Глухарь - Андрей Ханжин 11 стр.


А люди…

Переезжая как-то через через саратовскую пересылку, мне попался журнал, хороший такой журнал. Кажется, Маргарита Пушкина его издавала. В этом журнале я вычитал, что ангольские партизаны только потому так успешно сражались против правительственных войск, что постоянно курили африканскую коноплю. Они утверждали, что трава делала их невидимыми.

Даже не сомневаюсь.

Даже не сомневаюсь.

Любой может стать невидимым, если методично начнет разрушать в себе общепринятую систему координат и избавляться от микроскопических привычек, связывающих нас с трехмерным миром. От тех привычек, которые приросли к нам, будто раушеи к корпусу затонувшего судна, и уже не понятно, фрегат ли это, или окаменевший приют для простых организмов.

Подумай о том, чем пропитана кровь и на что сориентировано внимание так называемого «нормального человека». Лабиринт безысходности. Еда, совокупление, защита имущества, повышение зарплаты, продвижение по службе, улучшение жилищных условий, збота о здоровье, благополучие ячейки общества. Вот и все возбудители положительных эмоций.

ФАктор прогресса.

Отвечаю, братишка, я цепенею от некоторых серьезных вещей, транслируемых обществу. Особенномне нравятсяпередачи о борьбе с наркоманией! Под видом этой «борьбы» телеведущие рекламируют наркотики, с точным указанием мест, где можно приобрести зелье. И тут же сообщают цену, видимо для того, чтобы барыги на средний показатель равнялись.

Мне известна эта тайна.

Наркотики — это альтернативный способпредотвращения массовых беспорядков, которые может учинить отчаяявшееся население страны.

Тут же и продовольственная программа решается — за счет уменьшения числа едоков.

Если бы на Лысом Острове был героин, то не случилось бы там никакой мясорубки. Все скололись бы тихо, а владельци порошка, наверняка, еще бы и солдат на него подсадили. Так бы все и вымерли, как динозавры.

Я тебе позже об одной коммандировке расскажу.

Власть1

Подчиняясь — подчиняешь.

И мир тверд, возвышен и целеустремлен, как памятник космонавту Гагарину, который бога на орбите так и не обнаружил.

А я курю себе, покуриваю…

И все отчетливее вижу проступающую сквозь случайно подобранные маски, естественную сущность обобщенной человеческой рожи. И понимаю, что все в этом мире весьма условно. И нет никаких абсолютных истин. Никаких. И Саид — тайный ключник секретных конопляных казематов.

День последний.


Если нож не очень хорошо отточен, то ранение им вызывает боль, сходную с ожогом.

Это очень плохо — почувствовать проникновение в тело тупого ножа в тот момент, когда нужно собрать все силы для того, чтобы выстоять в короткой жесткой схватке.

Ранение сигнализирует болью и внимание, которое должно быть сконцентрировано, начинает расщепляться. Конечно, если у тебя достаточно духа, то какая-то прорезь под селезенкой не даст врагу дополнительных шансов. Просто ты мгновенно врубаешься: раз уж дело дошло до колюще — режущих, то биться нужно до конца.

Какая еще мотивация нужна для полной самоотдачи!

И ты идешь до конца. Идешь на убийство.

Некоторые из тех, что достают ножичек по всякому поводу, такой реакции не ожидают. От трусости своей, они не имеют представления о том, как можно не обращать внимания на боль и страх, и идти до конца. И когда им встречаются те, кто продолжает драться не взирая на всякие там «кровавые пятнышки», трусы получают очень важный жизненный урок. Если, конечно, остаются живыми и относительно здоровыми.






Знаешь, братишка, мне очень легко разговаривать с тобой, и в то же самое время, говорить для тебя очень сложно.

Вспомнил, вдруг, как сидел в Ельце с одним пассажиром, который на любые вопросы отвечал «и да, и нет».

Так вот, легко говорить, потому что ты видел меня в конкретной ситуации, поэтому мне не приходится обламываться вопросом «верит не верит?».

Трудность же заключается в том, что мне действительно сложно передать тебе не просто перечень, расписание каких-то событий, а показать то, что я понял из этих событий. Выявить самую суть, хаотическую энергию впечатлений, зафиксировать тех демонов, что охотятся за нами, находясь внутри нас. Ведь каждый человек, так или иначе, становится либо чертовой куклой, либо укрощает своих чертей и выпускает их по необходимости.


Эту пятую шевелящуюся фотографию я назвал бы «День последний». Назвал бы так лишь потому, что свой последний день в колонии для малолетних я пролежал в одиночной камере лагерного карцера. В камеру ежечасно наведывался начальник медчасти Семен, с понтом сочувствующий мне монотонным бормотанием: «Что же ты натворил… Как же ты так…»

И причитания эти по мне, словно по покойнику, уж точно веры в жизнь не добавляли.

Вот и лежал, предугадывая, что мусора не станут тянуть с моей отправкой в воронежскую городскую тюрьму. И был благодарен им за то, что мне позволили курить в карцере, хотя это строжайше запрещалось их священным распорядком. И не думал о том, что произойдет со мной в дальнейшем, потому что никогда не ждал от жизни ничего хорошего.

Внутри меня проносились видения прошлого, которые казались мне изображением будущего. Но я не задерживался в них. И, не смотря на романтику юности, радовался только тому, что научился драться, научился быть самим собой, и через эту науку приобрел единственных своих ангелов — яблоню и девушку Наташу.

Они и теперь со мной. Так что меня не пугают страшилки о посмертной участи грешников. Я не грешник, я дьявол. Я никогда и ни в чем не отступил от самого себя. И если люди правы в своих путанных представлениях о загробном мире, то и там я буду тем же, кем был здесь.

И там у меня будет яблоня — тихое место, где я смогу отдохнуть между бесконечными скитаниями. И там у меня будет Наташа — вечно недостижимая мечта о любви. Все остальное — чушь и хрип порабощенных.

Если же нет там ни фига, то и в этом случае я прожил жизнь наилучшим образом, сумев сохранить в себе то, что многим не удалось даже обнаружить. Не удалось, потому что они провели жизнь в погоне за материализованными призраками и хватали в объятья пустоту и не могли ею насытиться, хотя и давились от жадности.


Три года, брат, три года…

Три года юности, за которые человек окончательно становится тем, кем живет все оставшееся время. Живет, лишь дополняя штрихами морщин и шрамов однажды созданный образ.

Многие лица и события того времени прожгли меня, как невидимые татуировки, отравили организм. И теперь снятся мне уже в искаженном виде, но с теми же ощущениями.

Вот учитель физики Виктор Васильевич — Витек, уравновесивший своей человечностью суммарное действие всей тамошней нечисти, изображавшей из себя преподавательский состав той адовой школы.

Не могу вспомнить его лица.

Лишь густые усы и очки в толстой пластмассовой оправе.

Он фанател рок-музыкой. У него был самопальный альбом, такой объемный гроссбух, куда он заносил информацию о любимых группах.

Жаль, что ты не помнишь того времени, когда прослушивание песен Оззи Осборна приравнивалось к измене родине. Жаль, потому что «свобода», в которой вы теперь живете, это всего лишь облегченный вариант извечной русской каторги.

До сих пор я удивляюсь, откуда Витек доставал британо-американскую музыку в той захолустной таракани? Теперь мне кажется, что он был ссыльным. При Советах существовал такой вид ссылки, когда потенциально неблагонадежного человека распределяли после института в такие дыры, откуда он уже не выбирался никогда.

Может этим и объясняется мощный взрыв контркультуры в Сибири?.

Вот и Виктор Васильевич дослушался, наверное, своих любимых Velvet Underground с Nico. И на него доносили. И донесли «куда следует». И вот он оказался преподавателем физики в таком месте, где трудятся либо святые, либо психически искалеченные существа, калечащие в свою очередь предрасположенных к душевным изломам подростков.

Ведь сочувствие, вместе с желанием сделать что-то «хорошее», тоже бывают разными, как люди.

Витек был святым.

Были и другие.

Всякие были.

Вот еще — Таня Баритониха, работавшая в лагерной столовой вольнонаемной хлеборезкой. Да, действительно, она проявляла самое самоотверженное сострадание к маленьким зекам! Разумеется, в тайне от администрации, отдаваясь каждому желающему, Таня тоже совершала свой маленький блядский подвиг. Тоже вносила свой посильный вклад в дело формирования личности.

Формировала, пока не ушла в декретный отпуск, зачав от всех своих юных любовников одновременно.

Или корявый вурдалак Шавхош — преподаватель математики, не выговаривавший половину согласных звуков. Шавхош — это «завхоз» и «совхоз». Шепелявил он, за что и получил свое прозвище.

Или корявый вурдалак Шавхош — преподаватель математики, не выговаривавший половину согласных звуков. Шавхош — это «завхоз» и «совхоз». Шепелявил он, за что и получил свое прозвище.

Тот был вообще с очень большим отклонением. Уроки математики он использовал в качестве трибуны для борьбы с подростковым онанизмом. Было ясно, что он считал эту бесперспективную борьбу делом всей своей жизни. Своей миссией.

Даже не знаю, чего он так тревожился по этому поводу.

Может быть не стоял у него?

Но на каждом уроке, вместо алгебры и геометрии, он нервно излагал какие-то душераздирающие истории, в которых его бесчисленные знакомые-онанисты загибались в жутких муках от этой пагубной привычки.

И если учесть, что всю свою жизнь он безвыездно провел именно в этой деревне, а затем подсчитать количество его повествований, то становилось очевидным — все мужское население данной местности поражено каким-то чудовищным психическим недугом. Или подвержено некоему ужасному заклятью. И вместо того, чтобы беспрерывно хлестать самогон, проклятые мужчины вынуждены беспрерывно дрочить, чтобы загнуться в расцвете творческих лет.

Такая вот математика.

Много там было всяких гадов.

Этого Шавхоша я ведь так, навскидку, вспомнил.

Но было другое, было!

Было.

И есть.

Виктор Васильевич был.

Книги были.

И есть.

Есть. Потому что я не могу говорить в прошлом времени о стихотворениях Лермонтова и Тютчева. О поэзии, которая сошла ко мне с того света, буквально рухнула в виде подобранной возле лагерной помойки книжечки. Да, книжечки стихов.

И уже тогда понял я, что все самое прекрасное на земле выбрасывается людьми на помойку. Все лучшее оставляется на обочинах, служит подставкой для сковородки с тушеной капустой.

Люди очень боятся красоты. Красота опасна. Она способна раскрыть глаза на окружающий мир. И прозрев, люди могут перестать лакать вонючую сивуху, перестанут дубасить своих уродливых жен, и прекратят плодить полоумных детенышей, которым суждено с чудовищно максимальной точностью повторить земную участь своих безмозглых родителей.

Эти фрагментарные зарисовки слились в единую картину намного позже. Но если бы я не чувствовал тогда именно так, то и теперь смотрел бы на мир иначе. Мычал бы в унисон с доморощенными моралистами.

В сущности своей человек не изменен.

Просто с годами человек становится изощреннее, человек приспосабливается к доминирующему мировоззрению, научается ловко переодевать свою сущность в актуальные одежки, вплывать в поток и вовремя выплывать из него. И некоторые преуспевают настолько, что ухитряются внушить себе, что вот это бесконечное переодевание и есть их постоянная форма.

Но, в сущности, мы неизменны.

Мы стремимся оправдать свое детство.


Все, братуха, лирика.

Лекарство от безумия.

Сладкая ненависть.

Действительность же была коричнево-серой, под цвет лагерной одежды, убогой и отвратительно пошлой.

Ты же понимаешь, что наши сегодняшние представления о вчерашнем дне уже не достоверны. Они либо через чур романтизированы, либо излишне драматичны. Все зависит от воображения и состояния души в момент изложения. Нелепую случайность, дурацкое стечение обстоятельств можно истолковать по разному. Можно горько усмехнуться, а можно наворотить такой философский винегрет, что…

Ничего.

Ничего не изменится, если мы неуживчивость и склочность собственного характера назовем интеллигентской оппозиционностью. Суть не изменится. Главное не изменится.

Это просто привычка признавать истинной лишь то, что мы сами надумали себе обо всем увиденном. Мы обматываем факты субъективными аргументами, лелеем этих забинтованных гомункулусов и страшимся увидеть их распеленутыми. Ведь глубоко в душе мы понимаем, как отвратительно выглядят наши обнаженные мысли.

Оттого так отвратительны нам судебные разбирательства, где нас вынуждают смотреть на самих себя голых, на самих себя мерзких. Конечно, разум сопротивляется такому экстремальному стриптизу, когда вслед за одеждой сдирается кожа.

Но разум — самое слабое и самое ненадежное оружие самозащиты. Разум часто дает осечки.

И нас казнят.

Ты спрашиваешь за что?

За что казнили меня?

А как ты думаешь, до какого предела легавые могли терпеть мое, пусть не афишное но абсолютно направленное и конкретное неподчинение установленному режиму? До какой поры они должны были закрывать глаза на мою макивару, на книжки, на яблоню в конце-концов?

Рано или поздно должно было произойти нечто, из чего можно будет раздувать пузырь конфликта. Раздувать, пока он не лопнет. А лопнув, он хлестнул бы каждого, кто носил в себе хотя бы молекулу ненависти ко мне. Этот хлопок был бы отличным поводом для проявления затаенной ненависти.

И пузырь раздулся.

И пузырь взорвался.


Был у меня в отряде один козленыш по прозвищу Бурят. Чтоб тебе было понятно, опишу тебе систему козьей иерархии в этом лагере.

«Активистами» назывались все те, кто так или иначе участвовал в общественной жизни колонии и, разумеется, постукивал на своих и чужих товарищей. В принципе активистами можно было считать всевозможных физоргов, цветоводов, библиотекарей и прочих массовиков-затейников.

Эта козья мелочь мало чем отличалась от остальной, не ссученной лагерной массы. Разве только что по башке эти «общественники» получали еще чаще — за не политые фикусы или за…

Короче, речь не о них.

О других.

Каждый отряд делился на четыре отделения, численностью голов в сорок каждое. Отделения занимали собственные помещения внутри бараков.

Так вот, помимо вышеперечисленной перхоти, в каждом отделении находились три активиста, которые, собственно, и назывались «козлами».

Из этой троицы низшим по масти считался так называемый КВП — ответственный за контроль внутреннего порядка. У этой твари была специальная тетрадочка, куда он заносил сведения о нарушениях режима, цитаты из разговоров в курилке, вынюханные им, кто ходил без строя, кто заснул на уроке, кто с тоской глядел через забор… В общем, вел дневник наблюдений.

Ступенькой выше КВП стоял секретарь отделения, в обязанность которого входил контроль за КВП.

Главным над тем и другим назначался председатель, присматривающий за обоими и непосредственно докладывающий обо всем увиденном начальству.

Точно такие тройки существовали в каждом отделении. А над всеми возвышалась верховная троица отрядных козлов, под теми же наименованиями, но с неизмеримо большими полномочиями. Троица подчинялась только начальнику отряда лично. Капитану Григорьеву.

Дисциплина среди осужденных поддерживалась исключительно посредством изощренных и зверских мордобоев. И тем безысходнее казалась мысль о сопротивлении, чем чаще зверские эти экзекуции проводились прямо в кабинете начальника отряда. Разумеется, при нем. Он дирижировал.

Били всех — больших и маленьких, глупых и умных, больных и здоровых, активистов, и приблатненных. Били всех. Но хитрых, злопамятных и решительных били гораздо реже. Реже и осторожнее. Запомни, тех, кто может отомстить, всегда опасаются.

Так ВТО, лично меня никогда не трогали в кабинете капитана Григорьева. Меня провоцировали на драки, разумеется, что драки были не равными. В каком-нибудь глухом углу промзоны набрасывались трое-четверо… Но это не было избиением. Я имел возможность ответить, а значит, не мстил. Драка, она и есть драка. Какая разница, сколько в ней человек участвует.

Поэтому, безошибочная в таких случаях, интуиция подсказывала моим ненавистникам, что в кабинете начальника лучше меня не трогать. Могут быть непредсказуемые последствия. Понимали, исходили ядом, но…


Бурят, о котором я уже начал говорить, числился секретарем отряда. Странным, но очень сильным желанием был одержим несчастный Бурят. Он мечтал завладеть моей лавочкой под Яблоней.

Однажды вечером, возвращаясь после второй школьной смены, я обнаружил этого урода сидящим на предмете его вожделения — на той самой лавочке. Пойми, дело ведь не в том, что он сидел на ней. Дело было в том, что именно он сидел.

Черт! Кажется — пустяк. Нет, ему очень нужен был конфликт, больше ничего, только провокация. Он прекрасно понимал, что не на лавочку он уселся, а на мою спину. И не просто уселся, а истоптал ее сапожищами и улыбался, если такое выражение лица можно назвать улыбкой.

Отвечаю, эту вечернюю посиделку они всем козьим коллективом разрабатывали, а потом с легавыми инструкторами детали сверяли. Никто даже не сомневался в том, что отношения с ним я начну выяснять немедленно… И, разумеется, заеду в зубы, потому что непременно вякнет какую-то оперативно изготовленную фразочку, заученную и отрепетированную на сходняках их тайных. А я заеду… И мне снова придется отлеживаться и хромать.

Назад Дальше