Не любил Шива, когда в нирване многолюдно и накурено.
Новые люди появились в наших краях после того, как в дагестанском Кизил-Юрте, в малолетней зоне, случился бунт. Бунт перешел в тяжелую поножовщину между осетинами, чеченцами и ингушами.
В те времена еще не были созданы милицейские зондеркоманды, наподобе ОМОНа или СОБРа. Существовали лишь спецгруппы для решения конфиденциальных государственных вопросов, поэтому смуту усмиряли силами солдат внутренних войск. Солдаты хоть и были жестоки от молодости и безнаказанности, но убить могли разве что случайно.
И как бы лицемерны ни были законы того времени, все же ничтожество и дешевизна человеческой жизни не выставлялась напоказ. Так что удавление кизыл-юртинской смуты прошло с минимальным количеством уничтоженных зачинщиков.
По окончании бунта лагерь, как водится, начали спешно развозить по всем малолеткам необъятного Союза. И вот в один из дней в нашу, в общем-то смирную зону прибыл этап из девятнадцати человек, десять из которых были ингушами, восемь были чеченцами, а последний, девятнадцатый, был осетином. Звали осетина Алан — как же еще могли звать осетина! Родом он был из Цхинвали.
Судя по тому, что Алан без последствий проделал столь долгий путь в компании враждебных народностей, мы пришли к выводу, что прибывшие к нам ингуши и чеченцы зачинщиками резни не являлись. И во главе бунта не стояли.
Я был несколько разочарован. Однако кавказцы сумели внести некое оживление в это заплесневелое воронежское болотце. Заквакали полусонные жабы режимной части, которые прежде пробуждались лишь в те волнительные мгновения, когда я совершал очередное, «злостное» уже, нарушение режима содержания.
Так что с приездом северных кавказцев зона действительно встрепенулась, пусть даже эти джигиты, к сожалению, не были зачинщиками кипеша. Но я почувствовал, как стервозная аура оперативного внимания ослабевает надо мной, рассеивается и перетекает темными пятнами взысканий в личные дела вновь прибывших.
И отдать новичкам должное — они быстро сообразили, что Северный Кавказ еще не включил в свой состав Воронежскую область.
Первым предметом всеобщего обсуждения стало то, что все кавказцы, кроме Алана, отказались из религиозных убеждений принимать пищу в лагерной столовой. Они сказали, что до тех пор, пока не получат от своих аксакалов письменного разрешения употреблять в пищу все подряд, есть не будут.
Вопрос родственникам сформулировали так: «Можно ли кушать то, что кушают русские, потому что больше кушать нечего?»
Меня это крайне заинтересовало. Прежде я думал, что ограничения в еде существуют только для больных. Но эти были, кажется здоровы, но вот писали письма…
Не смотря на то, что советская почта функционировала исправно и быстро, кавказцы осунулись и частично даже позеленели, пока дождались толкований исламского писания с учетом местонахождения. И когда пришло первое письмо, в котором без знаков препинания и заглавных букв было дано разрешение хавать все, лишь бы выжить, южане набросились на воронежское сало с таким остервенением, словно желали в односчастье истребить весь стратегический продукт.
Впрочем, очень скоро им сделалось дурно, и они угомонились.
Наевшись, кавказцы приступили к разрешению другой не менее важной проблемы. Во что бы то ни стало, им нужно было заполучить хоть какую-нибудь руководящую должность! Брат мой, тяга к руководству у них в крови. В тех краях даже пастух называется «директором стада».
Работать физически нехочется. Понимаю.
Они не могут спокойно спать, подзуживаемые мыслью о том, что жизнь проходит, а они еще никем не командуют. Причем их нисколько не смущала мусорская сущность этого беспокойного стремления. И от того стремление казалось искренним и немного дебиловатым.
Но что им, детям гор, до наших равнинно-низменных понятий! Короче, братуля, не прошло и месяца, как эти три четверти завезенных бунтарей уже красовались с активистскими знаками отличия в половину рукава.
Лычки были гигантские и вычурнорасписные. Создавалось впечатление абсолютной гармонии людей и должностей. Казалось, что эти люди родились прямо здесь, в этой зоне, от метафизического брака легавой собаки и Воспитательно трудового кодекса РСФСР. Странно. Мне почему-то думалось, что их прародителями были волки.
Нет, волки действительно были.
Братуха, в этом красном стаде оказался один настоящий черный волк. Им был крепкий, почему-то очень задумчивый малый по имени Саид. Фамилия у Саида была Арсанукаев.
Вообще, этот Саид существенно отличался от своих бессмысленно устремленных соплеменников, демонстрируя полное безразличие ко всякому проявлению общественной активности. При этом было хорошо заметно, что земляки побаиваются его, пошугиваются и, вобщем заискивают перед ним. Разумеется, они на него злились именно потому, что боялись.
Мне любопытно было наблюдать из под яблони, как затравленные козлики постукивали на него копытцами, не решаясь боднуть, но делая вид, что умеют бодаться. При этом знаменитая кавказкая сплоченность, поддерживалась не столько суровым духом, сколько тяжестью саидовых кулаков.
Поучал Саидкозликов, поучал
Конечно, с первых же дней пребывания южан в лагере, местнота попыталась выяснить с ними отношения. Нужно же, в натуре, определиться кто на танцплощадке главный.
Но как только где то зажимали одного из них, то почти мгновенно, в нарушение всех правил локализации, там собирались остальные семнадцать. Тут же начинался махач. Само собой, южане получали по ушам от численнопревосходящей их местноты, но сплоченности это только помогало. Да и дух усиливался.
Дрались часто.
А однажды, после того, как веливозрастные дети черноземья чуть не опустили, по беспределу маленького ингушенка, кавказцы осуществили ночной рейд. Последствия рукопашного боя были впечатляющими: сломанные руки, треснувшие челюсти, распухшие головы, оборванные уши и даже один выбитый глаз.
Диаспора в полном составе отправилась в карцер, откуда по одному, но с тем же духовным единением возвращалась в лагерь. Безудержное восхваление лагерной администрации, впрочем, только усилилось, и козья комсомольская искорка в смуглых очах сверкать не перестала.
Но изменения были.
Саид вышел из карцера последним. Злым и помятым. Встречавшим его землякам руки не протянул. Мне показалось, что он больше не хочет с ними общаться.
Знаешь, брат, говорят, что привычка — это вторая натура. Вот такими пословицами, поговорками и прибаутками — под видом великой мудрости — рассыпчатая какофония жизни пытается загрузить лично мою голову. О чем бы я ни подумал, на все готов компактный ответ в виде очередной дурацкой присказки. Какой бы шаг я ни сделал, все уже просчитано теоретикаим, изучающими наши походки.
Кажется, что из лабиринта объясненных явлений нет никакого выхода. И если вдруг улавливаешь краем глаза далеко мерцающий просвет, то это не значит, что ты обнаружил выход. Просто лабиринт подвел тебя к очередному фонарику.
Помнишь, я говорил тебе о правилах игры?
Во всем существует строгая закономерность. Эта закономерность или логика движения, может быть примитивной, любовной, а может быть чрезвычайно изощренной. Может даже казаться, что существует закономерность.
Знаешь, почему некоторые люди способны предсказать итог всего замысла, едва рассмотрев первые его проявления?
Потому что они очень хорошо изучили систему координат, в пределах которых лежит замысел. Они поняли схему, которая мотивирует большую часть человеческих поступков.
Я живу и в течение жизни приобретаю тысячи микроскопических привычек, склонностей, привязанностей, симпатий, антипатий и прочего, и прчего, и прочего всего, что в конечном итоге называется мной. Моим «Я». Тоесть приобретаю те персональные метки, которые отличают меня от остальных существ моей породы.
Я могу бесконечное число раз в чем-то убеждаться или разубеждаться, могу привязаться и разочароваться, могу поверить в то, что вода сухая, а огонь твердый, могу сменить походку, исказить внешность, могу броситья курить, могу научиться писать левой рукой и начать думать на китайском языке!
Но я никогда не смогу рассмотреть тот миллион ньюансов, который сплелся в бесформенный клубок по имени «Я». И эти самые ньюансы контролируют меня. Эти микроскопические фоормы жизни, эти «привычки» и «предпочтения» я не в силах изменить, не в силах от них избавиться. Потому что я их не вижу.
А они и есть наше главное отличие.
Наше различие.
То есть мы не знаем, чем мы отличаемся друг от друга. Чувствуем отличие, но не знаем в чем оно.
Мы ищем единства.
Но не знаем отличий.
Мы ищем универсальную форму всеобщего единства, но не понимаем, что ничто так не разобщает людей как идея объединения.
Всеохватывающий миф.
Миф о всеобщем единстве, который лишает своих приверженцев сперва покоя, а затем разума.
Я не верю в единство.
Я верю в доброе соседство.
И что еще может объединить людей, кроме общности интересов? Нет, не тех надуманных интересов, навязанных барином своим холопам, где варианты сменяют один другой, пока человек не согласится на подходящие по размеру наручники.
Но есть иное.
Есть невидимые привычки, твои и мои, есть симпатии и антипатии — и они имеют точки соприкосновения. И чем больше таких точек, тем больше взаимопонимания. Потому что мы принимаем других людей только в том случае, если распознаем в них свои собственные черты.
Наши крайности тоже сближаются и вступают в сражение. Именно потому мы любим своих врагов. Настоящих врагов. У нас много общего с врагом. И только крайности сражаются.
В непримиримой борьбе крайностей и покоится мир.
Рай в эпицентре урагана.
И преступление всегда оборачивается благом, потому что мы обнажаем крайности. Проявляем суть и указываем закону на его уязвимые места.
Враги, разрушители и созидатели, боги и дьяволы — это всего лишь крайние проявления одного и того же.
Другое дело, когда ты протестуешь против системы общественных взаимоотношений в целом. И, как Генри Миллер, ожидаешь и способствуешь гибели этой цивилизации, как несправившейся с заявленной задачей.
Ты видишь схему и тебе известен финал.
Ты не желаешь учавствовать в этой игре, тебе отвратительна эта игра, ты не видишь смысла этой игры.
Но тебе приказывают: «Играй!»
Ты хочешь есть, тебе отвечают: «Играй! В процессе игры раздают пищу».
Тебе нужна зимняя одежда, тебе объясняют: «Играй! Согласно правилам, тебе будет предложено пальто».
У тебя не остается выбора, потому что не учавствующий в этой игре обречен, а ты созреешь для торешенного уединения, это будет означать лишь то, что сдался под давлением невыносимых обстоятельств. И позиция отшельника — это одна лишь из выпавших комбинаций на картах всеобщей игры. Это лаконичный крупье, подносящий к твоему виску заряженный одним патроном ствол, и лукаво утверждающий о том, что у тебя всегда есть право выбора.
У тебя действительно есть такое право.
Жизнь или прекращение жизни.
И если ты смел, ты избираешь Путь смерти. Но и это уловка банкующего. Все движутся к смети. Все. Даже если кто-то думает, что ползет к вечной жизни, он все равно ползет к могиле.
Ты смел, но прост.
Ты открываешь свои карты: «Я выбираю смерть!»
Ништяк, отвечают тебе.
Кто твой враг?
Мир.
И вот ты уже опоясан тротилом, и еще в автобусе или в вагоне метро, исполняя чужую волю, думая, что выбрал свой путь. Главное, чтобы ты высказал свою позицию вслух, чтобы твою позицию можно было приобщить к перечню человеческих игр.
Впрочем, если даже ты промолчишь, обязательно отыщется какой-нибудь провокатор, наподобие шустрого шуллера, который истолкует твое молчание в самом выгодном для рынка виде.
И тебе приходится путать следы. И молчать о главном. И лгать, чтобы отвлечь преследователя хотя бы на время. Но сделать это тем труднее, чем большим числом невидимых привычек и предпочтений, симпатий и антипатий, ты связан со своим врагом.
С миром.
Ведь куда бы ты ни отправился, лабиринт заморочит тебя до изнеможения, провернет в чертовом колесе иллюзорного разнообразия, да и выплюнет на станции под названием «свобода». И там тебя встретят педантичные ангелы в одинаковых одеждах, нарядят тебя анархиста-нигилиста в такой же пронумерованный костюм и выдвинут на руководящую должность.
А ты думал, что выбираешь смерть.
Она и наступила.
Черт, хорошая трава… Уносит.
Планируем над черноземьем.
Воронежская область.
Любому понятно, что при всех очевидных условиях, рано или поздно, моя индейская тропа должна была пересечься с извилистой горной дорогой чеченца Саида. Что и произошло, как только он вышел из карцера.
Увидев, что он проигнорировал земляков, я тут же договорился с банщиком, чтобы Саид смог смыть с себя камерную грязь и выбить из одежды раздавленных клопов. И пока чеченец полоскался под душем, я накрыл нехитрый стол из того, что было под рукой.
Отряд вкалывал в промзоне. А я закосил от бессмысленного труда с температурой, которая нагоняется до любого деления при помощи пачки сигарет с фильтром, врученной лагерному фельдшеру.
У меня не было какого-то осбенного расположения к этому горцу, но я хорошо помнил свое состояние, когда сам выходил с кичи. Меня просто-напросто боялись встречать, хотя и подкладывали под шконку новую уже ушитую по размеру робу и сигареты.
Вот я и встретил Саида.
Потом мы сидели за бараком на кирпичных ступенях всегда запертого черного хода, пили чай с липкими карпамельками и перекидывались изредка короткими репликами. Говорить-то было не о чем.
Саид что-то гнал на своих земляков, переходя с русского на чеченский. Грозил им жестоко поломанной судьбой. Потом умолкал и оба мы смотрели скаторжанской тоской за забор, где видны были груши и крыши, откуда доносился то отрывистый мужицкий смех, то напевный девичий мат. Заливался пес. На шесте торчал скворечник. Пахло бензином и наваристым домашним борщем. А облака в синем небе казались другими, более светлыми и более свободными.
Через несколько дней после нашего сидения на задворках, Саид получил посылку от своих родственников из Чечни.
Само собой разумеется, что отрядные активисты не решились его ограбить. И он, под завистливые взоры тех, кто никогда не успе6вал дойти с посылкой до барака, прошествовал мимо входной двери, мимо курилки, прямо под яблоню. Свалившись рядом со мной на лавочку и обрушив под ноги мешок, он отчеканил: «Сеструха грев подогнала. С консервного завода».
При этом черный Саид так загадочно улыбался, словно радовался чему-то никому не известному. Было ясно, что эту радость доставляют ему уж точно не продукты, появляющиеся в его руках из глубины серого толстохолстинного мешка.
Расстелив на земле газету, Саид раскладывал на нее содеожимое посылки. И я уверен, что именно после того, как он развернул бараний курдюк, моя яблоня задохнулась и перестала плодоносить.
Ничего больше не любил я в своей жизни так, как любил эту яблоню… Я дал ей имя — Наташа. Она, эта яблоня, часто снится мне. Она снилась мне даже вчера, и даже теперь, когда я рассказываю тебе о том, что все кончено, мне кажется, что я чувствую ни с чем не сравнимый запах цветущей майской яблони.
Саид же в этот момент ничего не чувствовал.
Да и май давно прошел.
В его ладонях, одна за другой, выросли три консервные банки с надписью «Завтрак туриста». Он облегченно выдохнул: «Здесь!»
Отвечаю, брат, в тот момент мне открылся секрет его, как мне казалось, клинической задумчивости. Выяснилось, что с самого перламутрового детства Саид курил коноплю. А его родная сеструха, единомышленница, по всей видимости, работала на консервной фабрике. В Грозном, может быть. Или в Урус-Мартане.
Представь, родной мой, целая консервная банка, под завязку утрамбованная зимним адыгейским ганджибасом!
И это теперь я понимаю, почему он сотавался равнодушным к восточным сладостям, несколько отдающим, правда, бараньей задницей. А тогда я еще не знал, как именно распределятся ценности в моей дальнейшей жизни, потому что до того самого дня, пока не попробовал план, жил зря. Жил не зная тайны конопляного дыма. Дыма, которому нужен солнечный свет для легкости вдохновения и первые заморозки для конкретизации восприятия.
Дым.
Тихий переход на остров светотени.
Нарушились основные законы структурной стройности объектов. Кастрированное научной педагогикой сознание стало неожиданно быстро саморазвиваться, и вслед за этим выявлять и воспроизводить давно утраченные качества космической сущности человека. Качества, которые в обычном состоянии подавлены приобретенным страхом перед неизвестностью.
Да, брат мой, да, именно этот страх перед необъяснимым, страх ведущий к механической деградации, и хотел убить в своем сыне просветленный Авраам.
Но хитрый Яхве, который и был тем самым Необъяснимым, желая и дальше оставаться инкогнито, чтобы внушать страх, развел Авраама как лоха. И вместо познания предложил ему обрезаниею Так люди получили еще одного постового, приставленного к голове.
И в дальнейшем, и теперь, на каждую попытку совершить побег из тюрьмы однозначности, мы обретаем все новых и новых сторожей, наряженных в разноцветные униформы карающих добродетелей.
Уж кто-кто, а ты из собственной практики должен знать, насколько иллюзорными бывают привычные материальные предметы и насколько спорными оказываются аксиомы.