Я не стал ей объяснять, что пятидесятилетней и весьма объемистой даме семнадцатилетние балеринки Авеля – «Авелинки», как он их называл, – могли показаться и десятилетними. Да она и не послушала бы меня! Ее несло! Она уже кричала:
– Теперь все рассказывают страшные вещи про Бухарина. Но ведь он был самым близким другом Ленина. Это какой-то ужас, превосходящий все представления о людской подлости. Террор, подготовка интервенции, дворцового переворота, вредительство, разложение! И все это – из карьеризма, алчности и желания иметь любовниц, заграничные поездки. Объясните мне, Фудзи, где же у этих людей элементарное чувство патриотизма, любви к родине? Нет, эти моральные уроды заслуживают самого страшного наказания. Бедный Киров явился ключом, отперевшим двери в этот вертеп. Как мы могли все проворонить, так слепо довериться этой шайке подлецов? Непостижимо! Душа пылает! Гнев и ненависть! Даже их казнь не удовлетворит меня. Их надо пытать, колесовать, сжигать за все их мерзости!
Слишком громко она кричала всё это. Видно, надеялась, что я передам ее речь Кобе.
Алеша молчал. Не проронил ни слова. Она закончила, и он стал расспрашивать о моей жене и дочке.
Когда я уходил, Мария позвала меня в свою комнату, передала мне духи «Красная Москва» – новогодний подарок моей жене.
В этот момент ее позвала прислуга, и она вышла.
На столе лежала раскрытая тетрадь – дневник. Я понял: она оставила его для меня. Там под вчерашним числом был записан весь ее монолог.
Она уже ждала и сообщила это мне.
…Люди в те дни соревновались в проклятиях вчерашним друзьям, а ныне – врагам народа. Врали не только отцу, матери, жене, мужу и детям. Врали самим себе – в дневниках, надеясь, что их прочтут на следствии, что они будут доказательством их любви к Вождю!
Все мы тогда ждали ареста.
День без ареста и был тогда нашей великой наградой.
Как я узнаю потом, бедного Авеля готовились судить на открытом процессе вместе с Радеком, Пятаковым и прочими. Он должен был каяться в организации убийства Кобы. Не вышло! Наш легкомысленный друг выдержал все нечеловеческие пытки. Пришлось Ежову обвинить его в банальном моральном разложении. Авель вправду обожал молоденьких балерин, которых Коба называл «тощими селедками». Обвинили его и в том, что он «намеренно наводнил аппарат ВЦИК врагами народа». Нашего с Кобой близкого друга расстреляют осенью тридцать седьмого года…
Авель отказался писать просьбу о помиловании. Коба все время спрашивал: «Написал?» И матерно ругался, услышав ответ… Вместо просьбы о помиловании он оставил Кобе записочку в пять знакомых слов: «Каин, где брат твой Авель?»
Уже после расстрела Авелю припишут «организацию убийства товарища Сталина»…
Впоследствии Коба показал мне ту записку.
– Выдержал характер, ну и чего хорошего? Признался бы – и его помиловали бы. Не веришь? А ведь он убить меня хотел… Тоже не веришь? Жалко его тебе. А мне что, не жалко? Но – выдержал характер. Давай его помянем.
Мы с Кобой выпили нашего грузинского вина в память о друге, которого Коба убил, а я предал.
…Ненавидевшую Авеля верноподданную, влюбленную в Кобу Марию и родственника Кобы, его давнего друга Алешу Сванидзе арестуют и расстреляют, когда я уже буду в лагере. Что делать, Сванидзе были частью прежней верхушки. А всей прежней верхушке партии полагалось исчезнуть. Мой справедливый друг Коба не признавал поблажек даже для родственников.
В феврале тридцать седьмого года застрелился другой наш друг – Серго Орджоникидзе!
Незадолго до этого арестовали Папулию, любимого старшего брата Серго. Его взяли ночью…
Ко мне пришла заплаканная жена Папулии. Она умоляла сообщить Серго. Она утром побежала к нему в наркомат (тяжелой промышленности), но ее не пропустили. Она звонила, но секретарша не соединила ее с Серго.
Я отправился в наркомат. Серго был в кабинете. Я все рассказал, и он пришел в бешенство. Оказалось, он ничего не знал! При мне выгнал секретаршу. Потом позвонил Кобе и орал на него со всем своим знаменитым бешеным темпераментом (его так и называли в партии – «Серго бешеный»):
– Немедленно освободи Папулию! Освободи, или, клянусь, застрелю твоего карлика!
Коба молчал. Серго швырнул трубку на стол, в ярости забегал по кабинету.
Опять схватил трубку, позвонил. Но его снова ждало молчание. Серго продолжал орать. Коба дожидался, пока он выкричится. Правительственная связь была очень громкой. И я услышал любимую отговорку Кобы:
– Зачем так кричать, дорогой? Разве я не освободил бы? Ты же знаешь, я любил твоего брата. Он меня не любил, а я его любил. Но что я могу сейчас поделать? Разве против чекистов попрешь? Эта организация такую власть забрала! Она и нас с тобой посадить может! Но мы ведь всегда мечтали, чтоб она была именно такой, беспристрастной и от нас не зависимой. Почему же мы теперь кричим? Приезжай ко мне, спокойно всё обсудим. – И повесил трубку.
Я понял, что обречен и Серго.
Но тот в своей ярости ничего не соображал. Воистину – «Серго бешеный»! Огромный, потный, с копной седых волос, падавших на лоб, он носился по кабинету, выкрикивая:
– Я его добью! Я на Пленуме должен выступать! Там и сочтемся – за Папулию и за Пятакова. – (Пятаков, как я уже писал, был одним из заместителей Орджоникидзе.) – Обещал мне Пятакова не трогать! И здесь наврал!..
После этого разговора он вызвал машину и поехал к Кобе. О чем они говорили, я не знаю. Но, видно, не договорились.
Вокруг парадного, где жил Орджоникидзе, стояла цепь охраны.
Я поднялся в так хорошо знакомую квартиру. Едва вошел в темную прихожую – на меня с криком бросилась его жена:
– Будь ты проклят, иуда!
– Вы что? – только и успел сказать я.
И понял. Недавно я сбрил бороду и в темноте, в шапке, походил на Кобу. Она тоже поняла – разглядела.
– Похож на проклятого. Так всегда: верная собака похожа на Хозяина. Так что и ты… будь тоже проклят!
Я на нее не обиделся. Но я пришел не к ней, а к своему другу.
Я прошел в его кабинет. Он лежал, уже обряженный в военный френч. Знаменитая седая шевелюра причесана. Я поцеловал его в холодный лоб, в седые волосы.
Как я узнал потом, его нашли в спальне с пулей в сердце. Он лежал в нижнем белье. Я не сомневался: он не мог застрелиться. Ему надо было жить – спасать Папулию.
На улице было мокро, таяло, и на ковре я увидел явственно отпечатавшуюся грязь. След вел от двери, выходившей на черную лестницу, в спальню, к его кровати.
С черной лестницы исполнитель открыл ключом дверь в кухню, из кухни преспокойно проник в спальню и застрелил. (В момент убийства, кроме Серго, в квартире никого не было. Кажется, жену вызвал комендант – сообщить о ремонте в подъезде.)
Исполнитель спешил, даже не потрудился уничтожить следы.
Так мог подумать любой. Но не я. Я знал: Коба думает обо всем. Он хотел, чтобы следы остались, чтобы мы все поняли, что здесь случилось. И ужаснулись. Зло, чтобы оно страшило, должно быть явным.
Серго похоронили торжественно, в Кремлевской стене. Был траурный митинг. Я наблюдал за Кобой. Какая великая скорбь, какое тяжкое горе читались на его лице! Коба не врал – он горевал. Но он хорошо знал нашего Серго. Серго и вправду был бешеным. Потому – опасным. Коба не мог позволить ему выступить на Пленуме. Думаю, он сказал себе: «Есть только два выхода: арестовать и расстрелять либо убить и оставить в нашей великой истории… Серго заслуживает второго». Серго присоединился к Камо в нашем пантеоне партийной славы.
Уже потом Коба заботливо арестовал его родственников – слишком часто они говорили о том, что Серго убили. Любимого брата Серго – Папулию – расстреляли в том же году.
Великое открытие Кобы
Пришла пора Бухарина. Пленум, отсроченный из-за смерти нашего друга Серго, состоялся в конце февраля – начале марта.
Перед Пленумом Крупская попросила Кобу о встрече, но он ее попросту не принял.
На следующий день при мне он сказал кому-то по телефону:
– «Селедка» решила просветить товарища Сталина по поводу «заветов Володи о неприкосновенности старых большевиков». Но я исполняю не Володины, а ленинские заветы. Если срала с Лениным на одном стульчаке, это еще не значит, что она его понимает. Если она продолжит мешать осуществлению истинных ленинских заветов, партия назначит Ленину другую вдову! Я уже предупреждал ее однажды. Нового предупреждения не будет…
Вскоре прошел слух, что истинной женой Ленина в последние годы была его секретарша Стасова, а с «Селедкой» он тайно развелся.
Крупская замолчала.
Накануне Пленума Коба сказал мне со вздохом:
– Боюсь потерять еще одного друга. – Он протянул мне приглашение на Пленум. – Сходи, послушай. Ты ведь прикреплен к нему персонально.
Март, как я уже писал, – судьбоносный месяц в истории России. Именно тогда, в марте тридцать седьмого года, в Кремле Коба тихим, спокойным голосом с грузинским акцентом прочел свой доклад Пленуму ЦК.
Накануне Пленума Коба сказал мне со вздохом:
– Боюсь потерять еще одного друга. – Он протянул мне приглашение на Пленум. – Сходи, послушай. Ты ведь прикреплен к нему персонально.
Март, как я уже писал, – судьбоносный месяц в истории России. Именно тогда, в марте тридцать седьмого года, в Кремле Коба тихим, спокойным голосом с грузинским акцентом прочел свой доклад Пленуму ЦК.
Не изменяя будничной интонации, объявил свое великое открытие: «С продвижением к светлому будущему классовая борьба в стране отнюдь не утихает, но, напротив, должна только усиливаться. Свергнутые классы и их наймиты все активнее должны сопротивляться, чувствуя свой конец…»
Сказав, сделал паузу. Все тотчас привычно зааплодировали. Они не понимали, что аплодируют собственной смерти.
За этими скучными словами были ночные обыски в наших квартирах, черные машины НКВД у подъездов высокопоставленных домов. И бездонная могила на кладбище Донского монастыря, куда сбрасывали пепел расстрелянных.
Не поняли смысла слов Кобы и обыватели.
На самом деле они читали о себе, о миллионах, объявленных «вредителями» и «врагами народа». Вместе с НКВД их будут неустанно выявлять руководители учреждений (ведь если нет «вредителей» – значит, нет бдительности или, что еще хуже, покрывают «вредителей», ибо сами «вредители»). О ночных поездах с прожекторами на крышах, где в товарных вагонах, в запахе мочи и испражнений повезут в лагеря сотни тысяч – даровую силу для работ на задуманных моим другом величайших «стройках Коммунизма».
Но, повторюсь, тогда все это мало кто понял. Никто не смог представить небывалый размах того, что задумал Коба.
Гибель отцов Октября (продолжение)
На Пленуме выступил Ежов. Едва закончивший три класса (говорил с гордостью: «Мы университетов не кончали»), он обрушился на бухаринскую вредительскую философию. Грозя с трибуны жалкой маленькой ручкой, потребовал расстрелять Бухарина и Рыкова.
Я потом слышал легенды – называли имена «порядочных людей, рискнувших в тот день вступиться на Пленуме за Бухарина»… Заявляю как очевидец: таковых не было! Был общий клич: «Распни!» Все дружно, яростно требовали покарать. Кто-то предложил Бухарину и Рыкову сразу признаться во вредительской деятельности, Бухарин в ответ закричал с места: «Я вам не Зиновьев и не Каменев и лгать против себя не буду!»
Выходило, правдивый Бухарин знал, что Зиновьев и Каменев невиновны, и, несмотря на это, страстно клеймил их! Теперь невинно убиенные из гроба тянули его в преисподнюю! «Угодно ль на себе примерить!»
На Пленуме разыгралась дикая сцена. Добивая Бухарина, Ежов заявил:
– Бухарин пишет в заявлении в ЦК, что Ильич у него на руках умер. – Он обратился к Бухарину: – Да что ж ты все время подло врешь?! Врешь и врешь! Ложь сплошная!
Бухарин даже потерялся от такой наглости. Но потом понял, что наконец-то наступил его час. Теперь он начнет разоблачать ложь. Ведь почти все присутствующие знали, что так оно и было – в момент агонии Ленина Бухарин стоял у его кровати.
– Да как вы смеете! Это вы… вы лжец! – закричал он Ежову. И почти радостно обратился к вдове Ленина: – Подтвердите, Надежда Константиновна!
Наступила грозная тишина. Крупская… молчала!
– Ведь мы же все были при смерти Ильича: Мария Ильинична, Надежда Константиновна, доктор и я. Ведь верно, Надежда Константиновна? – почти испуганно, жалко произнес Бухарин.
Но та по-прежнему молчала, опустив голову. Жидкие седые волосики смотрели на любимца Ильича. Никогда не забуду, как он глядел на эти волосики. Но он продолжил уже в ужасе, охрипнув:
– Я его поднял на руки, мертвого… и поцеловал ему ноги! Мария Ильинична… да что же вы?! Вы ведь тоже были… вы видели!
И опять тишина! Пришла пора промолчать и Марии Ильиничне. Она смотрела мимо Бухарина невидящими глазами.
Ежов истерически захохотал. Весь зал услужливо подхватил смех. Заливался Каганович, в Президиуме корчился от смеха Ворошилов, улыбался Молотов. Не смеялся только Коба, он внимательно всматривался в зал.
Зал, решивший, что зарабатывает таким образом право на жизнь, гоготал до упаду над «лжецом» Бухариным. Бухарин в отчаянии глядел на уставившуюся в пол «Селедку», выучившую уроки Кобы, на погибавшую от стыда сестру Ильича (говорили, что Мария была тайно влюблена в блестящего Бухарчика)…
Зря молил их бедный Бухарчик. Они научились быть послушными, как был послушен он сам, когда обвиняли Зиновьева и Каменева. Как были послушны мы все. Нашим истинным голосом стал услужливый гогот. Все мы хотели заработать право на жизнь… И давал это право один – мой друг Коба.
Бухарчик заплакал.
Излишне говорить, что самым терпимым, умерявшим ярость и пыл обвинителей, был конечно же мой друг. Печальным голосом он предложил создать комиссию для подготовки решения Пленума. И в члены ее, среди первых, рекомендовал вдову и сестру Ленина, старых друзей «любимца партии».
Все увидели, как беспристрастен наш Отелло, обманутый другом Яго. Туда же вошли и те, кого он решил оставить жить (Хрущев, Микоян, Молотов, Каганович, Ворошилов), плюс два десятка кремлевских бояр, кому он назначил вскоре умереть (Ежов, Постышев, Косиор, Гамарник, Петерс, Эйхе, Чубарь, Косарев и т. д.).
И все они, безусловно, продемонстрировали революционную беспощадность. Особенно старались вчерашние близкие знакомые Бухарина и Рыкова – горячо требовали расстрелять. Против этого решения, само собой, выступил Коба. Добрый Отелло все так же печально и рассудительно предложил наиболее умеренное:
– Я так думаю, нам не следует торопиться, товарищи. Нам не к лицу бросаться словами «расстрелять», «уничтожить». Это с одной стороны. Но с другой, мы имеем множество показаний, которые представил нам товарищ Ежов и которые мы не можем игнорировать. Поэтому я прошу товарищей обдумать такое предложение: «Исключить из членов ЦК и из членов партии товарищей Бухарина и Рыкова, но суду не предавать, а направить дело в НКВД на дальнейшее расследование…»
Что означало немедленный арест обоих несчастных вместо немедленного расстрела. Но в это, одолженное у смерти, время им надлежало много поработать для Кобы. Чтобы понять: смерть была бы для них самым легким испытанием.
Объявили перерыв перед голосованием по предложению Кобы. В перерыве Коба, как всегда, был окружен толпой жаждущих пресмыкаться членов ЦК. Точнее – жаждущих удостовериться, что он к ним милостив и разрешает жить.
И тогда Бухарин направился к Кобе. Он был в бешенстве. Увидев его, стремительно идущего, окружавшие Кобу торопливо рассеялись. Бухарин заговорил нарочито громко, чтобы слышали все:
– Ты лучше всех знаешь, Коба, я всегда служил Революции. Мы прошли трудное время. Теперь, когда трудности позади, ты веришь клеветническим показаниям? Хочешь выкинуть нас на грязную свалку истории только потому, что мы посмели когда-то бороться с тобой? Опомнись, Коба!
– Ты, по-моему, вспоминаешь о своих прошлых заслугах, Николай, – ответил так же громко Коба. – Но прошлые заслуги и у Троцкого были. Мижду нами говоря, мало кто в партии имел столько заслуг перед Революцией, сколько Троцкий. А разве у Зиновьева и Каменева не было заслуг перед Революцией? Но они перечеркнули их дальнейшей жизнью! Не к чести большевика, Николай, – Коба поднял палец и погрозил Бухарину, – вспоминать о прошлых заслугах.
В этот момент прозвенел звонок, перерыв перед голосованием окончился.
Проголосовали. Большинство комиссии конечно же приняло предложение Кобы.
И старушка Крупская, и сестра Маша высказались за арест любимца Ленина. После голосования, во исполнение решения комиссии, исключенных из ЦК и из партии Бухарина и Рыкова попросили покинуть зал. Пришлось уйти и нам, немногим гостям Пленума.
Начиналось закрытое заседание – обсуждали меры в связи «с нарастанием классовой борьбы» – точнее, грядущие репрессии.
Я вышел из зала вслед за Бухариным и Рыковым. Я видел, как они, жалко оглядываясь по сторонам (понимали, что арестуют сейчас, здесь!), пошли в гардероб получать свои пальто.
Они не ошиблись. У гардероба их уже поджидали крепкие молодые люди в одинаковых костюмах. Наши сотрудники окружили несчастную пару и повели прочь из здания.
Прямо с Пленума вчерашнего «любимца партии» Бухарчика и вчерашнего Председателя правительства Рыкова в одной машине повезли к нам на Лубянку.
Террор
И началось. Закрутился маховик. У террора есть одна особенность – пущенное колесо крутится всё быстрее и быстрее, его уже не остановить.
Лубянка гудела – воистину потревоженный улей. Всю ночь машины привозили вчерашних неприкасаемых. Одновременно шли допросы и очные ставки в здании ЦК. Там арестованные кремлевские бояре встречались с теми, кто жил пока на свободе в ожидании ареста.
Аресты непрерывно проходили в нашем престижнейшем Доме на набережной, или Доме правительства, как чаще называл его народ. Теперь народный юмор окрестил его «ДОПР» – Дом правительства, или Дом предварительного заключения. Утром, отправляясь на работу, я спускался без лифта и каждый раз видел все новые и новые опломбированные квартиры.