1913. Лето целого века - Флориан Иллиес 22 стр.


Ноябрь

Адольф Лоос заявляет, что орнамент – преступление, и строит полные ясности дома и салоны мужской моды. Все кончено между Эльзой Ласкер-Шюлер и доктором Готфридом Бенном: она впадает в отчаяние, от которого доктор Альфред Дёблин, как раз позирующий Эрнсту Людвигу Кирхнеру, колет ей морфий. Выходит «По направлению к Свану» Пруста, первый том «В поисках утраченного времени», который Рильке незамедлительно читает. Кафка идет в кино и плачет. Прада открывает в Милане первый бутик. Эрнст Юнгер, восемнадцати лет, пакует вещи и отправляется с иностранным легионом в Африку. Погода в Германии неприятная, но Бертольт Брехт уверен: насморк бывает у любого.

Салон мужской моды Книже, Вена (Ullstein Bild).

7 ноября рождается Альбер Камю. Позже он напишет драму «Одержимые».

Передовой журнал года: в Вене – какое совпадение – 7 ноября выходит первый номер «Одержимых». На обложке: автопортрет Эгона Шиле. Подзаголовок издания: «Журнал страстей».

7 ноября Адольф Гитлер рисует акварелью мюнхенскую Театинер-кирхе и продает ее коммисионщику на Виктуалиенмаркте.[41]

Жизнерадостная графиня фон Шверин-Лёвиц, супруга президента ландтага, приглашает в середине ноября на tango-tea[42] в прусский ландтаг. На паркете: танцовщицы в тесных объятиях представителей власти и высоких военных чинов. Кайзер Вильгельм II, считающий танго вульгарным, принимает решительные меры. 20 ноября выходит императорский указ, впредь запрещающий офицерам в униформе танцевать танго.

От «Моны Лизы» до сих пор ни слуху, ни духу.

У Адольфа Лооса начинает подходить к концу его самый значительный год. «Орнамент и преступление» – так он назвал свой гневный вопль против опасности задохнуться в кондитерском стиле венской Рингштрассе. И вот теперь, в 1913-м, появилось еще больше желающих очистить планировку своих залов, домов и лавок свободным духом и ясным взглядом Лооса. Уже готовы его дом Шоя на Ларохегассе, 3 и дом Хорнера на Нотхартгассе, 7. Открытие празднуют также два внутренних помещения, которые он оформил со всей своей неподражаемой минималистической и все же добротной элегантностью: кафе «Каупа» на Йоханнесштрассе и салон мужской моды «Книже» на Грабене, 13.

Именно потому, что Лоос со своей американской женой Бесси тесно общается со многими персонажами художественного авангарда Вены, то есть с Кокошкой, Шёнбергом, Краусом и Шницлером, для него существует колоссальная разница между искусством и архитектурой: «Дом должен нравиться всем. В отличие от произведения искусства, которое не обязано нравиться никому. Произведение искусства хочет вырвать человека из его удобства. Дом – должен удобству служить. Произведение искусства революционно, дом – консервативен».

Его шедевр 1913 года – дом Шоя в Хитцинге, первый в Европе террасный дом, своей белой строгой элегантностью и арабской ступенчатостью взбудораживший венские нравы еще в год создания. Но застройщики – друг Лооса адвокат Густав Шой и его жена Хелена – были счастливы. «При проектировании дома у меня и отдаленной мысли не было о Востоке, – говорил Лоос. – Мне просто показалось, что очень приятно было бы из спальных покоев, расположенных на втором этаже, выходить на большую общую террасу». И все же дом Шоя действует на всех словно фата-моргана. Жилые и спальные помещения открываются наружу – можно выйти на террасу, весь дом пронизан светом и воздухом. Соседи и органы власти долго протестуют, и Лоос в итоге идет на компромисс – озеленяет фасады. Ведь Лоос прежде всего думал о воздействии пространства на человека: «Мне как раз хочется, чтобы люди в моих комнатах чувствовали вокруг себя материал, чтобы он воздействовал на них, чтобы в закрытом помещении они могли ощутить дерево, воспринять фактуру зрительно, тактильно и вообще чувственно, могли удобно сесть и почувствовать кресло на большой поверхности периферийного осязания своего тела и сказали: сидеть здесь идеально».

Адольф Лоос никогда не шутил и всегда был до ужаса серьезным. И, тем не менее, располагал к себе невероятно. Каждое помещение, каждый дом говорили, что созданы строго по индивидуальной мерке. И что Лосс бы предпочел не строить вовсе, чем строить что-то неуместное.

Или, как он сам выразил свое основное кредо: «Не бойся прослыть несовременным. Менять старый архитектурный стиль допустимо, лишь если это что-то улучшит, – в противном случае стоит остаться верным традиции. Потому истина, пусть ей уже и сотни лет, нам ближе лжи, шагающей рядом». Продуктивный новатор как вдумчивый традиционалист: Лоос опережал современную ему публику. Его не смущало прослыть немодерным (что бы на самом деле ни значило это слово). Но мы-то сегодня знаем, насколько он был именно таким. Вероятно, больше любого другого архитектора, работавшего в 1913 году.

8 ноября в 22:27 после восьми часов пути в поезде Франц Кафка прибывает в Берлин на Анхальтский вокзал. Грета Блох, подруга Фелиции Бауэр, в конце октября подключилась как посредник между Прагой и Берлином. Она пыталась добиться нового сближения двух несчастных влюбленных, словно парализованных после никудышного предложения Кафки.

9 ноября[43], в судьбоносный для Германии день, состоится их вторая встреча в Берлине. И вновь – трагедия. Поздним утром они больше часа гуляют по Тиргартену. Потом Фелиции надо на похороны, после она обещает связаться с Кафкой в гостинице «Асканийский двор». Она этого не делает. Медленно и бесконечно идет дождь. Вновь, как когда-то в марте, Кафка сидит в гостинице и ждет сообщения от Фелиции. В 16:28 он садится в поезд до Праги. И Грете Блох, посреднице, он сообщает: «Так я и уехал из Берлина – как человек, который совершенно непонятно зачем туда приезжал».

Того же 9 ноября в Берлине в квартире Франца Юнга прусская полиция арестовывает известного психоаналитика и писателя Отто Гросса и высылает его в Австрию. Там отец объявляет его сумасшедшим, лишает дееспособности и помещает в Тульнский санаторий. Макс Вебер из Гейдельберга решительно выступает в поддержку своей подруги Фриды Гросс, жены Отто. Берлинский журнал «Акцион» готовит протестный спецвыпуск. Здесь борьба отцов и сыновей и конфликт поколений совершенно иного рода. Обуздание необуздываемого сына через лишение его дееспособности.

В зале Минервы в Триесте, самом значимом портовом городе Австро-Венгрии, Джеймс Джойс читает курс лекций о «Гамлете». До этого он пытался заработать денег в кинематографе в Дублине и подумывал импортировать твидовую пряжу из Ирландии в Италию. Но ничего из этого не получилось. Попытки заработать на собственных книгах также не увенчались успехом. Теперь он по утрам перебивается преподаванием английского, а после обеда дает частные уроки, в том числе будущему писателю Итало Звево. А по вечерам он рассказывал о «Гамлете». Местная газета «Пикколо делла Сера» в восторге: со своими «плотными, но ясными мыслями, формой, одновременно торжественной и строгой, своей остроумностью и живостью» лекция оказалась «поистине блестящей».

«Погладивший тебя / сорвется в пропасть», – так написала мудрая, дикая Эльза Ласкер-Шюлер, познакомившись с Готфридом Бенном. Теперь он ее бросил. И она ужасно страдает: ее мучают невыносимые боли внизу живота. Доктор Альфред Дёблин, совсем недавно позировавший Эрнсту Людвигу Кирхнеру, выезжает в Груневальд и колет ей морфий. Ничем другим он ей помочь не может.

13 ноября выходит «По направлению к Свану», первая часть романной эпопеи Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». После того как, вслед за издательствами «Фаскель», «Оллендорф» и «Нувель ревю франсез», печатать книгу отказался и Андре Жид, бывший тогда редактором в издательстве «Галлимар», Пруст издал книгу на собственные средства у Грассе. Но едва он получает в руки первый экземпляр, как от него уходит его шофер и любовник Альфред Агостинелли. Зато все остальные влюбляются в автора. Рильке читает книгу уже спустя пару дней после выхода. Она начинается золотыми словами: «Давно уже я привык укладываться рано» [44]. Пруст задел этим самый нерв переутомленного авангарда, который от Кафки до Джойса, от Музиля до Томаса Манна всякий раз хвалился в дневниках, когда удавалось лечь спать до полуночи. Лечь спать пораньше: вечно не высыпающимся первопроходцам модернизма это казалось самой большой отвагой в борьбе с депрессией, алкоголем, бессмысленными занятиями и несущимся вперед временем.

Освальд Шпенглер лихорадочно продолжает писать в Мюнхене свой гигантский труд «Закат Европы». Первая часть уже готова. Эмоциональное состояние Шпенглера: аналогично состоянию Европы. Его дневник: трагедия. Он пишет: «Ни одного месяца я не прожил без мысли о самоубийстве». И тем не менее: «В душе я пережил, возможно, больше, чем кто-либо моей эпохи».

Освальд Шпенглер лихорадочно продолжает писать в Мюнхене свой гигантский труд «Закат Европы». Первая часть уже готова. Эмоциональное состояние Шпенглера: аналогично состоянию Европы. Его дневник: трагедия. Он пишет: «Ни одного месяца я не прожил без мысли о самоубийстве». И тем не менее: «В душе я пережил, возможно, больше, чем кто-либо моей эпохи».

Альма Малер всегда так закалывала волосы, что в беседе или танце они с легкостью распускались. Этой техникой она владела в совершенстве: в нужный момент темные локоны падали на лицо, лишая мужчин рассудка. Сегодня этой радости она наконец-то вновь удостаивает Кокошку. Потому что он завершил их совместный портрет – картину, с начала года стоявшую на мольберте и изображающую его и Альму в бушующем море. Сначала он хотел назвать ее «Тристан и Изольда», по опере Вагнера, из которой она ему пела во время их первой встречи. Но потом Георг Тракль дал картине название «Невеста ветра» – оно и осталось. В ноябре погрязший в долгах Кокошка сообщает в Берлин своему галеристу Герварту Вальдену: «У меня в мастерской стоит большая работа, над которой я трудился с января, „Тристан и Изольда“, 21/2 на 31/2, 10 000 крон, я закончил ее несколько дней назад. До 1 января мне надо получить за нее залог в 10 000 крон, потому что сестра моя обручена и в феврале выходит замуж. Картина станет событием, когда будет представлена публике, это моя самая сильная и большая работа, шедевр всех экспрессионистских устремлений. Возьмете ее у меня? С ней Вы обретете всемирный успех».

Скромностью Оскар Кокошка никогда не отличался. Но вот в чем сюрприз: Альма Малер действительно признает в «Невесте ветра» требуемый шедевр Кокошки. «В своей масштабной картине „Невеста ветра“ он изобразил, как я доверчиво прильнула к нему среди бури и вздымающихся волн – ожидая от него помощи, в то время как он, с деспотическим лицом, излучая энергию, смиряет волны». Ей это понравилось, такой она видела себя: энергия, покой, усмиренные волны мира. Альма, мировая владычица. Таким она и представляла себе шедевр своего любовника. Как слепое преклонение. Свое обещание выйти за него замуж в обмен на шедевр она старательно обходит стороной. Но в качестве вознаграждения ему можно приехать в Земмеринг, так как ее новый дом готов. И там ему можно рисовать новую картину.

В Брайтенштейне Альма начала строить летом странный дом – на участке, который Малер купил тремя годами раньше. Дом похож на крупногабаритный камин: темный, крышу как раз укладывают лиственницей, обегающие кругом веранды делают все помещения темными и мрачными. Храм печали. В гостиной висит портрет Альмы, на котором Кокошка нарисовал ее в образе отравительницы Лукреции Борджиа. А рядом под стеклянной витриной – неоконченная 10-я симфония Малера, раскрытая на странице, куда умирающий записал крики своей души: «Альмши, любимая Альмши».

Лишь в качестве вознаграждения за «Невесту ветра» Кокошке было дозволено расписать гостиную в Земмеринге – фреской в четыре метра шириной над камином. Тема фрески – неожиданная: Альма Малер и Оскар Кокошка. Или, как сказала Альма: «Изображая, как я в призрачном свете указываю на небо, в то время как он, казалось, стоял в аду, среди логова смерти и змей. Все задумывалось как продолжение огня из камина. Моя маленькая Гуки стояла рядом и сказала: „Да, а ты что-нибудь кроме мамочки рисовать можешь?“» Хороший вопрос. Ответ: нет.

Рильке в Париже растерянно вспоминает лето и осень в Германии. Как он беспокойно ездил туда-сюда между всеми своими женщинами и сверхматерями, между Кларой, еще-супругой, и своими уже-не-любовницами Сидони и Лу, своей летней любовью Эллен Дельп, своей матерью и очарованными им дамами Кассирер, фон Ностиц и фон Турн-и-Таксис. Держать все открытым, не идти однозначным путем – куда все это приведет, думает Рильке 1 ноября. Как образ жизни – это катастрофа. Как поэзия – откровение:

В Аугсбурге Бертольт Брехт сетует на ноябрьские простуды. И чем только еще ни страдает пятнадцатилетний школьник, как свидетельствует его дневник: голова болит, насморк, катар, резкие боли в спине, кровь из носа. Каждый день знаменуется краткими бюллетенями о его «самочувствии», он смакует собственные боли и накручивает вторичную выгоду от болезни: «Утром был доктор Мюллер. Сухой бронхит. Интересная болезнь. Насморк у любого бывает».

Выражение «An apple a day keeps the doctor away» [45] впервые всплывает в 1913 году – в книге Элизабет Райт «Деревенская речь и фольклор».

Эмиль Нольде все ближе и ближе к тихоокеанским островам. 5 ноября удается приплыть через Желтое море в Китай. За пять дней пароход «Принц Эйтель Фридрих», пройдя мимо Тайваня, добирается до Гонконга. Из Гонконга экспедиционная группа теплоходом «Принц Вальдемар» отправляется через Южно-Китайское море в Германскую Новую Гвинею. Но ступив на землю далекой немецкой колонии, он приходит в недоумение. Вместо девственного рая он обнаруживает рынок. В ноябре 1913 года Нольде пишет на родину: «Дорогой друг, горько наблюдать, как целые земли здесь заполонены наихудшими галантерейными товарами из Европы, от керосиновой лампы до простейшего хлопка, выкрашенного неестественной анилиновой краской». Чтобы увидеть это, жалуется он, не было нужды отправляться в путешествие. Он оставляет свои принадлежности для рисования в чемоданах и чертыхается.

2 ноября рождается Берт Ланкастер.

Когда Георг Тракль возвращается из Венеции в Австрию, тонущий город запускает ему вослед машину вдохновения. В последние месяцы 1913 года поэзия охватывает его со страшной силой, и вместе с тем чуть не проламывает ему череп. Дурман языка рассказывает о преисподней, творящейся у него внутри.

«Все раскалывается надвое», – пишет он в ноябре. Так никогда и не выяснится наверняка, что же случилось, но можно предположить, что его любимая сестра Грета беременна. И совершенно неясно, от кого: от своего мужа (который был у нее в Берлине), от него самого или от его друга Бушбека, которого он подозревает в связи с ней. Мы знаем только, что в одном из ноябрьских стихотворений Тракля появится «нерожденное», и через три месяца он напишет, что у сестры был выкидыш. Но кто знает. Его душа настолько истерзалась, что и самой жизни хватило бы расколоть его пополам.

В благодарность своему покровителю и спасителю Людвигу фон Фикеру он, несмотря на безутешное состояние, после долгих уговоров соглашается на публичное выступление. Он читает на четвертом литературном вечере фикеровского журнала «Бреннер» в Филармоническом зале Инсбрука. И, судя по всему, поэт говорил так, будто все еще бродил, бормоча себе под нос, по венецианскому пляжу Лидо: «Поэт, к сожалению, говорил очень слабо, словно из какой-то сокрытости, из жизней прошлых или будущих, и лишь с течением времени удавалось в монотонно-молитвенном языке этого уже даже внешне своеобразного человека уловить слова и фразы, а за ними – образы и ритмы, которые составляют его футуристическую поэзию». Так написал Йозеф Антон Штойрер для «Тирольских ведомостей».

Между обоими провальными выступлениями – на Лидо и в филармонии – возникает одна из центральных глав немецкоязычной лирики двадцатого века. В ней всего 49 стихотворений, среди которых главные произведения «Себастьян во сне», «Песня Каспара Хаузера» (одно посвящено венецианскому путешественнику Адольфу Лоосу, другое – его жене Бесси) и «Превращения зла». На самом деле возникает 499 или 4999 стихотворений, потому что стихи Тракля всегда не окончены: существуют бесчисленные версии, заглавия, редакции, правки и варианты. Он не устает хвататься за карандаш и переделывать рукописи, не устает писать издателям журналов, где печатаются его стихи, и просить поменять это слово на другое, а другое на это. «Синий» может превратиться в «черный», а «легкий» в «далекий». Он таскает за собой мотивы, пытается уместить их в строфу за строфой и, если не удается, переносит их в следующее стихотворение, в следующий год. «Неисправимый в высоком смысле слова» – сказал о Георге Тракле Альберт Эренштейн. Но это не так. Самого его еще можно было исправить. Но лишь через него самого. Его стихотворения – монтаж из того, что он слышал, читал (Рембо в первую очередь и Гёльдерлин), чувствовал. Но бывает и так, как, например, в стихотворении «Просветление» из ноября 1913 года: начинавшееся «источником голубым, бьющим в ночи из отмершего камня» оно превращается в итоге в «цветок голубой, тихо звенящий в камне замшелом» [46]. Романтизм всегда предстает исходной точкой, но вместе с тем и томительной целью тихо звенящего Тракля. Одной только осенью 1913 года голубой цветок расцветает в стихотворениях Тракля девять раз. В эпитафии Новалису он увядает уже в ранней редакции текста. Но едва «голубой» увял и был вычеркнут, начались новые опыты над словами. Цветок может быть каким угодно: сперва «ночным», потом «сияющим», в итоге «розовым». Чтобы производить впечатление пророческих, стихам Тракля не хватает точности. Здесь скорей успевает блеснуть немецкий словарный запас во всей своей роскоши, силе, в зальцбургском позднем барокко, пока Тракль не откроет, наконец, дверь в производственный цех вдохновения и надо всем не повеет чумной дым исхода и ледяное дыхание его души. Всюду умирают цветы, темнеют леса, прячутся лани, смолкают голоса.

Назад Дальше