1913. Лето целого века - Флориан Иллиес 21 стр.


Арнхольд в 1913 году на пике общественного признания: сколотив состояние на торговле углем, он теперь уже член наблюдательного совета Дрезденского Банка и становится в 1913 году первым и единственным евреем, которого Вильгельм II пригласил в прусский господский дом – ему и дворянский титул предлагают, но Арнхольд отказывается. Деньги он почти без исключения вкладывает в художников и искусство, наряду с Джеймсом Симоном он – крупный буржуазный меценат искусства, в 1913 году учредивший для прусского государства культурный институт в Риме – Виллу Массимо. Его собственный дом на Тигартенштрассе служит суверенной демонстрацией вкуса и власти одного из «кайзеровских евреев», как презрительно назвал израильский президент Хаим Вейцман группу авторитетных берлинских евреев, в которую входили Джеймс Симон, Альберт Баллин и Вальтер Ратенау – из-за их приближенности к Вильгельму П. В доме Арнхольда висели Менцель, Либерман и «Прометей» Бёклина, а рядом с ними – портреты Вильгельма I и Бисмарка.

Вечером 2 октября в доме Арнхольда собирается блестящая компания путешественников. Эмиль и Ада Нольде взволнованы. Гости сидят за обеденным столом, едят и пьют, без четверти двенадцать группа отправляется на вокзал Цоо Когда они под хмельком добираются до вокзала, на путях уже стоит ночной поезд до Москвы через Варшаву. В 00:32 он отправляется по расписанию. Руководитель экспедиции Альфред Лебер занимает купе, а по соседству с четой Нольде располагается молодая медсестра Гертруда Арнталь, которая будет заниматься пошатнувшимся здоровьем Ады Нольде. Медико-демографическая экспедиция в Германскую Новую Гвинею началась.

5 октября поезд экспедиции, с помощью которой Нольде проще всего было попасть на свои далекие вожделенные тихоокеанские острова, прибывает в Москву. 7 октября путь продолжается по транссибирской магистрали через Урал и Сибирь до Манчьжурии. Будучи представителями экспедиции немецкого правительства, все они путешествуют первым классом. От Маньчжурии путь пролегает дальше, через Шэньян и Сеул. А там путешественники пересаживаются на корабль до Японии. Туда они прибывают в конце октября. Холодно, сыро и неприятно. Ни тени намека на тихоокеанские острова.

Вечером 5 октября 1913 года в Хеллерау близ Дрездена состоится премьера «Благой вести Марии» Поля Клоделя. Привлеченная реформаторскими веяниями танцевальной школы Хеллерау по системе Далькроза и новым Фестивальным дворцом Генриха Тессенова, собралась избранная публика: здесь и Томас Манн, и Рильке с обеими ближайшими подругами, то есть Лу Андреас-Саломе и Сидони Надерни, тут и Анри ван де Вельде, и Эльза Ласкер-Шюлер. Макс Рейнхардт этим вечером тоже в Хеллерау, а также Мартин Бубер, Аннетта Кольб, Франц Бляй, Герхарт Гауптман, Франц Верфель, Стефан Цвейг и оба самых важных молодых издателя – Эрнст Ровольт и Курт Вольф.

В то время как Рейнхардт и Гуго фон Гофмансталь ставят в Дрезденском придворном театре «Кавалера роз», новый Фестивальный дворец становится точкой пересечения авангарда. Эмиль Жак-Далькроз преследовал цель выявить новое единство тела, души и музыки. Ритмические упражнения и импровизации в соединении с музыкой должны были снять с тела обусловленную цивилизацией блокаду. Эрнсту Людвигу Кирхнеру это бы понравилось. Эптон Синклер, американский писатель, который, видимо, тоже был 5 октября в Хеллерау, написал потом в романе «Конец мира»: «В Хеллерау учили алфавиту и грамматике движения. Ритм отбивался руками; двигались тактом в три четверти, в четыре и так далее. Ноги и тело задавали долготу нот. Это была своего рода ритмическая гимнастика, устроенная так, что тело тренировалось реагировать на внутренние впечатления быстро и точно».

Эта новая форма выразительного танца покорила всех. Однако комбинация с «Благой вестью» Поля Клоделя не оказалась убедительной. Ошарашенный Клодель этим вечером пишет в дневнике, что аплодисментов почти не было. Далькроз даже открыто говорит о фиаско. Рильке двумя письмами – Гуго фон Гофмансталю и Хелене фон Ностиц – наилучшим образом резюмирует вечер и свое замешательство: «В Хеллерау люди, словно большие дети, любят ввязаться в то, что не понимают, но, может, бог даст, они всему научатся, и вместо того чтобы сперва бросаться во что-то мутное, как сегодняшний театр, будут сразу проникать в нечто прозрачное и чистое, тогда всем стало бы легче». Рильке, в принципе, распознает в этих экспериментах в Хеллерау шанс приблизиться к тайне, которую ищут все авангардисты, уставшие от модерна. Но «Благая весть» Поля Клоделя, Рильке совершенно в этом уверен, здесь не поможет. Или, как он написал Гофмансталю: «Благая весть, Клодель, не знаю даже, что сказать. В целом терпимо, было над чем подумать, но все было смешано с экспериментами Хеллерау, в которых тоже есть над чем подумать. Так что и не понять, чем вызвано тревожное чувство, с которым разошлись по домам, – одним или другим».

Стало быть, сама постановка не войдет в анналы культурной истории. Но войдет антракт – и тревожное чувство, с которым некоторые участники вернутся домой. В антракте состоится первая встреча Рильке и его круга, в котором он уже месяцами нахваливал поэтическую силу Франца Верфеля, – с самим поэтом Верфелем, самым что ни на есть реальным, совсем молодым, чуть за двадцать. Должно быть, для Рильке это был шок. Ошарашенный, он пишет Марии фон Турн-и-Таксис в Дуино, что при первом взгляде на Верфеля он почувствовал «фальшь еврейского менталитета», «этот дух, который просачивается в вещи, словно яд, что проявляется всюду из мести за то, что не может быть частью общего организма». Но потом Рильке перечитывает «восхитительные стихи» Верфеля в «Белых листках», «которые заставили меня одним махом стряхнуть с себя все, что смутило и стеснило при личной встрече, и я опять готов за него пойти и в огонь, и в воду».

Но в антракте в Хеллерау Рильке, неспособный (видимо, от потрясения) начать разговор, представляет Верфеля своей подруге Сидони Надерни – и та реагирует таким же смущением и отторжением. Рильке сообщает, будто, взглянув на Верфеля, она прошептала: «Жиденок!» И тот, возможно, услышал. Как бы то ни было, баронесса обращается с юным поэтом презрительно. Чудовищная история берет свое начало. Но постепенно.

Пражанин Франц Верфель, при содействии доверенного лица Кафки Макса Брода, получает место редактора в расцветающем издательстве Курта Вольфа в Лейпциге – авангардная роль которого в 1913 году была связана с тем, что средний возраст сотрудников издательства составлял около двадцати трех лет. Верфелю удалось протолкнуть в это издательство Карла Крауса – в амплуа писателя, и летом 1913 года он напечатал прекрасный анонс: «Все еще необходимо указывать на то, что в лице Карла Крауса живет среди нас один из величайших европейских мастеров. Ныне же потрясающее сочинение сего выдающегося сатирика, „Китайская стена“, будет выпущено монументальным изданием, украшенным рисунками Кокошки. Пробил час, когда вся новая молодежь, все умники и праведники погрузятся в апокалиптическую мощь этой риторической фуги, дабы грядущим поколениям не было стыдно за нынешнее». Чудесные слова. Вместе с тем они показывают, с какой одержимостью и тотальностью двадцатитрехлетний Верфель преклонялся перед тридцатисемилетним Карлом Краусом. При встрече он мог часами ловить каждое его слово, его письма полны благоговения и преданности. В июне на опрос журнала «Бреннер» о Карле Краусе он послал Людвигу фон Фикеру такую фразу: «Я люблю этого человека со всей мучительностью». Карл Краус ответил на эту любовь признанием: он регулярно печатал стихи Верфеля в «Факеле» и писал восторженные рецензии.

Когда же 5 октября Франц Верфель и Сидони Надерни фон Борутин встретились в Хеллерау, никто не знал, что Карл Краус вот уже несколько месяцев практически не отходил от нее, и оба пылали друг к другу большой любовью. Сидони же ничего не знала о том, как высоко ее Карл ценит юного поэта. Поэтому оба вели себя совершенно непринужденно: Сидони демонстрировала свою неприязнь, а задетый Франц Верфель пустил слухи про Сидони. Среди прочего и о том, что Рильке пылает к Сидони безумной любовью, а сама она когда-то разъезжала с цирковой труппой. Когда эти слухи однажды доходят до Сидони и потом до Карла Крауса, последний впадает в ярость и чувствует ледяной гнев. Он порывает с Верфелем, ни одного живого места не оставляет от его лирики, поносит их в «Факеле» и выносит Верфелю смертельный приговор: «Стихотворение хорошо до тех пор, пока не узнаешь, кто автор».

Неизвестно, узнал ли еврей Краус, что именно слово «жиденок» из уст его боготворимой Сидони так задело Верфеля, что тот надумал пустить в ответ злобные слухи. И что Рильке в итоге, узнав о тесной связи своей дорогой Сидони с Краусом, в искренних письмах предостерегает ее от замужества, потому что их разделяет «крайнее, неискоренимое различие» – все это окончательно превращает антрактные события 5 октября в Дрездене в печальную дату в истории немецкой культуры. Во время того антракта, кстати, Эльза Ласкер-Шюлер, великая поэтесса «Иудейских баллад», только и делала, что кричала: «Плохо, плохо», потому что так сильно не понравилась ей постановка – и это опять-таки смутило Рильке, и он посчитал это варварством.

Краткий эпилог на тему «Любовь приходит и уходит»: 16 октября в Хеллерау Эмиль Жак-Далькроз и ученики еще раз демонстрируют Райнеру Марии Рильке, в чем именно заключается их метод активизации тела. В зале пустого Фестивального дворца рядом с Рильке сидит по правую руку Лу Андреас-Саломе, по левую – Эллен Дельп, та самая вожделенная «утренняя Эллен» из августа в Хайлигендамме, которую Лу называет своей «избранной дочерью». Рильке, на самом деле проживающий в Дрездене на Сидоништрассе (в гостинице «Европейский двор»), пишет потом вместе с Лу Андреас-Саломе письмо Сидони Надерни, в котором оба советуют ей непременно обратиться к доктору Фридриху Пинельсу в Вене – тому Пинельсу, который больший успех имел не как психолог, но как соблазнитель, и ранее как «простой смертный» обучил Лу Андреас-Саломе радостям плотской любви. Какая дивная неразбериха. Возможно, что даже для Рильке это уже слишком. Следующим днем он сломя голову отбывает назад в Париж. Оттуда 31 октября он пишет, что хочет подать на развод с Кларой.

Молодой Арнольт Броннен пишет яростную драму «Право на молодость» о восстании молодого поколения против старого. А Готфрид Бенн – которому год назад пришлось смотреть, как его отец Густав Бенн, сельский пастор Морина в Ноймарке, из этических соображений запретил дать его смертельно больной матери морфий, которым он, сын и врач, хотел смягчить ее муки, и та умерла, крича от боли? Боль тоже, читает священник проповедь жене и сыну, послана Богом. Это последний раз, когда Готфрид Бенн повинуется миру отцов. В 1913-м, год спустя, он казнит отца в стихах. «Сыновья» будет называться его сборник, который уже названием дает понять, у кого теперь право голоса. Знак самоутверждения перед всесильными отцами. Отцам брошен мучительный вызов, пока еще только мысленно, но скоро он обретет слова. А пока еще немного рановато. Георг Тракль этой осенью пишет «Превращения зла», где вопрошает себя в отчаянии: «Зачем ты стоишь безмолвно на ветхих этих ступенях, в доме своих отцов?» Кафка напишет «Письмо отцу». А Бенн воспевает в стихах память о матери. И много позже в своем стихотворении века «То так, то этак», он скажет: «Отец побывал однажды в театре, / На „Жаворонке“ Вильденбруха» [40]. В его глазах это было ультимативным отцеубийством, иным, чем у Фрейда, а именно – одетым в культурный снобизм.

Томик Бенна «Сыновья» посвящен, кстати, Эльзе Ласкер-Шюлер. «Приветствую Эльзу Ласкер-Шюлер: бесцельная рука из игры и крови», пишет он на титульном листе – по-видимому, последний, краткий налет сентиментальности перед тем, как бегство чувств у этого патологоанатома окончательно сделалось патологичным. А Эльза с матрасов своего склепа, выносить который она может только благодаря каждодневному опиуму и приемам врача и терапевта Альфреда Дёблина, пишет своему «синему всаднику» Францу Марку в Зиндельсдорф отчет об актуальном положении дел в любви: «Циклоп доктор Бенн посвятил мне свои новые стихи „Сыновья“, они такие красные, как луна, такие жесткие, как земля; дикие сумерки, бой молотков в крови». Большая любовь заканчивается, как и началась: громкими фразами.

Людвиг Витгенштейн 16 октября со своим другом Дэвидом Пинсентом отправляется кораблем из Англии в Норвегию и продолжает работать над «Логико-философским трактатом». Свои мысли он бережно записывает в блокнот. Но перед тем на первой странице он делает пометку: «После моей смерти отправить госпоже Польди Витгенштейн, Нойвальдеггерштрассе, 38, Вена, и Б. Расселу, Тринити-колледж, Кембридж». Университетский учитель и семья служат опорами, поддерживающими его, когда он пытается воздвигнуть новое здание логики. Еще будучи в пути, он посылает Расселу письмо с центральными вопросами, но забывает его на борту. 29 октября он пишет Расселу повторно: «Получили ли Вы мое письмо? Я оставил его в ресторане корабля, чтобы отправить Вам – но, по-видимому, забыл».

Карл Шмитт, надеющийся обрести счастье с выходом из печати своей книги «Ценность государства», пишет, полный отчаяния, в дневнике: «Ни от кого нет ни единого письма». Еще хуже: у него насморк. 2 октября он не знает, переживет ли «отвратительный этот катар; о боже, и однажды настанет смерть».

До тех пор Шмитт еще хочет жениться, а именно на любовнице Кари, которой он посвятил свою первую книгу. Даже тайный советник Гуго фон Ценгофф, отцовский персонаж Шмитта из этого периода, время от времени подбрасывающий ему юридические мандаты, дает добро. Ценгофф – второе центральное созвездие 1913 года. Шмитт предан ему в страхе и симпатии, взывает к его благосклонности, пьет и курит с ним до глубокой ночи. Ценгофф предостерегает его от «танцулек» Кари, но потом требует, чтобы она хотя бы обратилась в католичество, чтобы можно было жениться в аббатстве Мария Лаах.

Кари покупает себе шляпку, а Карл покупает кольцо – они обручаются. Потом Кари теряет вдруг паспорт, что делает свадьбу невозможной, Карл – вне себя от гнева. Но Кари странным образом сохраняет спокойствие. Раз они теперь не могут въехать супругами в новую квартиру при консерватории, да и с деньгами туго, так как у Карла до сих пор нет постоянной работы, Кари приходится пожить у родителей Шмитта в Плеттенберге, пока они не смогут пожениться и жить вместе. Шмитт отвозит ее на поезде и возвращается в Дюссельдорф, терзаемый уверенностью, что оставил свою любимую в логове чудовищ: «Она в Плеттенберге в окружении отвратительной злой матери и избалованной маленькой Анны». Скоро, пишет Шмитт, он намерен вызволить драгоценную Кари из ада своей родни и повести к алтарю.

С испанской танцовщицей Кари он познакомился в 1912 году в одном варьете. И совершенно потерял голову. Она сказала, что ее зовут Пабла Карита Мария Изабелла фон Доротик. Ее паспорт так никогда и не найдется. И ясно почему. В будущем, во время бракоразводного процесса, он узнает, что его жена была не испанкой благородного происхождения, а внебрачной уроженкой Мюнхена по имени Паулина Шахнер.

И все же есть одно место, полное солнце и счастья, в этом октябре 1913 года. Август и Элизабет Маке с двумя сыновьями въезжают в дом «Розовый сад» в Хильтерфингене, расположенный прямо на Тунском озере, с видом на воду и на высокие, покрытые снегом вершины Штокхорнской цепи на горизонте. Луг перед домом мягко сбегает к берегу, где семейство Маке пьет четыре чашки свежезаваренного кофе на увитой розами веранде.

Впервые Август Маке не взял с собой старые картины: здесь, в Швейцарии, он хочет начать все заново. Он еще несколько истощен развеской «Первого немецкого осеннего салона» и огорчен провалом и негативной критикой. Но здесь, на далеком Тунском озере под теплым октябрьским солнцем, мрачное настроение спустя несколько дней полностью проясняется. Он покупает принадлежности для рисования и берется за дело: такое страстное вдохновение его еще не посещало – за четыре октябрьских недели на Тунском озере он создает свои важнейшие полотна. Его без конца тянет на набережную, он без конца рисует элегантных прогуливающихся женщин, мужчин в шляпах, свет, мягким теплом пробивающийся сквозь деревья на аллее. А за ними, на синем покрывале моря, то и дело показывается белая лодка. «Солнечный путь», например, возникший в самом начале октября: на нем ствол дерева пылает наравне с платьем женщины, она вглядывается в глубокую темную синь воды, неба совсем не видно от вспыхивающей светло-зелеными и желтыми красками листвы. С краю играют дети. Здесь, на Тунском озере, Август Маке рисует свои актуальные образы рая.

У семьи Маке есть небольшая лодка; с женой Эленой в гости приезжает Луи Муалье, друг художника, с которым он скоро отправится в легендарное путешествие в Тунис. А сейчас они пока что путешествуют по Туну, выплывают на озеро, причаливают к маленькому острову, разводят костерчик, и Элен варит изысканный арабский кофе в турке, которую привезла с собой из Туниса.

В будние дни жизнь также похожа на идиллию. С самого утра, как распахиваются зеленые ставни, взгляду открывается мерцающая синева бабьего лета.

Весь октябрь так жарко, что обедают на открытом воздухе; лишь во второй половине дня, когда через поляну начинает пробираться прохлада с озера, Маке надевает любимый свитер грубой вязки и выкуривает первую трубку. Потом он носится с обоими мальчиками, Вальтером и Вольфгангом, по саду.

Август Маке обустроился на самом верху, в комнате с балконом и широким видом на озерную гладь, там он переносит на холст все, что насобирал на променадах, в шляпных магазинах, витринах. Элизабет Маке рассказывала потом, как ее муж выносил в полдень картины из мастерской в сад, «в сияющих осенних красках пронизанный солнечным светом, и ставил их в самый центр этого зноя: они не теряли ни капли яркости, в них было собственное сияние. Потом он спрашивал меня: „Как думаешь, это действительно что-то или просто китч? Я сам понять не могу“». Элизабет понимала, что это. И мы понимаем. Это картины столь настоящей, убедительной красоты, что вынести ее можно, лишь повесив на них клеймо китча.

Назад Дальше