Альберт Эйнштейн, великий теоретик относительности, оказывается практиком действительности. В 1913 году, когда Эйнштейн жил в Праге, он начал заметно отдаляться от жены Милевы. Он перестал рассказывать ей о своих исследованиях, открытиях, беспокойствах. А она начала молчать и перестала следить за собой. По крайней мере, им так же плохо, как Герману Гессе с женой в Берне и Артуру Шницлеру с женой в Вене, если назвать пару имен в утешение. В любом случае, по вечерам Эйнштейн в одиночестве ходит в кофейни или пивные выпить бокал пива – может быть, рядом как раз сидит Макс Брод, Франц Верфель или Кафка, но они не знакомы. А потом, в этом марте 1913 года, точно как Кафка, Альберт Эйнштейн пишет длинные письма в Берлин. Будучи однажды в гостях, он влюбился в кузину Эльзу – она как раз развелась. Ужасные вещи пишет он ей о своем браке: они больше не спят в одной комнате, и при любых обстоятельствах он избегает оставаться наедине с Милевой, потому что она «неприветливое создание, лишенное чувства юмора», и он терпит ее как служащую, которую, к сожалению, нельзя уволить. Потом он кладет письмо в конверт и спешит на почту – и вполне вероятно, что в одном почтовом мешке из Праги в Берлин странствовали эпистолярные стенания Эйнштейна и Кафки к далеким объектам их упований – Фелиции и Эльзе.
«Мир женщины», приложение «Садовой беседки», сообщает в пятом номере: «Для вечернего платья в этом сезоне характерны пышность и причудливые драпировки, которые и для искуснейшей портнихи будут крепким орешком». Для самых красивых платьев можно непосредственно заказать образцы кройки. Любопытна возможная ширина бедер: 116, 112, 108, 104, 100 и 96. Меньше – и подумать нельзя. Лишь в девятом номере редакция сжалилась и громко заявила: «Мода для худышек!» И, исполненная большого сочувствия, следует фраза: «Им, хрупким, тоненьким дочерям Евы, не всегда бывает легко одеться хорошо и по моде. Приходится идти на компромиссы, скрывать осечки природы ловкой аранжировкой складок». Осечка природы: в 1913 году худощавость все еще словно удар судьбы.
В Нью-Йорке в 1913 году основывают ФРС, Федеральный резерв. В числе главных держателей акций – банковские дома Ротшильда, Лазара, Варбурга, Лемана, «Рокфеллере Чейз Манхэттен Банк» и «Голдман Сакс». Введение ФРС привело к тому, что американское правительство не смогло печатать новые деньги. В результате в 1913 году вводится подоходный налог.
Вальтер Ратенау предугадывает экономические невзгоды, грозящие из Америки. И в 1913-м, в году обоюдного вооружения, создает модель мирного, экономически сплоченного европейского союза: «Остается последняя возможность: возникновение среднеевропейского таможенного союза. Обеспечить странам нашей европейской зоны экономическую свободу передвижения сложно, но отнюдь не невозможно».
В «Кембридж Ревью», выпуск 34, номер 853, от 6 марта 1913 года, на странице 351 появляется первая публикация студента Людвига Витгенштейна. Критическая рецензия на «Науку логики» П. Коффи, но на деле – первый манифест его собственной новой логики. Слова Коффи кажутся ему нелогичными. Сын венского промышленника – скоро ему будет двадцать четыре – не слушается и своего кембриджского учителя в Тринити-колледже, знаменитого Бертрана Рассела. На каникулах вместе со своим любовником, студентом математики Дэвидом Пинсентом, он едет в Норвегию, где они купили деревянный домик в Скельдене, и работает над основами теории, которая позже под названием «Логико-философский трактат» будет причисляться к важнейшим сочинениям века (оно, кстати, такое сложное, что даже Рассел, вычитывающий корректуру, вынужден просить выслать ему обратно собственные вопросы, чтобы понять ответы Витгенштейна). Только Пинсент, его друг, понимал Витгенштейна целиком. Когда Витгенштейн (на два года старше) повесил в колледже объявление о поиске испытуемого для своего психологического эксперимента о ритме языка и музыки, то Пинсент откликнулся на него. Очень скоро он стал испытуемым Витгенштейна – в вопросах и гомосексуальности, и логики. И логично, что свой «Трактат» Витгенштейн посвятит Пинсенту.
Пробуждение весны: 8 марта Франк Ведекинд, Адольф Лоос, Франц Верфель и Карл Краус, поднявшись со своих постелей, встречаются в венском кафе «Империал» на большую чашку кофе с молоком.
Словами не передать, как мучается Кафка с отцом, как угнетает его слышать через стену отцовский кашель или хлопанье дверью. Но свое «Письмо отцу» он пока еще не напишет. Зато Эгон Шиле, двадцатидвухлетний венский художник, сочинит в 1913 году свои «Письма к матери». Как, например, 31 марта: «Я буду плодом, который, сгнив, оставит после себя вечных живых существ – как же ты, наверное, рада, что произвела меня на свет». Мать смотрит на это несколько иначе. Она рассержена, что могила ее мужа, отца Шиле, на Тульнском кладбище приходит в запустение, и пишет сыну:
«Запущенная несчастная могила хранит останки твоего отца, который бы за тебя кровавым потом облился. Сколько денег ты транжиришь. На всех и на все у тебя есть время, только на несчастную мать нет! Да простит тебя Бог, а я – не могу».
Отец Шиле Адольф рано сошел с ума, и маленькому Эгону приходилось накрывать на стол для незнакомого человека. Незадолго до смерти отец сжег все деньги и акции, с тех пор семья жила очень бедно. До странности тесной была связь Эгона со своими сестрами Мелани и Герти, он без конца рисует их обнаженными, с гинекологической доскональностью проявляя интерес к их пробуждающимся телам. Подростком он отправляется в различные поездки вместе с Герти, без матери, – моменты их отношений кажутся иллюстрациями к роковой любви Георга Тракля к своей сестре, случившейся в то же время.
Герти потом сойдется с другом Эгона Антоном Пешкой, что вызовет у Эгона бешеный приступ ревности, но в один прекрасный день он благословит эту связь, когда познакомится с Валли, той самой женщиной, которую его рисунки сделали самым известным телом двадцатого века. Но до какой бы степени интимности он ни изображал свою наготу и наготу своих близких, словно работает он не кистью, но скальпелем – очевидно, что, в отличие от Густава Климта, он далеко не со всеми моделями ложился в постель: заглянуть в бездны телесности ему удавалось именно из пропасти безучастного созерцания. Едва ли кто тогда это понимал. Даже его галерист, всему открытый Ганс Гольц из Мюнхена, пишет ему в марте 1913-го, в очередной раз не продав после выставки ни одной картины: «Господин Шиле, как бы я сам ни радовался всегда Вашим рисункам и ни поддерживал Вас даже в сумасброднейших причудах, но, помилуйте, кому покупать эти картины? Надежд у меня очень мало». Это письмо было первым, что получил Шиле в новой квартире, с появлением которой все должно пойти на лад. Уже не девятый район, не Шлагергассе, 5, первый этаж, дверь 4, но наконец-то тринадцатый район, Хитцингер Хауптштрассе, 101, третий этаж.
Мать Эгона Шиле смотрела на все так же, как его галерист: «сумасбродные причуды» – она вполне могла бы так написать. Она упрекает сына не только в нравственной распущенности, но и в том, что он не чтит наследие отца, не заботится о его могиле и не думает о ней самой. Она снова пишет Эгону. На что следует второе «Письмо к матери», которое можно цитировать во всех пособиях по психоанализу: «Дорогая матушка Шиле, к чему каждый раз такие письма, которые и без того оказываются в печи. Если впредь возникнет у тебя нужда, так приходи ко мне, а я больше никогда не приду. Эгон».
В 1913 год, год отцеубийства, матери тоже натерпелись. Или, как пишет Георг Тракль в письме своему другу Эрхарду Бушбеку: «Напиши мне, дорогой мой, сильно ли из-за меня страдает моя матушка». (Тракль – тоже неплохо – как раз заложил отцовский браслет, чтобы вырученными деньгами оплатить свои походы в бордель.)
Густав Климт, напротив, в 1913-м (то есть в пятьдесят один год) все еще живет с матерью. После завтрака он уезжает на Фельдмюльгассе, 11 в тринадцатом районе (студия Шиле лишь четырьмя кварталами дальше). Там он рисует и там он временами ночует, мелом он написал на двери «Г.К.» и «Стучать громко». Всюду на полу лежат наброски, на мольбертах стоят несколько холстов. Утром, когда он приходит, перед дверью уже томятся в ожидании женщины – они мечтают для него раздеться. Пока он молча стоит перед холстом, вокруг бегает дюжина голых женщин и девушек: они потягиваются, лентяйничают, ждут, когда он позовет их, махнув рукой. Под широким халатом на нем ничего нет. Чтобы можно было быстро снять его, когда желание пересилит и поза модели окажется слишком соблазнительной для притаившегося в художнике мужчины. Но аккурат к ужину он снова дома у мамы или идет с Эмилией Флёге в театр. После смерти Климта четырнадцать его бывших моделей подадут ходатайства о признании отцовства.
Георг Тракль весной 1913 года – драма специфического свойства. Словно в трансе бродит он по миру. Он рожден лишь наполовину – признается он одному другу. Он пропивает все деньги, принимает веронал, прочие таблетки и наркотики, снова напивается, буянит, кричит, как ребенок, любит свою сестру, ненавидит за это себя и весь мир в придачу. Он пробует стать аптекарем. Не выходит. Пробует жить нормально. Тоже, естественно, безуспешно. А между тем: он сочиняет самые прекрасные, самые ужасные стихи. И письма, наподобие этого: «Настал бы скорей тот день, когда душа моя не захочет, да и не сможет более жить в этом убогом, прокаженном тоскою теле, когда она покинет это нелепое чучело из гнили и грязи, которое столь не в меру правдоподобно отображает, как в зеркале, наш безбожный, проклятый век». Это письмо Людвигу фон Фикеру, его меценату, второму отцу и даже другу, если это слово в случае Тракля вообще уместно. А также издателю, потому что «Дер Бреннер», его журнал, будет первым, где выйдут в свет его безысходные литании. В этом году он будет бесцельно мотаться меж трех городов: Зальцбургом (для него это «сгнивший город»), Инсбруком («город жесточайший и подлейший») и, наконец, Веной («город-помойка»). Австрия, бермудский треугольник отвращения. Сидеть в поезде он не может, потому что тогда прямо напротив него, vis-a-vis, окажется другой человек, а это невыносимо. Вот почему он всегда стоит в проходе: пугливый взгляд, затравленный. Случись кому-то на него посмотреть, он до того покрывается потом, что приходится менять рубашку.
Георг Тракль весной 1913 года – драма специфического свойства. Словно в трансе бродит он по миру. Он рожден лишь наполовину – признается он одному другу. Он пропивает все деньги, принимает веронал, прочие таблетки и наркотики, снова напивается, буянит, кричит, как ребенок, любит свою сестру, ненавидит за это себя и весь мир в придачу. Он пробует стать аптекарем. Не выходит. Пробует жить нормально. Тоже, естественно, безуспешно. А между тем: он сочиняет самые прекрасные, самые ужасные стихи. И письма, наподобие этого: «Настал бы скорей тот день, когда душа моя не захочет, да и не сможет более жить в этом убогом, прокаженном тоскою теле, когда она покинет это нелепое чучело из гнили и грязи, которое столь не в меру правдоподобно отображает, как в зеркале, наш безбожный, проклятый век». Это письмо Людвигу фон Фикеру, его меценату, второму отцу и даже другу, если это слово в случае Тракля вообще уместно. А также издателю, потому что «Дер Бреннер», его журнал, будет первым, где выйдут в свет его безысходные литании. В этом году он будет бесцельно мотаться меж трех городов: Зальцбургом (для него это «сгнивший город»), Инсбруком («город жесточайший и подлейший») и, наконец, Веной («город-помойка»). Австрия, бермудский треугольник отвращения. Сидеть в поезде он не может, потому что тогда прямо напротив него, vis-a-vis, окажется другой человек, а это невыносимо. Вот почему он всегда стоит в проходе: пугливый взгляд, затравленный. Случись кому-то на него посмотреть, он до того покрывается потом, что приходится менять рубашку.
Но в марте он нежданно-негаданно получает из Лейпцига почту, от издательства Курта Вольфа. В новой серии «Судный день» хотели бы напечатать томик его стихов. Так, может, все будет хорошо?
У Райнера Марии Рильке насморк.
9 марта страдающая тяжелой депрессией тридцатидвухлетняя Вирджиния Вулф посылает в издательство рукопись своего первого романа «По морю прочь». Она просидела над ним шесть лет. По случайному совпадению, того же 9 марта 1913 года ее будущая возлюбленная Вита Сэквилл-Уэст достигает совершеннолетия, а именно двадцати одного года. Но сейчас Вирджинию Вулф пока еще цепко держит другая, и очень старая паутина. Потому что издатель, которому она шлет рукопись, – ее сводный брат Джералд Дакворт. Он, как известно сегодня из тайных дневников, на пару с братом Джорджем приставал к ней в детстве или даже изнасиловал.
«По морю прочь», роман о незамужней и бездетной Рэчел Винрэс, уже содержит основные элементы будущих главных произведений Вирджинии Вулф. Так, там уже всплывает и некая «миссис Дэллоуэй», которая станет позже героиней отдельного романа, и у Рэчел есть «своя комната», как будет потом называться важное эссе Вулф. Герой романа «По морю прочь» подводит в 1913 году ужасающий итог: «Только подумайте: сейчас начало двадцатого века, но до самого недавнего времени ни одна женщина не могла заявить о себе во всеуслышание. Вся их жизнь текла на задворках – тысячи лет, – странная, безмолвная, нерассказанная жизнь. Конечно, мы всегда писали о женщинах – оскорбляли их, насмехались над ними или поклонялись им, но это никогда не исходило от них самих».[11]
Но «безмолвная, нерассказанная жизнь» продолжается. До 1929 года было продано только 479 экземпляров книги. «По морю прочь»: для Вирджинии Вулф эта поездка оказалась весьма тягостной.
Франц Марк хочет вместе с друзьями-художниками проиллюстрировать Библию. В марте 1913-го он пишет Василию Кандинскому, Паулю Клее, Эриху Хеккелю и Оскару Кокошке. Себе он – и неудивительно – выбрал сотворение мира и каждый день творит новых животных, синих лошадей, которым не нужны синие всадники.
Страшные вещи творятся в Праге. Хотите верьте, хотите нет, но 16 марта Кафка пишет Фелиции: «Спрашиваю без обиняков, Фелиция: на Пасху, то есть в воскресенье или в понедельник, нашелся бы у тебя свободный час для меня, а если бы нашелся – сочтешь ли ты за благо, если я приеду? Повторяю, это может быть любой час, у меня не будет других дел в Берлине, кроме как дожидаться этого часа». Фелиция сразу отвечает: да. А так как в 1913 году почта идет быстрее, чем в 2013-м, Кафка пишет уже 17 марта, как и ожидалось: «Я не знаю, смогу ли приехать». Потом 18 марта: «Сама по себе помеха моей поездке все еще существует и, боюсь, будет существовать и далее, однако в качестве помехи она свое значение потеряла, так что, если это вообще еще подлежит обсуждению, я мог бы приехать». Затем 19 марта: «Если поездке моей все же что-то помешает, я самое позднее в субботу тебе телеграфирую». 21 марта – цементирование неопределенности: «Фелиция! И это при том, что нет еще никакой уверенности, что я еду; лишь завтра утром все решится, собрание мукомолов все еще надо мной висит». Видимо, если верить этому дивному предлогу, на Пасху Кафке приходится ехать от своего агентства на собрание Объединенного товарищества чешских мукомолов. А потом новые заботы – и, как и у Музиля, признаки неврастении: «Только я должен как следует выспаться, прежде чем перед тобой предстать. Как же опять мало я на этой неделе спал, моя неврастения и мои седины – все это во многом от недосыпания. Только бы мне перед встречей с тобой как следует выспаться!» И потом 22 марта, в день, когда он должен ехать (и даже на самом деле поедет), он пишет Фелиции большими буквами на конверте: «Ничего еще не решилось. Франц». Всего несколько слов – а уже автобиография.
Верится с трудом, но следующее письмо от Франца Кафки Фелиции Бауэр написано действительно на бланке берлинского отеля «Асканийский двор», откуда он в пасхальное воскресенье панически пишет: «Что происходит, Фелиция? Ты ведь должна была получить в субботу мое срочное письмо, в котором я извещаю тебя о своем приезде. Не может же быть, что именно это письмо вдруг затерялось? И вот я в Берлине, мне после обеда в четыре или в пять уезжать, часы бегут, а о тебе ничего не слышно. Пожалуйста, пошли мне ответ с этим же мальчиком. Можешь и телефонировать мне, если сумеешь сделать это незаметно, я сижу в „Асканийском дворе“
и жду. Франц». В пасхальную ночь он прибыл на Анхальтский вокзал, видимо, ожидая увидеть ее встречающей на перроне, чтобы вместе отпраздновать их Воскресение. Но она не пришла. В беспокойстве он оббежал все платформы. Сел потом в зале ожидания, боясь ее пропустить. Прождав бесконечные минуты, все же встал и поехал в отель. Не мог уснуть. Едва занялся день, Кафка вскочил, выбрился. Но от Фелиции все еще нет вестей.
Пасхальное воскресенье в Берлине. Франц Кафка сидит в номере отеля, за окном пасмурно. Кафка мнет руки, пристально смотрит на дверь – не идет ли посыльный, пристально смотрит в окно – не идет ли ангел.
Спустя какое-то время она-таки дала о себе знать. У нее крепкие нервы. Они едут в Груневальд. Сидят рядышком на стволе дерева. Это все, что известно. Какой-то особенный пробел в этой двойной жизни: после того как месяцами в двух-четырех письмах ежедневно отражался каждый вздох, вдруг – ничего.
26 марта Кафка пишет ей из Праги: «Знаешь ли ты, что сейчас, по возвращении, ты для меня еще более непостижимое чудо, чем когда-либо прежде?» Это все, что нам известно о том воскресенье в Берлине. Пасхальное чудо как-никак.
Такая у Франца Кафки жизнь в марте 1913 года. Но есть же еще и «творчество». И вот Курт Вольф, стоящий этой весной в центре всей немецкоязычной литературы, пишет из Лейпцига: «Господин Франц Верфель так много говорил мне о Вашей новой новелле (как она называется? „Клоп?“), что мне хотелось бы с ней ознакомиться. Не пришлете ее мне?» Самый знаменитый немецкоязычный рассказ двадцатого века называется «Клоп»? Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что превратился в клопа? Конечно, нет. Поэтому Кафка отвечает Вольфу: «Не верьте Верфелю! Он ни слова не знает из этой истории. Конечно же, я с большим удовольствием пришлю Вам ее перед тем, как переписывать начисто». И потом: «У меня, правда, есть другая история, „Превращение“, которая еще не переписана». Так и появилось на свет «Превращение».
Роберт Музиль проживает с женой в Вене в третьем районе, Нижняя Вайсгерберштрассе, 61. Он человек с очень многими свойствами. Он ухожен, подтянут, во всех венских кофейнях его начищенные туфли сверкают ярче других, по часу в день он тягает гантели и делает приседания. Он до ужаса тщеславен. Но от него исходит невозмутимость самодисциплины. В личной маленькой книжке он отмечает каждую выкуренную сигарету; переспав с женой, он записывает в дневник букву «С» – «coitus». Порядок превыше всего.
Но в марте 1913 года порядку приходит конец. Совсем невыносимой сделалась ему унылая работа библиотекарем второго класса в Венском техническом университете. Он ощущает свою никчемность и слабость, но вместе с тем и призвание к чему-то более высокому, к роману столетия. Но он не совсем уверен, что сие означает: то ли он медленно, но верно сходит с ума, то ли пора увольняться.