Он и в этот раз попытался прогнать ее, но она лежала перед ним, распахнувшись, и смеялась, а при виде ее вся воля его тотчас рушилась.
Он ее презирал, ненавидел даже, но сходил с ума от самой наглости ее обманов; он уходил от нее с омерзением к ней и к себе, клялся никогда не возвращаться — и все же возвращался, зная, что после нее любая другая покажется пресной. Он с грустью думал о женщинах более высокого сорта, куда выше Флоранс, и те были тоже страстными и на все готовыми, но до чего же в сравнении с этой девкой черт знает какого разлива их букет оказывался скудным, аромат скучным!
Нет, чем больше он об этом думал, тем больше должен был признать, что ни одна из них не могла так вкусно приготовить гадости, заварить такую порочную кашу.
И вот он видел, как она тянется к нему губами, протянул руки, чтобы схватить ее…
Дюрталь остановился. «Что за гнусность!» — вскричал он про себя, но видение его не прервалось, а только перенеслось на одну из сестер.
Перед ним был ее миловидный профиль; он мысленно стал ее раздевать, неторопливо, наслаждаясь остановками; закрыв глаза, он видел под убогим одеянием формы все той же Флоранс…
Дюрталь содрогнулся, вернулся к действительности: он был в Сен-Сюльиисе, в капелле. О, до чего ж противно было так осквернить храм чудовищными видениями! Нет уж, лучше уйти.
И он в отчаянье вышел. Я довольно давно не знаю женщин, потому, быть может, и брежу, подумал он. Сходить бы к Флоранс, избавиться от контрабанды мыслей, от злочиния нервов, выплеснуть все желание, убить, наконец, похоть тела, обожравшись ею!
Но ему тут же пришлось обозвать самого себя идиотом: он ведь на опыте знал, что разврат не истощается, что сластолюбие тем алчнее, чем больше его питают. «Нет-нет, аббат совершенно прав: нужно именно стать и оставаться целомудренным. Но как? Молитвой? Да как же мне молиться, если даже в церкви я вижу голых баб! В церковке на Гласьер они меня тоже преследовали, и тут являются и сражают меня… Как от них оборониться? Ведь это, в конце концов, ужасно: оставаться одному, ничего не знать, не иметь никаких доказательств, чувствовать, как от тебя уходит молитва, проваливаться в пустоту, в тишину, без единого жеста в ответ тебе, без единого слова ободрения, без единого знака… Не знаешь, где ты, не знаешь, слышит ли Он тебя! Аббат хочет, чтобы я ждал указания свыше — нет, увы, указания мне приходят снизу!»
VI
Так прошло несколько месяцев; Дюрталя привычно одолевали то распутные, то благочестивые помыслы. Он не имел сил на них реагировать и только плыл по течению. Однажды, чуть отойдя от апатии, он попытался подвести счеты и в бешенстве воскликнул: нет, ничего не понимаю!
— Но послушайте, господин аббат, что же это все значит? Как только во мне ослабевает похоть, слабеет и одержимость верой…
— А это значит, — отвечал пастырь, — что враг ставит вам самую коварную ловушку. Он хочет убедить вас, будто у вас ничего не получится, покуда вы не предадитесь гнуснейшему разврату. Он желает вам доказать, что лишь пресыщенность этими делами, отвращение от них приведут вас к Богу, подучивает вас делать это, якобы чтобы ускорить ваше освобождение, вовлекает вас в грех, притворяясь, что бережет от него. Так соберитесь немного с силами, не обращайте внимания на его софизмы, отвергните их.
К аббату Жеврезену Дюрталь заходил каждую неделю. Ему нравилась терпеливая скромность старого священника. Аббат не прерывал его, когда Дюрталю хотелось выговориться, слушал его внимательно; совсем не видно было, чтобы раздвоенность и падения литератора удивляли старика. Аббат лишь все время возвращался к своим первоначальным советам: строго настаивал, чтобы Дюрталь регулярно молился и, по возможности, каждый день бывал в церкви. Теперь он даже говорил еще и так:
«В какой час ходить, тоже небезразлично. Если вы хотите, чтобы молитва в церкви шла вам на пользу, вставайте пораньше, дабы с рассветом поспеть к ранней мессе — мессе служанок, — и с наступлением сумерек тоже не забывайте заходить в храм».
Священник явно набросал про себя какой-то план: Дюрталь еще не понимал его целиком, но не мог не отметить, что этот режим выжидания в сочетании с напряжением мыслей, устремлявшихся к Богу ежедневным посещением церкви, постепенно действовал на него и понемногу массировал душу. Кое-что подтверждало это на деле: столько лет он не мог собраться поутру, теперь же молился, как только вставал. Иногда, даже днем, он чувствовал потребность смиренно поговорить с Богом, неудержимое желание попросить у Него прощения и помощи.
И тогда казалось, будто Господь легонько постукивает по его душе, желая так привлечь его вниманье, воззвать к нему, — но когда Дюрталь, смутившись и умилившись, хотел спуститься в собственную глубину, то начинал колобродить умом, сам не зная, что говорит, и не думал о Боге, разговаривая с Ним.
Он жаловался на эти блужданья аббату, а тот отвечал:
— Жизнь ваша сейчас на пороге очищения; вы еще не можете испытать в молитве сладости близкого дружества. Не огорчайтесь, потому что захлопнуть дверь своих чувств за собой вы не можете, а покуда крепитесь: молитесь дурно, если не можете хорошо: только молитесь.
Хорошенько возьмите в голову: те сомнения, что вас томят, знали все, а прежде всего поймите: мы не бредем на ощупь, мистика — наука совершенно точная. Она может предсказывать большую часть явлений, совершающихся в душе, которую Господь предназначил к совершенной жизни; притом она столь же ясно прослеживает духовные процессы, как физиология — различные состояния тел.
Из века в век мистика рассказывала всем про ход работ благодати, ее поступь, то стремительную, то неспешную; она даже определила, как изменяются телесные органы, ежели душа целиком переплавилась в Боге.
Святой Дионисий Ареопагит, святой Бонавентура, Гуго и Ричард Сен-Викторские, святой Фома Аквинский, святой Бернард, Рейсбрук, Анджела из Фолиньо, оба Экхарта, Таулер, Сузо, Дионисий Картезианец, святая Гильдегарда, святая Екатерина Генуэзская, святая Екатерина Сиенская, святая Маддалена Пацци, святая Гертруда{29} и другие искусно начертали принципы и теорию мистики. Наконец, для создания свода своих правил и исключений она обрела удивительного психолога: святую, проверившую все сверхъестественные состояния, о которых писала, жену со сверхчеловеческой ясностью взора — святую Терезу. Вы читали ее житие и «Замок души»?
Дюрталь кивнул.
— Значит, у вас есть об этом сведения; вы должны знать, что прежде, нежели достичь отмелей блаженства, пятого жилища внутреннего замка — молитвы единения, когда душа возносится до самого Бога и совершенно равнодушно взирает на все земное и на саму себя, — она должна пройти через самые скудные пустыни, самые мучительные родовые схватки. Итак, утешьтесь; скажите себе, что душевная сухость должна стать источником смирения, а не причиной для беспокойства; словом, сделайте, как велит святая Тереза: несите свой крест, а не влачите!
— Меня устрашает эта великолепная и грозная святая! — вздохнул Дюрталь. — Я читал ее творения: знаете ли, она кажется мне лилией непорочной, но металлической, выкованной из металла. Признайтесь, что страждущим не приходится ожидать от нее многого утешения!
— Да, в том смысле, что она не занимается тварностью, человеком помимо мистического пути! Она имеет в виду целину уже поднятую, душу, уже освободившуюся от самых сильных искушений и защищенную от новых переломов; для вас ее исходная точка пока что слишком высока и далека: ведь она вообще-то обращается к инокиням, затворницам, живущим вне мира, а значит, ушедшим уже довольно далеко на пути аскезы, по которому их ведет Бог.
Но восстаньте умом из своей грязи, отбросьте на миг воспоминание о своем несовершенстве и скорбях и последуйте за ней. Посмотрите тогда, насколько она сведуща в сверхъестественном, как умело и ясно, при всех своих длиннотах и повторах, объясняет механику души, идущей ввысь после того, как Бог прикоснулся к ней! Говоря о таких предметах, от которых слова растворяются, а фразы крошатся, ей удается быть понятной, показать, дать почувствовать и едва ли не увидеть непредставимое зрелище Бога, угнездившегося и веселящегося в душе!
Притом она идет в таинственном еще дальше: идет до конца, досягает в последнем порыве до самых небесных врат, но тогда уж ослабевает от благоговения и, не в силах выразить его, начинает кружить, как обезумевшая птица, парит вне себя, испуская любовные крики!
— Да, господин аббат, я признаю: святая Тереза глубже всех исследовала неизвестные области души; она в некотором роде географ. Первым делом она составила карту душевных полярных зон, прошла высокие широты созерцательной молитвы, внутренние земли человеческого неба; до нее там бывали другие святые, но они не оставили столь методичной и точной их топографии.
Тем не менее я предпочту ей тех мистиков, что не анализируют себя так и меньше рассуждают, но в их сочинениях всегда происходит то, что у святой Терезы совершается лишь в конце: они пылают от первой строки до последней и сгорают в беспамятстве у ног Христа. Таков Рейсбрук — что за жаркий костер его маленький томик, переведенный Элло! Ну а если называть женщин — вот возьмем святую Анджелу из Фолиньо, не столько в «Видениях», которые не всегда трогают душу, сколько в чудесном житии, продиктованном ею своему духовнику брату Армандо. Она также, задолго до святой Терезы, объяснила принципы и действие мистики, но если она не столь глубока, не так умело отмечает тонкости, зато какое красноречие, какая нежность! Что за кошачья ласка души! Что это за вакханка любви к Богу, за менада непорочности! Христос ее любит, она подолгу у Него гостила и запомнила Его слова; эти слова выше любой литературы, прекрасней всего когда-либо написанного. Это уж не суровый Христос, не испанский, не Тот, что прежде всего попирает Свое творение, чтобы размять его, а Христос евангельский, добрый Христос святого Франциска — а мне францисканский Христос нравится больше, чем кармелитский.
— Ну а как вам тогда святой Иоанн Креста Господня?{30} — с улыбкой ответил аббат. — Вы сейчас сравнили святую Терезу с железным цветком; вот и он цветок, но цветок клейма: та королевская лилия, которую палачи некогда выжигали на телах осужденных. Как раскаленный докрасна металл, он жарок и темен. У святой Терезы есть страницы, где она склоняется к нашей немощи и жалеет нас: он же всегда непроницаем, заключен в своей внутренней бездне, занят прежде всего описанием скорбей души, некогда распятой своими страстями и прошедшей через «темную ночь», то есть отказ от всего, что идет от чувственности и от тварного мира.
Он требует угасить свое воображение, погрузив его в такой анабиоз, чтобы оно утратило способность творить образы, требует замуровать чувства, упразднить душевные способности. Он требует от желающего соединиться с Богом поместить себя словно под стеклянный колпак и создать внутри себя вакуум, чтобы Господь мог, если захочет, сойти туда и Сам довершить очищение, искоренив остатки греха, перепахав последние убежища порока!
Тогда страдания, которым подвергается душа, превосходят пределы возможного; она лежит в беспамятстве и в совершенной тьме, падает от изнеможения и отчаяния, считает себя навек оставленной Тем, к Кому взывала: теперь Он сокрылся от нее и не отвечает ей. Счастье еще, если к этой агонии не прибавятся телесные муки и тот ужасный дух, которого Исайя именует духом прельщения, — на деле, болезнь сомнения в себе в острой стадии!
Святой Иоанн приводит вас в содрогание, говоря, что ночь души горька и страшна, что переживающий ее заживо находится во аде! Но когда ветхий человек совлечен, зачищен по всем швам, прополот по всем бороздам — тогда проливается свет и является Бог; душа, как ребенок, кидается к нему в объятья, и происходит немыслимое слиянье.
Как видите, святой Иоанн глубже других проникает в недра истоков мистического пути. Как и святая Тереза, как и Рейсбрук, он говорит о духовном браке, о наитии благодати, о дарах ее, но он первый дерзнул в подробностях описать те мучительные этапы, которые прежде всегда затрагивали с крайней боязнью.
И потом, он не только дивный богослов, но и строгий, светлый святой. В нем нет естественной слабости к женскому полу, он не теряется в блужданиях, не возвращается поминутно на прежнее: он идет прямо вперед, но часто мы видим его в конце пути: грозного, окровавленного и бесслезного!
— Постойте, постойте! — воскликнул Дюрталь. — Но ведь не все, кого Христос хочет провести таинственными путями, проходят такие испытания?
— Нет, почти все и всегда.
— Признаюсь, я думал, что духовная жизнь не так безводна и неустроенна. Мне казалось, что, если соблюдать целомудрие, молиться, насколько хватает сил, причащаться, можно без особых трудов не то чтобы вкусить бесконечную радость — удел святых, — но хотя бы иметь Бога в себе, уютно жить рядом с Ним. И мне было бы вполне довольно такого мещанского счастья, но если за восторги приходится авансом платить такую цену, как пишет святой Иоанн, это смущает…
Аббат улыбался и не отвечал.
— Но, знаете ли, — продолжал Дюрталь, — если так, то это совсем не похоже на тот католицизм, которому нас учат. Тот, если сравнить с мистикой, такой практичный, добренький, благодушный, не правда ли?
— Тот создан для душ теплохладных, то есть почти для всех религиозных душ, живущих вокруг нас; он живет в умеренном климате и не требует ни особых страданий, ни немыслимых радостей; он один приемлем для толпы, и священство право, представляя его таким, ибо иначе верующие ничего бы не поняли или бежали бы в ужасе.
Но хотя Бог рассудил, что религия без крайностей подходит массам, — не сомневайтесь: от тех, кого Он удостоил приобщить сверхвосхитительных таинств Своей Личности, Он требует наимучительнейших трудов; необходимо и праведно Ему умерщвлять их прежде, чем дать вкусить сладости всех сладостей — союза с Ним.
— В общем, цель мистики — сделать Бога, немого и невидимого для нас, видимым, ощутимым, почти осязаемым?
— А нам — устремиться к Нему, в безмолвную бездну радостей! Но чтобы говорить об этом по-настоящему, надо забыть повседневный смысл опороченных выражений. Чтобы как-то определить эту таинственную любовь, мы вынуждены искать сравнения в человеческих действиях, так что Господу приходится стыдиться наших слов. Он велит нам прибегать к терминам «союз», «брак», «жених и невеста», от всего этого несет сальностями! Но как же тогда высказать невыразимое, как нашим низким языком выразить неизреченное погружение души в Бога?
— Бесспорно, бесспорно… — прошептал Дюрталь. — Но, возвращаясь к святой Терезе…
— И она, — перебил аббат, — говорила об этой «темной ночи», которой вы так боитесь, но только в нескольких строках. Она назвала ее агонией души, скорбью столь горькой, что она тщетно старалась бы ее описать.
— Без сомнения, но она мне все же милей, чем святой Иоанн Креста Господня, — она не повергает в такое отчаянье, как этот непреклонный праведник. Признайте, что он прежде всего принадлежит той стране больших кровоточащих распятий в подземельях!
— А святая Тереза кто по национальности?
— Да, знаю, она тоже испанка, но так неоднозначна, так необычна, что в ней принадлежность к нации сглаживается, не так бросается в глаза.
То, что она замечательный психолог, конечно, верно, но в ней видна к тому же какая-то особенная смесь ревностного мистика и холодной деловой женщины. Ведь в ней все-таки есть двойное дно: она удалившаяся от мира молитвенница, но она же и государственный человек — Кольбер женских монастырей.{31} В общем, ни одна другая женщина не была такой тонкой мастерицей и вместе с тем таким грандиозным организатором. Как вспомнишь, что она, невзирая на невероятные трудности, основала тридцать два монастыря и подчинила их уставу — образцу мудрости, который предусматривает и выправляет самые малоизвестные сердечные заблуждения, — так и перестанешь понимать, как это безбожники считают ее полоумной истеричкой!
— Один из отличительных признаков мистика, — с улыбкой ответил аббат, — как раз и есть совершенная уравновешенность, всецелое здравомыслие.
Эти беседы взбадривали Дюрталя, сеяли в нем семена размышлений, всходивших, когда он оставался один, поощряли его доверять суждениям пастыря, следовать его советам, и ему нравилась такая жизнь — тем более что посещения храмов, молитвы, чтение занимали его бездельную жизнь и он более не скучал.
Тихие вечера и спокойные ночи — уже прибыль, думал он.
Он знал теперь, как умилительны, как поддерживают силы благочестиво проведенные вечера.
Он приходил в Сен-Сюльпис в такие часы, когда в тусклом свете фонарей столбы двоятся и ложатся на землю длинными вечерними тенями. Одни капеллы были затворены, в других стояла темень, а в центральном нефе перед алтарем связка ночников цвела в темноте, как пламенеющий букет красных роз.
В тишине слышались то глухой стук двери, то скрип стула, то семенящие женские шаги, то поспешная мужская поступь.
В темной капелле, избранной Дюрталем, он был как бы ото всех отрезан — находился так далеко от всего, от города, в двух шагах за стенами жившего полной жизнью. Он становился на колени и так безмолвно стоял; хотел говорить, и нечего было сказать, чувствовал, как душа рвется — и не выходит. В конце концов он впадал в смутную истому; расслабленному телу было уютно и отчего-то хорошо, как в теплой минеральной ванне.
Тогда он начинал размышлять о тех женщинах, что кое-где сидели вокруг него на церковных стульях. Вот они — бедные черные полушалки, жалкие чепчики с рюшками, унылые пелеринки, печальный перестук четок, перебираемых в темноте…