Блуд труда (сборник) - Быков Дмитрий Львович 11 стр.


– Им невдомек было, что занять виллу Блезус – первую его виллу, – пригласил Горького сам Крупп, сын того Круппа, основателя династии, и плата была чисто символическая. Старшего Круппа наши не жаловали, про него рассказывали всякое. Хотя он и разбил тут сады Августа (вы думаете, они с римских пор сохранились? Дудки, это он восстановил), хотя он и провел дорогу в Marina Piccola, – все знали, что он тут ведет себя сущим Тиберием, виллу которого, кстати, раскапывали на его же средства. Тиберий любил разжигать свою похоть зрелищем совокупляющихся мальчиков – без этого, по старости, уже ничем не возбуждался; про Круппа говорили то же самое. И была, в общем, двусмысленность в том, чтобы брать деньги от такого семейства. Но тогда ведь многие миллионеры помогали социал-демократам, это модно было и считалось лучшим способом избежать революции. Черт его знает, начнется в России, перекинется на нас – может, тогда аукнется эта помощь; примерно так они рассуждали. Вы не представляете, как тут встречали Горького, когда он в декабре седьмого года впервые ступил на каприйский пирс. Под окнами “Квисисаны” полночи толпа шумела. Ну, и Крупп-сын предложил ему виллу, очень приличную, где теперь отель. С Горьким была красавица, гражданская жена, привыкшая жить на широкую ногу… В общем, он это предложение принял, и поехали к нему целыми толпами. Вот там, в гроте, они любили фотографироваться. А здесь, слева, любил он сидеть в одиночестве. Считалось, что размышляет. Есть фотографии: действительно, очень картинно. По-моему, он был страшно фальшивый человек, немного рехнувшийся на желании нравиться всем сразу. Он хотел нравиться и местной коммуне, и церковникам, и интеллигентам, – он потому и старался объединить всех русских, как об этом рассказывают, чтобы ничто не мешало ему нравиться всем сразу. Возможно, это потому, что он недостаточно нравился сам себе.

– Вы читали что-нибудь его?

– Читал про него, а самого у нас почти не издают. Зайдите в любой книжный магазин – где там Горький?

И это правда. В хорошем итальянском книжном магазине, на русской полке, вы можете найти самую экзотическую литературу – Зазубрина с его “Щепкой”, о которой не все русские слышали, Добычина с “Шуркиной родней”, которую не все поклонники Добычина читали, Платонова со “Счастливой Москвой”, которую у нас едва заметили, – но Горького не найдете нигде. Не знаю, хорошо ли это. По-моему, иногда он писал все-таки лучше Добычина.

Не сказать, чтобы я уж очень сочувствовал упрекам Ленину – не знал природы, не ориентировался в пространстве; с этих же позиций его и Чернышевского пытался третировать Набоков: мол, они много судят о материи, самой же материи не видят, страдая какой-то врожденной близорукостью (знаменитый ленинский прищур происходил от того, что у Ильича в самом деле была близорукость – на одном глазу три, на другом пять. Все не до быта было, очками обзавелся лишь к пятидесяти). Действительно, Ленин совершенно не разбирался ни в ботанике, ни в зоологии, ни в градостроительстве. Природа полна архитектурных излишеств, а он интересовался одною пользой, – но и не в этом дело: как в известной дзенской притче про белого жеребца, на высших ступенях знания внешние признаки вещей незначительны.

– Он совершенно не обращал внимания на то, что ел, – рассказывал бармен Витторио в прибрежном кабачке близ фуникулера. – Тут, конечно, была тогда другая таверна, совсем другая. Но дом тот же самый, хотя вместо пиццы и бутербродов подавали тут совершенно фантастический буйабез, любимое рыбное блюдо на всем побережье. И естественно, Горький водил сюда Ленина. Почему нет мемориальной доски? Это имя всегда было сомнительной рекламой, коммунистов в правительстве сейчас мало… И потом, доски тут пришлось бы вешать на каждом углу – наверняка они исходили весь остров. Но Ленин везде только разговаривал, ничего не оценил. Ест – и не смотрит в тарелку. Ни разу не попробовал нашего знаменитого белого.

– А ликер “Лимончелло”?

– Не было тогда ликера “Лимончелло”, это все новейшие выдумки, что он древний. Его изобрели недавно. К рыбе подавали белое, реже розовое. Горький вот любил всякие простые радости. А плавал хуже. Он не очень любил плавать, вообще к морю чувствовал недоверие. Часто говорил нашим, что даже самый плохой человек все-таки лучше стихии. Очень плохо переносил сильный ветер, во время сирокко прямо-таки кидался на людей. А Ленин купаться чрезвычайно любил и даже умел плавать задом.

– В смысле?

– Никто не знает, как. Но есть такая легенда, что он вырос на большой реке – и вот там выучился плавать задом наперед.

– Горький вырос на той же реке…

– Ну, все люди разные. Одни любят стихию, другие – буйабез.

– Интересно, какой у него был купальный костюм?

– Вот этого не знаю. Но отчего-то мне легко представить его в полосатом…

Все так. Горький стихии не доверял и, как всякий интеллигент в первом поколении, обожествлял культуру. Ленин интеллигентом в первом поколении не был, в стихии чувствовал себя абсолютно своим, а вот к культуре относился с априорным подозрением.

Я иногда думаю: следует ли поставить ему в заслугу разгром каприйской школы, крах тысяча первой горьковской надежды? Как вообще следует относиться к этой школе, организованной Горьким вместе с Богдановым, Луначарским и Вилоновым? По идее, богостроительство мало чем отличалось от послереволюционного обновленчества, церковного течения, в презрении к которому сходятся почти все конфессии и даже многие атеисты. Если помните замечательную шутку про диспуты Луначарского с митрополитом Введенским на тему “Был ли у Христа-младенца сад”, – так вот, митрополит Введенский был одним из вождей обновленчества, то есть пытался каким-то образом примирить церковь с революцией и оправдать большевизм. В массе своей обновленцы были отнюдь не конъюнктурщики, а напротив – люди совершенно искренние. Их-то и предавали анафеме с обеих сторон – и со стороны радикального большевизма, и с позиций ортодоксии. Нельзя мирить Христа с антихристом. Правда, множество церквей были обновленцами спасены, – но репрессий практически никто из них не избег. Только имена свои замарали.

А ведь какая-никакая правда у них была. Их совершенно не устраивала дореволюционная русская церковь, косная, отупевшая, ожиревшая. Им хотелось церковной реформы, и революцию они восприняли как запоздалую религиозную реформацию. Точно так же можно понять и правду Богданова, о котором даже во время перестройки писали не слишком много. Есть половинчатые, примиренческие фигуры, которых не уважают ни союзники, ни оппоненты: это люди, пытающиеся изо всех сил натянуть на монстра резиновую маску под названием “человеческое лицо”. Иногда таким соглашателям везет больше, иногда меньше, но обычно слава их в потомстве незавидна. Так не повезло Луначарскому, наркомпросу с репутацией кроткого либерала, который, однако, именем своим и авторитетом помогал сначала вводить в заблуждение, а потом и гробить русскую интеллигенцию, но все это из самых лучших побуждений. Такова же участь Богданова – сначала марксиста, потом все более убежденного противника марксизма. Горький очень его любил.

Сама идея богостроительства наиболее четко сформулирована все тем же Горьким, который вообще во всей этой компании лучше всех выбирал выражения. Он в 1907 году на Капри – то ли будучи размягчен местной природой, то ли в силу приобретенного с годами идеализма – начал повесть “Исповедь”, довольно пошлую, писанную каким-то лесковским странническим слогом, всю проникнутую экзальтацией, какая случается в сектантских, скопческих в особенности писаниях. Там герой все думает: отчего Бог так мало любит людей? Он отправляется странствовать и в глухом лесу обнаруживает отшельника (любимый горьковский тип народного учителя веры), который и открывает ему глаза: Бога еще нет, его предстоит создать коллективным усилием. В доказательство истинности этого учения происходит и чудо: когда воодушевленная толпа рабочих проходит мимо церкви, исцеляется параличная. Бога должны создать простые трудовые люди, этим Богом будет их коллективная совесть, – в таком примерно духе рассуждал тогда Горький, и учение это как нельзя лучше выражало его сущность. Собственно людей, живых, реальных, он терпеть не мог, потому что слишком многого в жизни насмотрелся, – и потому со всем пылом души любил какого-то абстрактного, никогда не бывшего, никем не виданного Человека, помесь Заратустры и Манфреда, и при этом желательно молотобойца. Вот этот-то человек, влюбленный в Истину, Добро и Красоту, все время куда-то шагающий, что-то покоряющий, – и был его героем, и в расчете на такого человека строился социализм с каприйским лицом.

Свидетельствую, что в Италии всё вообще очень способствует строительству социализма с человеческим лицом. Даже и самые противные черты этой страны – известная ксенофобия, хроническое раздолбайство, крикливость, жадность, дороговизна, какой-то беспрерывный колхозный рынок на мраморных руинах – все искупается фантастической синевой неба и моря (наше крымское море зеленей, небо бледней); тут тебе и курящиеся вулканы, и горы в дымке, и щедрое до назойливости солнце, и мгновенные переходы населения от бурных объяснений к столь же бурным изъявлениям нежности, – короче, нигде в мире идея монстра с приличной и даже гуманной внешностью не осуществляется столь буквально (при том, что каждую секунду вам старательно напоминают о вашей чужеродности, мгновенно просчитывают вашу цену и накалывают круче, чем в Одессе). Социализм тогда рисовался Горькому как один сплошной праздник людей труда; тот факт, что итальянские люди труда очень склонны к праздности вообще и выпивке в особенности, казался ему выражением какой-то природной склонности к социализму, и все будущее человечества в идеале выглядело как один большой каприйский праздник с фейерверками. Этот дух сельского праздника запечатлен в “Сказках об Италии”, которые на сегодняшний вкус читать решительно невозможно (Горький и сам не любил их). Мудрено ли, что именно в Италии процвело течение, которое Ленин впоследствии заклеймил как самую гнусную, самую несоциал-демократическую ложь, – а именно богостроительство, марксизм в очеловеченном варианте, который до последних дней так нравился перековавшемуся, но мало менявшемуся Луначарскому (Луначарский совершенно не умел грести, Горький его учил, они целыми днями катались от порта до так называемых морских ворот – огромной скалы с аркой – и обратно)…

Свидетельствую, что в Италии всё вообще очень способствует строительству социализма с человеческим лицом. Даже и самые противные черты этой страны – известная ксенофобия, хроническое раздолбайство, крикливость, жадность, дороговизна, какой-то беспрерывный колхозный рынок на мраморных руинах – все искупается фантастической синевой неба и моря (наше крымское море зеленей, небо бледней); тут тебе и курящиеся вулканы, и горы в дымке, и щедрое до назойливости солнце, и мгновенные переходы населения от бурных объяснений к столь же бурным изъявлениям нежности, – короче, нигде в мире идея монстра с приличной и даже гуманной внешностью не осуществляется столь буквально (при том, что каждую секунду вам старательно напоминают о вашей чужеродности, мгновенно просчитывают вашу цену и накалывают круче, чем в Одессе). Социализм тогда рисовался Горькому как один сплошной праздник людей труда; тот факт, что итальянские люди труда очень склонны к праздности вообще и выпивке в особенности, казался ему выражением какой-то природной склонности к социализму, и все будущее человечества в идеале выглядело как один большой каприйский праздник с фейерверками. Этот дух сельского праздника запечатлен в “Сказках об Италии”, которые на сегодняшний вкус читать решительно невозможно (Горький и сам не любил их). Мудрено ли, что именно в Италии процвело течение, которое Ленин впоследствии заклеймил как самую гнусную, самую несоциал-демократическую ложь, – а именно богостроительство, марксизм в очеловеченном варианте, который до последних дней так нравился перековавшемуся, но мало менявшемуся Луначарскому (Луначарский совершенно не умел грести, Горький его учил, они целыми днями катались от порта до так называемых морских ворот – огромной скалы с аркой – и обратно)…

Если почитать “Исповедь”, да просмотреть любую из работ Богданова про общественное сознание, да пролистать статьи и речи Луначарского – возникает ощущение такого густого, слащавого, олеографического дурновкусия, что хоть всех святых выноси. И вероятно, фальшивый марксизм с человеческим (а тем более с Божьим) лицом еще хуже марксизма ленинского, предельно плоского и жесткого, лишающего мир какой бы то ни было прелести. Но организованная каприйцами школа была едва ли не самым симпатичным – ежели взглянуть ретроспективно – социалистическим мероприятием за всю историю РСДРП: Горький селил на вилле Блезус, кормил и поил два десятка русских рабочих, и в их числе красавца-самоучку Вилонова с отбитыми почками и легкими. Вилонов этот, вначале горячий горьковский соратник, позже от богостроительства отрекся и перешел на сторону Ленина. Но поначалу все были едины, трогательно монолитны, все отдыхали, отъедались, рыбачили и слушали лекции. Горький читал историю литературы, Луначарский – историю философии, Богданов – экономику, Покровский – краткий курс истории России (который он выпустил в 1920 году с ленинским предисловием – Ленин, надо отдать ему должное, умел ценить истинных соратников, хотя бы и бывших оппонентов). Такая была Телемская обитель – загляденье.

Ленину, естественно, это все очень не понравилось. Горький ему пытался разъяснить, что под словом “Бог” он понимает ограничение животного эгоизма в человеке, совесть, грубо говоря, – Ленин в ответ разразился знаменитой тирадой о том, что всякий боженька есть зло, мерзость, отвратительнейшая ложь… к Богу у Ленина была какая-то необъяснимая, бешеная ненависть, не имеющая ничего общего с холодным отрицанием атеиста. Оба раза на Капри – в апреле восьмого и в июле десятого года – Ленин с Горьким отчаянно спорил, наотрез отказался прочесть хотя бы одну лекцию в его школе и под конец эту школу вообще, по сути, упразднил. Он устроил свою, альтернативную, в Лонжюмо, – и большая часть пролетариата потянулась к нему. Так решилась на Капри судьба русской революции; победила ленинская простота, исключавшая всякий идеализм и всякое милосердие.

“В Лонжюмо теперь лесопильня. В школе Ленина? В Лонжюмо? Нас распилами ослепили бревна, бурые, как эскимо”, – удивлялся Вознесенский, не понимая, как это местность, связанная с именем вождя, может быть используема в каком-то ином, не музейном аспекте. На вилле Блезус теперь отель “Крупп”. И все опять справедливо: каприйская школа с парижской так же примерно и соотносятся, как лесопильня с отелем. Горький всех кормил, Ленин всех пилил.

– Да, здесь и была его комната, – охотно рассказывала Анна, барменша этого самого “Круппа”. – Тут они в шахматы играли с этим… как его… я даже прочла книгу, потому что надо же знать место, где работаешь. Не знаю, публиковалась ли в России эта фотография, где Ленин с широко открытым ртом. Смех у него, кстати, был очень неприятный.

– А как же старый рыбак, говоривший Горькому, что “так смеяться может только честный человек”?

– Не все знают, над чем именно смеялся этот честный человек. Он всегда хохотал от злорадства, при виде чужого проигрыша или комического положения. Кто-нибудь шлепнется спьяну – тогда же не было фуникулера, с берега в гору поднимались пешком, – а он и заливается. “Ха-ха-ха!” До слез, бывало. И в шахматы он чаще всего проигрывал. Это была не его игра. Ему надо было побеждать любой ценой, а тут этикет, правила… Если бы можно было ударить партнера доской по голове, уверена, он так бы и поступил и считал бы это настоящей, а не выдуманной победой. Видите этот балкон? Не могу вас, к сожалению, пустить в комнату – там сейчас живут люди. Но столик стоит именно там, где и в те времена. И вид открывался тот же самый – на Анакапри, город на горе. А в соседней комнате был кабинет Горького – как раз там, где теперь стойка. Он крепкого не пил, нет. Ленин любил пиво, особенно темное. Здесь же сделана эта знаменитая фотография – Горький с попугаем. Попугаев было несколько, говорили не все, но некоторые знали слово… не знаю, как это по-русски… в один слог, короткое, обозначает ерунду.

– Хрень? Блажь? Чушь, скорее всего…

– Возможно. Они постоянно употребляли его в спорах. Кричали друг другу.

– А бывало ли так, что Ленин стоял на балконе, любовался видом?

– Ну откуда же я знаю, в книгах про это ничего нет. Думаю, ему не до того было. Он ко всем приставал с расспросами (сам итальянского почти не знал, требовал, чтобы ему переводили): сколько детей? Кем работают? Какая выручка? Влезал во все мелочи, во всем видел какие-то хитрости, происки… Если ему рассказывали какую-нибудь романтическую местную легенду, он тут же подбирал ей экономическое объяснение. Не знаю, рассказывали ли ему сказку о происхождении острова Капри. Он ведь похож очертаниями на лежащую девушку, – будто ей запретили соединиться с возлюбленным, и она с горя бросилась в море и там окаменела, а он, тоже с горя, превратился в Везувий. Но уверена, что если бы ему рассказали и это, он обязательно вывел бы самоубийство девушки из проблемы женского равноправия. Пива выпьете? Темное, как он любил…

Во второй горьковской вилле на Капри, в которой, собственно, классик и пережил крах своей тысяча первой надежды и окончательный разрыв Ленина с Богдановым (дело было в десятом году, во второй приезд), теперь обычный частный дом. Сдаются квартиры. Мы сунулись было в одну – она вся была полна попугаев, сидевших по клеткам и оравших на разные лады. Владелец нас пустить отказался. Попугаи орали не по-русски.

Вообще Горького преследовали в Италии какие-то смешные, трагифарсовые совпадения. Во второй половине двадцатых, согласно воспоминаниям Ходасевича, фамилия хозяйки, у которой он снимал виллу в Сорренто, была Какаче. Горький использовал эту фамилию в качестве сравнительной степени прилагательного: “Ситуация какаче некуда”. В первом этаже его второй виллы, в тех самых апартаментах, где был его собственный кабинет, проживает теперь некий профессор Дураче. Я не шучу – поезжайте, проверьте. Я обзвонился профессору, пытаясь заставить его открыть дверь, – но старика не оказалось дома. Ситуация дураче не бывает.

В этот второй приезд Ленин был настроен вовсе уж радикально, ни о каком примирении с Богдановым и слышать не хотел, жестоко высмеивал Луначарского (броненосец “Легкомысленный” – это еще самая невинная из его шуточек), но и тут находили на него лирические моменты. Они у него бывали непредсказуемы: пейзаж, например, никогда его не умилял. Одна околобольшевистская дама вспоминала, как в Швейцарии, при восхождении на какую-то вершину, с которой открывался на закате совершенно упоительный вид, Ильич огляделся по сторонам, хлопнул себя по колену и гортанно воскликнул: “Эх, и гадят же нам меньшевики!” Впрочем, возможно, вспомнилось ему это по контрасту: такая красота, а тут меньшевики гадят.

Во всяком случае, взойдя на Монте Соларио (это местная Солнечная Гора, вы можете при желании повторить его маршрут по серпантину в городском автобусе), он вдруг с печалью сказал: “В сущности, совсем не знаю я России. Что я знаю? Симбирск, Казань, Шушенское, Петербург… все!”. Но тоска по России была у него сильна – отсюда же и пресловутое “Наши работают бойчее”, сказанное при виде рыбаков, медленно распутывающих сеть. Горький усомнился, а Ленин недовольно заметил:

Назад Дальше