Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян 6 стр.


Через неделю тетя Пепроне забеспокоилась не на шутку. Она говорила уборщице Марик, наблюдая за тем, как та тщательно намывает крашеные доски пола.

– Бедный мальчик не в себе. Не повезло ему в жизни. Что делать, Марик, не у всех счастье живет на пороге, наподобие сторожевой собаки.

– Может, это от того, что он на русской женат? – предположила Марик, не отрываясь от швабры.

– Ты с ума сошла, Марик?! Это Люсик-то русская? – обрушилась Пепроне на трудолюбивую подругу.

Едва договорив, она уже осознала свою фактическую ошибку. Мама-то действительно была русской. Но отступать оказалось уже некуда, позади тетки маячила бледнеющая репутация семьи.

– Да она почище тебя армянка. Она книги на армянском читает. «Войну и мир», например. Или «Королеву Марго»! (Кстати, наглые наветы! Эти шедевры мамой были прочитаны по-русски.) А ты в последний раз в руках какую книгу держала?

– Я-то читать люблю. Но меня утомляет, и глаза болят, – оправдывалась растерявшаяся Марик.

– А она успевает! – настаивала Пепроне. – Вай ме, бедная девочка. Без родителей и без поддержки, а муж все мечтает о чем-то.

– Ты неправа, Пепроне, про брата так говорить. Он все же сын сестры твоего отца. Так нельзя. Какой бы ни был, он все-таки родная кровь. А ты чужую хвалишь, своего ругаешь.

– Может, Хачик все-таки умом тронулся? – спрашивала сама у себя Пепроне, не обращая внимания на нравоучения уборщицы.

– Может, и так. Это нетрудно проверить, – отвечала Марик, принимаясь вновь намыливать полы.

– Может быть. Может быть… Нужно будет у тетки моей, у его матери, выяснить. – Телеграфистка Пепроне уже мысленно планировала разведку боем. – Только ты пока никому ничего не говори, Марик.

Уборщица вздыхала, стыдливо прятала глаза, словно она уже проболталась всем до одной соседкам.

– Да кому я скажу?

Так, в результате кровной клятвы молчания, по деревне пошел слушок – Хачик спятил. Это бы ладно. Но разве творческий человек, каким, по сути, был мой папаша, может произрасти в вакууме воображения? О, нет! В нашей деревне воздух особенный. Наши люди врут самозабвенно, сплетничают страстно, предаются фантазиям, как навязчивому и сладкому пороку. Поэтому разговоры об отце стали достойны всех Оскаров, Нобелей и Гонкуров. О, это были не просто слухи! Это были ненаписанные романы, неснятые фильмы, непережитые любовные драмы. Благодаря им образ отца стал отрываться от него самого, а заодно и от земли и приобретать оттенки если еще не мифа, то чьей-то отчаянной выдумки. Говорили, например, что он написал диссидентский роман и опубликовал его в каком-то подпольном издательстве на берегу Гудзона. Теперь же он ждет ареста. Говорили, что у него нашелся покровитель – престарелый миллионер, который всю жизнь мучился ногами, а Хачик, и только Хачик, сшил ему такие ортопедки, что теперь бегает тот миллионер, как мальчик, и все свое имущество отписал нашей семье. Теперь папа ждет, когда старикашка преставится. Говорили, что при живой жене и беспокойных детях Хачик завел любовницу за границей и теперь ждет от нее приглашения, чтобы уехать, бросив «русскую» и ее отпрысков, то есть нас.

Мы беспокоились. Отец не реагировал. Он читал: «Дон Вито Корлеоне был тем, к кому обращался за помощью всякий человек… Он не давал напрасных обещаний, не прибегал к жалким отговоркам, что в мире есть силы могущественнее его…»

– Правильно… Так надо… – шептал отец.

И вот в чем фокус – как только папа начал читать, он перестал чахнуть. Он садился за книгу, брался за нее, приступал к ней. Он держался за нее.

Никогда не видел я ни до этого случая, ни затем, что такое настоящее ожидание. Оказалось, это тяжелая работа. Человек, который по-настоящему ждет, – по-настоящему трудится. Его незримая служба одновременно похожа на непрерывную медитацию и непримиримую ежесекундную борьбу. И если впасть в благословенное созерцание пустоты удается немногим, то в борцах ходят все остальные. Человек, который ждет, борется с сердцебиением, с унынием и с самим временем. С последней непостижимой субстанцией у ожидающего в корне меняются отношения.

Чего ждут люди? Письма, известия, события, перемен, исцеления, смерти. Все это может носить положительный и отрицательный характер. Тот, кто, скажем, ждет своего десятого дня рождения, волнуется и торопит время, уже подглядев, какой подарок припрятали для него родители. И сетует на то, что время тянется нестерпимо медленно. Тот же, кто, скажем, ожидает смертной казни, становится участником обратной метаморфозы. У ожидающего конца полотно времени ткется не минутами или секундами, а совершенно иными единицами измерения – ударами сердца, взмахами ресниц, пульсацией крови в висках или выкуренными сигаретами. Но мой отец не курил. Конечно, контур его склоненной над «Крестным отцом» спины был далек от силуэта бодхисатвы, сидящего на цветке золотого лотоса, но папино ожидание тоже было, в своем роде, совершенным. Ожидая – читал. Он работал над книгой – он работал над собой.

Бывает и такое: вдруг человек решает пуститься в далекое путешествие, с единственным спутником, помощником и компасом в руке – с книгой. Теперь он читатель. Если книга интересная, то она переносит читателя в мир описываемых событий. Если книженция бездарная, то она вызывает раздражение, а порой летит через всю комнату от дивана, где лежит читатель-путешественник, до противоположной стены и, ударившись, падает за комод, где ей и место. Великая книга по-своему ломает человека. Она заставляет его со скрипом менять ход мыслей, вдруг высвечивает пятнами истин небольшие островки в море беспросветной путаницы в мозгах. Зачем? Чтобы только показать: вот она, твоя жизнь – сплошной хаос и мусор? Чтобы подарить человеку шанс новой жизни? Всего лишь сотня-другая страниц, переплетенных вместе, а предсказать эффект от них иногда невозможно.

Но обычно между книгой и человеком всегда есть какая-то дистанция. Человек способен отвлекаться от чтения, есть, пить, ходить на работу – в общем, жить своей жизнью. А потом, добравшись до последней страницы, взять новую книгу и плыть по иной реке, предаваться следующему сюжету, соотносить себя с другим героем и любить его чувствами другую женщину, произносить за них смелые фразы и верить, что слова эти самые подлинные. Но – это если мы говорим о профессиональных читателях. Тех, кто имеет навык и чувствует прелесть этого процесса. Но мой отец – другое дело. Такие, как он, предпочитают образованию ремесло и умствованию авторитет крупной личности. Ремесло у папы было, весомой личности в обозримом пространстве – ни одной. Книжный дон Корлеоне – крестный отец нью-йоркской мафии – и стал для Хачика такой фигурой. И он снова стал подмастерьем, на этот раз у несуществующего «бумажного человека».

Отец шептал:

«Дон встал из-за стола. Его лицо оставалось бесстрастным, но от его голоса стыла кровь».

Лицо папы менялось, вытягивалось и становилось мужественным. Казалось, он переселился в послевоенный Нью-Йорк, где старый гангстер дон Вито Корлеоне посвящал его в тайны подлинной власти над умами и волями, над людьми и их пороками. Мы с сестрами распоясались, потому что отец больше не смотрел на нас после ужина всепроницающим взглядом демиурга. Он читал. Мать из последних сил выдавливала из себя мудрости восточной жены. Но чувствовалось, что в ее личном конфликте побеждает славянская горячность и независимость. А отец все бубнил:

«Во главе семейного клана Корлеоне стоял дон, он управлял всей деятельностью семейства. Три замкнутых уровня отделяли дона от тех, кто вершил его волю внизу непосредственно, исполняя приказания. И ни один след не мог привести к дону…»

И пока папа героически продвигался вперед, вслед за героями Марио Пьюзо, я чуть не взорвал полдеревни, учинив пожар на колхозном складе химических удобрений. Дело было так.

Как горел склад

Бывает, что люди совершают ошибки. Это не новость. Наш мир – картотека человеческих промахов и метафизического лиха. Так говорят философы. Он даже полон глупости, этот мир. И с данным товаром наметился явный перебор. Как вся мерзость бытия помещается в таком ограниченном пространстве, как наша планета, – вот ведь секрет. Об этом я тоже читал у разных умных людей и полностью с ними согласен. Да-да, так и есть: зло, попустительство и глупость, но последнее из них – наиважнейшее. Хотя сам я неоднократно убеждался и на собственном примере: глупость, как лебеда, – где жизнь, там сорняки. Если, к примеру, кому-нибудь полностью удалось вывести сорную траву с земельного участка, это означает, что газон этот отлит из цельного куска пластика. Так и с чепухой. Скорее всего, присутствие глупости признак того, что планета пока еще не населена андроидами. Ведь только искусственный разум не умеет производить ошибок. Этими теориями я очень увлекался в малые годы. Выспрашивал в сельской библиотеке свежие, всего с каким-то двух-трехмесячным опозданием доходившие до нас «Науку и жизнь», «Науку и религию», «Технику молодежи», где время от времени печатали фантастику, а реже пускались в рассуждения о кибернетическом будущем планеты. Читал взахлеб. И вот что я вдруг понял.

Во все времена и в каждом существенном деле важен вопрос баланса. А иначе смерть. Вернусь к примерам с земельным душком, они ближе всего мне – человеку крестьянского происхождения. Сорняк ведь тоже отступает под натиском превосходящих сил настойчивого садовода-огородника и позволяет вашим помидорам произрастать на грядке. То есть возникает условное перемирие, тот самый баланс, стыдливый компромисс во имя светлого будущего и… наискорейшего продолжения войны. Ведь окончание ее будет означать, что одно поглотило другое. Одна форма жизни победила другую. Поэтому уступки взаимовыгодны. Они позволяют обдумать все «за» и «против», взвесить собственные силы и оценить возможности противника. В каждом деле, будь то война или сельскохозяйственные работы, а может, неразрешимые вопросы бытия, нужно временами остановиться, выдохнуть и достичь точки, равной покою. Для чего? Чтобы понять, чем его впоследствии можно нарушить. Верьте мне, люди, по собственному опыту говорю, гармония – это затянувшееся перемирие, ведущее к новой войне. Ведь у любой передышки есть конечный чек-пойнт. Итак, о вопросе баланса.

Равновесие между здравым смыслом и шутовством в нашей деревне всегда было кажущимся. Призрачность его можно понять на следующем примере. Один из умнейших людей у нас – Торос Васильевич Арутюнов. Нынче кандидат исторических наук, лет эдак сорок назад, когда еще не было за его плечами институтов и званий, а была миловидная гладкость в облике, присущая первой молодости, он принял на себя первый удар Судьбы. И в результате козней Фортуны – Немезиды Арутюнов получил прозвище Дырка-Торос. А всего-то поспорил с приятелем, что его лошадь – самое послушное и преданное существо на свете. Возможно, это и было правдой. Но Торос пошел дальше и утверждал, что, мол, обладает особенной властью над животными. Чтобы доказать сказанное, он с силой дернул лошадь за хвост, ожидая, очевидно, одобрительного кивка или благодарного гогота, а может, просто молчаливой покорности. Но лошадка – так рассказывал мне дед – не стерпела оскорбления и лягнула будущего кандидата, да так, что на лбу справа, под самой кромкой волос, образовалась яма размером с половину конского копыта. Уму-то ничего, а сомнительный красоте пришел безусловный капут. И, как вы думаете, у нас теперь называют Тороса? Вы думаете, когда он приезжает из столицы в деревню, «на дачу», моя бабушка говорит деду: «Приехал Торос Васильевич, кандидат исторических наук»? Нет, она обычно бросает:

– Приехал Дырка-Торос.

А дед ворчливо кряхтит:

– Как ума не было, так и нет. Точно.

Вот такой вот баланс.

В вопросах равновесия противоположных понятий наши односельчане неизменно проявляли смекалку. Я считаю, что именно у нас удалось привести к гармоническому сочетанию глупость и беззаботную самонадеянность. И сделал это я. Вот я расскажу, в чем дело, а вы сами судите. Что произошло? Всего-то немного.

Пока папа изучал путь воина на примере биографии дона Корлеоне, я сделал первую затяжку. Хорошо помню, что это была сигарета с желтым фильтром, из иностранных, но недорогих. Принес ее, зажатую в кулаке, мой школьный товарищ – Ваник, племянник нашего соседа, Хромого Карапета. Ваник, естественно, вытянул сигарету у отца из пачки. Где ж еще берут в этом возрасте курево? Сигарета слегка помялась, печально искривилась и пропиталась потом юного воришки. Но мы все равно с волнением и, я бы даже сказал с некоторым священным трепетом, сделали по затяжке. Это был наш с Ваником пакт о вечной дружбе, наша общая тайна.

Стараясь подражать взрослым, спокойно и с достоинством выдохнули дым, который облизал нёбо невкусным, горьким теплом. Никто из нас не затягивался взаправду, но и не признавался, что заповедный процесс курения, а по-честному вонючая гадость, не доставляет никакого удовольствия. Известно, что всех подростков тянет к сигарете. Говорят, так они чувствуют себя взрослее, так они примериваются к месту отцов, дядьев или старших братьев. Я, к слову сказать, не курю сейчас. И тогда-то не хотел. Мне не понравилось. А вот Ваник, что называется, подсел. Товарищи наши, одноклассники, те так просто бредили случайным окурком или выпрошенной у залетного торговца-азербайджанца овальной сигаретой без фильтра. У своих просить было нельзя, все в деревне знали друг друга и могли донести родителям.

У меня же была другая страсть, которую я никак не мог разделить с сестрами. Почти такая же запретная, как если бы я начал курить. (Кажется, мы впервые столкнулись с проблемой «М – Ж». Что нравится мальчикам, обязательно возмущает девочек.) Дело в том, что под влиянием все той же «Науки и жизни» я увлекся всем, что горит, шипит, взрывается, взлетает в воздух и производит театральный грохот. Да, о Боже, да! Горит и взрывается, шипит и лопается со взрывом, тлеет, блестит, а потом разламывается с грохотом и рассыпается тысячами искристых игл. Я пристрастился к взрывоопасному искусству пиротехники. Сестры же мои панически боялись любого искрометного опыта, справедливо допуская, что маленькая искорка может привести к глобальному катаклизму. Хоть и они любили фейерверки, но предпочитали глазеть на них издали, и лучше всего в мутном экране телевизора. Может, они думали, что мои эксперименты с огнем непременно изуродуют их прекрасные лица? Какая безнадежная наивность, какая, простите, глупость! Пожалуй, это был единственный случай (и на сегодняшний день остается таковым), когда мы с Мариной и Светой не поддержали друг друга. Но это факт.

Меня не будоражила мысль об ароматной затяжке, зато я по-настоящему заразился пироманией. У старого охотника, живущего отшельником за горной грядой, менял я патроны на старые дедовы костюмы, сыреющие в нашем подвале. А затем там же, на горе, смешивал селитру с порохом и, засыпав в патроны, бросал их в костер. Томительно ждал. Вместе с взволнованными ударами сердца прыгали робкие минуты. В огне начинало потрескивать. И… они разрывались! Один за другим – глухие хлопки, раскатистые, дробные… И эхо разносило эти звуки по округе. Они метались между стен ущелья, приподнимались над озером и улетали за перевал, чтобы где-то там раствориться. В этот момент я чувствовал себя Господом Богом, перед тем как тот нажал на кнопку и запустил свой Большой взрыв. Я чувствовал себя демиургом миров и властелином всех будущих колец грядущего Сатурна. Это была страсть! Подлинная любовь, мой первый по-настоящему религиозный опыт. Но о безграничных масштабах своего увлечения мне только предстояло узнать.

После уроков, а часто вместо них нас, школьников, отвозили на работы в поля, на табачные плантации или на виноградники – в помощь родному колхозу. Нас это вполне устраивало, казалось одним длинным приключением. Нас сажали в грузовую машину и вручали инвентарь, необходимый для конкретных работ. Парни пропускали девчонок первыми, но не из галантности, а чтобы подсмотреть за мелькнувшими под юбкой трусами. Потом запрыгивали мы, и бригадир, приставленный к нам для порядку, стучал по кабине, давая сигнал водителю: «Поехали!» Ехать было очень весело, особенно когда машина подскакивала на ухабах. Ух и смеялись же мы! Но рассказывали, что когда-то при таких же точно обстоятельствах, когда грузовичок, доставшийся колхозу от военной американской гуманитарной помощи, подпрыгнул и приземлился, вилы проткнули глаз Сурику – сыну тогдашнего зоотехника. Это был, что называется, самострел, то есть вилы были не чьи-нибудь, а самого Сурика. Теперь вот ходит парень со стеклянным глазом и работает учетчиком на лесопилке. Это случилось давно, нас только стращали этой историей, но в целях безопасности весь инструмент, только что розданный у школы, изымался и складировался вдоль бортов грузовика, а по прибытии на место раздавался вновь.

На этот раз мы ехали по пыльным дорогам к табачным плантациям. По пути мы увидели старого Арменака с осликом, один другому утирал слезы. Потом видели, как встретились у родника две женщины – Мелине и Сусанна. Они делили одного мужчину, который никак не хотел определить, кто же из них войдет в его дом на правах хозяйки. Потом мы увидели, как стало голо на площади перед управой, когда снесли с клумбы памятник Ленину, вернее, то, что от него осталось. Гипс, из которого была отлита статуя, оказался плохого качества, и бодрого человечка с простертой рукой практически смыло дождями.

Мы ехали и ехали. Через кукурузные поля и лоскутные долины, мимо абрикосовых садов и загадочных виноградников. Меня баюкал неровный ход машины, но, когда я вот-вот готов был заснуть, оказывалось, что мы уже приехали по назначению. Ровные шеренги табачных кустов. Почти симметрично листья стрелами выскакивают из плотного круглого стебля. Пирамидка белых цветов, венчающая куст, как маковка шлема воина, знак отличия, знак принадлежности к единой армии. И так десятки и десятки, сотни и сотни метров! Километры – ряд за рядом, плечо к плечу. Словно табачный лист еще там, на земле, предчувствует равенство в сигаретной пачке.

Назад Дальше