесполезных вещей получили в этот вечер папа с мамой, взяли всё, никого не обидели. И это было до… До села в горах, куда папа привез маму, до рождения троих детей (меня – включительно), до роковой любви отца к одной итальяночке и до самого главного в его жизни – романа Марио Пьюзо «Крестный отец».

Провидение в переводе на человеческий

Сколько бы я ни кружил по биографиям родственников, сколько бы ни колесил по выразительным рельефам их отношений, все равно мне придется возвращаться и возвращаться к книге Марио Пьюзо. Во встрече книги и Хачика Бовяна слышался отзвук скрипучего пера из небесной канцелярии. Этим пером бесполый и педантичный ангел заполнял папин формуляр и, выполняя распоряжение начальства, в графе «чудо» записал «максимум». Думаю, что точно такое же царапанье пера о плотную бумагу сопровождало первое свидание папы и мамы. Вот и мистер – сеньор – господин Пьюзо появился неспроста. Хачик Бовян не знал, как выглядит настоящее чудо, поэтому он не мог ни по достоинству оценить, ни ошибочно отринуть свершившийся факт – с ним произошло нечто экстраординарное. Он не умел молиться, но у него была совестливость блудного сына, впавшего в амнезию: «Помню, что нужно куда-то вернуться, да забыл куда, душит стыд, да не помню про что». Но я немного забегаю вперед, даю комментарии, оцениваю. Конечно же, вам лучше сделать свои выводы, когда я изложу суть событий. Итак, для отца и мамы началась новая счастливая жизнь в армянской глуши.

Мама любила читать, а папа нет. Не любил, и все. Хотя не видел в этом повода для гордости, но и не стыдился. Нет, Люся никак не провоцировала в муже тягу к печатному, а тем более к русскому слову. Наоборот, став женой Хачика, а что еще более важно – невесткой нашей суровой бабушки, моя будущая мать превратилась в настоящую армянскую матрону. Она не только быстро заговорила на этом древнем и сложном для славянской гортани языке, но и на родном-то стала звучать с отчетливым и тягучим акцентом. Бабушка научила невестку ткать ковры: и пушистые, с яркими цветами, и гладкие, с таинственным орнаментом зашифрованных посланий. Дедушка же научил Люсю писать и читать на нашем языке стародавних ашугов.

Дед был терпелив, так как учение это, в противоположность дойке коров, давалось маме с трудом: буквы, похожие на червячков и затейливых насекомых, разбегались перед Люсиными глазами, и не один раз она плакала от обиды и бессилья поймать их и сложить в слова. Но все преодолимо, и через пару месяцев мама с дедом осилили букварь.

Первое, что сделала мама, овладев грамотой, написала и прочла имя любимого супруга и благодетеля. Она не поленилась и полезла в армяно-русский словарь и с удивлением обнаружила, что не шутил супруг, сказав ей, что Хач – крест… Хачик – это крестик…

– Ты мой крестик, – слышал я все детство и думал, что мать нежно сетует на тяготы семейной жизни. Мол, несет хоть и не крест, но все же какой-никакой крестик. Несет и верует в лучшее.

Небольшое лингвистическое усилие – и вот уже переведено полное имя отца – Хачатур. Смысл его показался маме еще более логичным. Хачатур – крест дающий.

– Все математика, – шепчет мама.

С годами я понял, что имела в виду моя мама. Математикой она называла понятую по-своему теорию вероятности. Для нее она была скорее теорией невероятности, но чудесным образом «свышеустроенности», то есть гармонии. Не будучи по молодости религиозной, все чудесные хитросплетения судеб мама объясняла пользуясь научной терминологией. Могу сказать только, не так уж она и заблуждалась. В конце концов, именно из математиков вызрели великие мистики человечества, такие как Пифагор.

Я был вторым ребенком в семье. До меня появилась толстушка Света, а после худая, но впоследствии быстро переросшая нас Маринка-жердинка. Мы трое, а вместе с нами и наша мама, знали отца еще прежним: худощавым лысеющим сапожником с застенчивыми глазами человека, имеющего скрытый талант. Да, наш отец – сапожник. Это единственная его профессия. Как был сапожником и наш дед, пока не вышел на покой.

Я был вторым ребенком в семье. До меня появилась толстушка Света, а после худая, но впоследствии быстро переросшая нас Маринка-жердинка. Мы трое, а вместе с нами и наша мама, знали отца еще прежним: худощавым лысеющим сапожником с застенчивыми глазами человека, имеющего скрытый талант. Да, наш отец – сапожник. Это единственная его профессия. Как был сапожником и наш дед, пока не вышел на покой.

Шил папа заготовки для женских сапог, другого не доверяли, так как не считалось в обувном сообществе, что Хачатур Бовян владеет даром заклинателя шила и сапожного ножа. Но заготовки голенищ считались легкой работой. Раз в месяц папа отвозил свой задел в Ереван, в столицу. Там у зажиточного «цеховика» дяди Серопа – хозяина маленькой полуподпольной фабрики, папаша мой получал невеликие, но всегда желанные деньги. Погостив день-другой у столичных родственников, возвращался домой к нашему армянскому Генесарету, высокогорному маленькому озерцу, которое, конечно, не могло соревноваться со знаменитым Севаном, но, Боже, как же у нас красиво! Но не об этом сейчас. Возвращения отца ждали, потому что привозил он безделиц, которые интересно было распаковывать, предвкушая сюрприз, и разглядывать, пытаясь найти равновесие между разочарованием и благодарностью.

Итак, однажды между свертками в тонком пергаменте – презенты из ЦУМа, и кулями в сыром картоне – покупки из продовольственных магазинов, оказалась зажата книга. На обложке ее две крылатые ящерицы игриво покусывали друг другу хвосты и призывно косились на читателя.

– Марио Пьюзо, «Крестный отец», – бойко прочел я по-русски. Как-никак этот язык был для меня родным, как и армянский.

На дне той же сумки оказался толстый, обжигающий бесстыдной яркостью фотографий журнал – каталог итальянской обуви. Мы притихли. Книгу держал я, а полиграфическое чудо оказалось в руках у тощей Маринки. С этими неожиданными предметами, которым вскоре предстояло стать святынями, мы изумленно обернулись на отца. Никогда еще не привозил он книг или чего-либо подобного. Он смутился и сказал:

– В нарды выиграл.

И ушел к себе в мастерскую. Там по вечерам он обычно думал о жизни, которая казалась ему не слишком удачной, но и не прошедшей даром. Были ведь и другие люди – разбазарившие годы, не нашедшие любви, умершие в нищете и одиночестве. Ах, а ведь были и те, кто безудержно тратил силы свои и талант, не припрятывая мелочи по карманам. У этих счетчик включен и бешено наверчивает то ли цену подвигам, то ли сумму долга за них же.

А мы, когда отец ушел, загалдели, повалились на диван и стали разглядывать журнал. Перебивая друг друга, кричали, тыкали грязными пальцами в фотографии красоток, ножек или каких-нибудь бессовестных туфель-лодочек с хищными каблуками.

– А сюда, сюда посмотри! Вай-ме!

– А у этой ноги, как у тебя, – макароны.

– А ты тупая тыква! Вай, как краси-и-иво…

– Мама-джан, как коротко!

– Дуры, чем короче, тем красивее!

– Сам дурак!

– Мама, скажи ему, он пихается!

– Дети, не ссорьтесь!

Так мы бессмысленно провели пару часов. Вечерело. Стукнула дверь. Мать негромко, но внушительно сказала:

– Отец пришел, – она каждый раз говорила это негромко.

Так было всегда. Сколько я себя помню, было так: материнское «отец пришел» и несколько минут осторожной тишины.

Мы затихли и положили каталог на угол стола, где под бабушкиными очками обычно лежала еще не употребленная сегодняшняя газета. А книга так и осталась забытая в углу дивана. Ведь она была без волнующих фотографий и вообще без картинок.

Мать накрыла на стол. Отец начал есть. Она села напротив – глядеть на него. Мы наблюдали за ними из-за неплотно прикрытой двери. Мы знали наперед, по минутам, как сложится вечер. Вот отец ест – неторопливо, с достоинством человека, заработавшего свой хлеб. Мать негромко рассказывает ему о событиях дня. Она сидит спиной к двери. Мы видим ее красивый затылок, окруженный золотою косою-короной. За мамой то появлялся, то исчезал отец. Вот он смотрит на нее, слушает, перестал жевать. Половина его лица заслонена мамой, зато еще пронзительнее кажется черный, чуть навыкате глаз. Мы трепещем за дверью, потому что толстая Светка опять получила двойку по математике, я плевался в сестер, а Маринка ничего не ела, капризничала и хамила бабушке.

Мы знаем, что после ужина наш отец негромко позовет: «Дети». Мы выстроимся перед ним, и он молча станет смотреть на нас. Недолго, не сердито, но нам, как всегда, будет до жути страшно под этим взглядом. Потому что он наш создатель, мы чувствуем это сейчас. На эти несколько секунд нам покажется, что жизнь остановилась во всем мире, да и мир – весь вот здесь, в этом взгляде, и мы сами часть этого взгляда и мира. И совершенно неважно, кто из нас хамил, а кто плевался. Сейчас мы одно целое. Ни разу, ни за какие самые страшные детские провинности не тронул он нас и пальцем. Все его воспитание ограничивалось этими секундами жуткого молчания, какого-то первородного безмолвия. Потом отец погладит нас по головам, вздохнет, и мы сами выдохнем, загалдим, забегаем, и в доме снова появятся дети.

И на этот раз так было. Он погладил нас, посадил Маринку к себе на колено и водрузил на нос бабушкины очки, что он делал скорее для солидности, потому что читал все равно глядя на страницу поверх оправы. Раскрыл каталог итальянских штиблет и принялся разглядывать фотографии. Ухмылялся, крякал, бормотал под нос что-то вроде «и я бы мог» и неторопливо листал дальше. Но здесь произошло нечто странное. Неожиданно взгляд отца остановился на одной из фотографий: сначала глаза подозрительно повлажнели, а затем их будто заволокло каким-то туманом. Мы с сестрами, почувствовав неладное, перестали играть в стадо голодной саранчи, надкусывающей яблоки-ранет, что бабка приготовила для варенья, и заткнулись. Через отцовское плечо я разглядел страницу, к которой примерз его взгляд, и понял – папа влюбился. Он влюбился в модель. Нет, не в ту девушку, чьи дистрофичные ноги демонстрируют туфли в журнале, а модель обуви под номером 9900—013. Что здесь началось! В воздухе запахло переменами.

Не сильно рассчитывая на успех, а скорее повинуясь бессознательному чувству или же интуиции, которая, как оказалось, у него была развита беспримерно, отец вырезал купон в конце журнала, заполнил его – то есть написал цифровой код понравившейся ему модели обуви и наш адрес: СССР, Арм. ССР, Шамшадинский район… и послал в далекий город Милан. Писал, конечно, не сам, а рукою учителя английского, который убеждал его в том, что в английском и в итальянском языках совершенно одинаковые буквы, поэтому нет никакой, практически, разницы, на каком языке написано «СССР». Папа учителю, конечно, не поверил. Настоящий стопроцентный армянин, взращенный в атмосфере благоговения перед родным алфавитом, он никак не мог понять, как, каким образом одни и те же знаки могут быть использованы для начертания слов в совершенно разных языках. Недоверие свое он припрятал, потому что человек и так оказывает любезность. Да и не насмешничает над странной блажью односельчанина. Для подстраховки же отец, не мудрствуя лукаво, написал на отдельном листке письмецо по-армянски, номер сберегательной книжки, краткую автобиографию и фото, где был он запечатлен в своей сапожной мастерской в кожаном фартуке и с заготовкой сапога. Его немного смущало жирное пятно на авиаконверте с изображением легендарного крейсера «Аврора». Но мама его успокоила. Хачик послюнявил конверт, заклеил и даже посидел на нем для верности. А потом пошел на почту.

Папа шел по улицам. Мимо старой церкви, превращенной в зернохранилище, мимо магазина, перед которым собирались старики поделиться политическими новостями, мимо источника, близ которого встречались женщины посудачить всего лишь о деревенских событиях. Отец шел вдоль старинной каменной поильни, где путники могли передохнуть, а их утомленные дорогой ослы и лошади утолить жажду. Папа шел мимо обветшавшего за годы кинотеатра и постаревшего Арика, который приклеивал к доске афишу кинокартины «Любовь и голуби». Он шел мимо медпункта и школы. Все шел и шел, приближаясь к почте. И все заметили его в тот день. Даже ослы и мулы поднимали на Хачика удивленные и грустные глаза – куда ты идешь, оглашенный? А когда пришел папа на почту и послал свое письмо в далекий город Милан, он уже был не собой, а кем-то другим.

Терпение – иногда добродетель

Верьте мне: терпение – великое дело, вершина всех добродетелей. Я знаю, что говорю, я видел это. Терпение – дар и работа. И если одним оно не чуждо, то иным дается с трудом.

Папа начал ждать ответа. Чах, очень тосковал и из всех слов произносил только:

– Может быть, может быть…

Работа валилась из рук, но он не потакал унынию – за неделю сделал месячную норму на этот раз бордовых голенищ и отвез в столицу, в пыльно-розовый Ереван. А когда вернулся с выручкой, принялся ждать уже по-серьезному. Для начала он заболел – слег с простудой.

Назад Дальше