А Лысого Острова не существует. Нет такого места даже на географической карте. Он только кажется нам. Это наш посмертный кошмар то, что происходит вместо жизни.
Тогда, летом и осенью 1986 года, мы не существовали. Я и теперь не уверен в собственном бытии. Но тогда нас точно не было. Не было ни тебя, ни меня, ни вашего тугодума Рубена. И автоматчиков, я уверен, тоже не было. Автоматчики тоже, наверное, скончались от неизлечимого вируса в своих воинских частях.
С крыши мне были видны наши казенные могилы, разбросанные по всей стране. Могилы с номерами вместо имен, неухоженные неровные холмики, похожие на дальневосточные сопки, если смотреть на них глазами парящего в низком сером небе бога.
И те восемь, оставшиеся в живых, тоже все это видели, хотя и не сидели со мной на крыше. Ведь чтобы увидеть это — не нужна возвышенность. Чтобы увидеть это — нужна пропасть. И как нам удалось дожить до вашего приезда, ты наверняка догадываешься
Да. Мы просто перебили тех, на кого не хватало жратвы. Перебили, не дожидаясь пока они перебьют нас. Перебили за одну ночь. И уже не существовало никаких землячеств, не стало национальностей. А были только те, кто смог перешагнуть через устаревшую мораль и придумать для себя новую религию. Вагиф тихо передушил сонных хохлов и троих северян. Семга зарезал последних азербайджанцев, а я пришил доброго бульбаша Кешу, который не согласился с нами и решил действовать по своему… И каждый из нас понимал, что значит «по своему».
Что же, может быть вы были другими? Может быть вы принесли с собой какие-то свежие знания, новую науку выживания. Нет. Вы тоже были просто людьми. Сначала просто людьми. А позже — оголодавшими нелюдями.
И когда вы начали постепенно вырезать друг друга, ничто во мне не шевельнулось. Сначала вы искали повод для убийства, разбирали какие-то лагерные рамсы, назначали крайних… Но вскоре это стало ни к чему. И вы просто начали мочить друг друга за хлебную пайку. Откровенно.
И когда Рубен, ваш вор, втайне от вас встретился со мной в разрушенной часовне, я от начала до конца рассказал ему все то, что произошло с нами. Все то, что непременно ожидает и вас. И никакие «понятия», никакие «сходняки» и «авторитеты» не остановят обезумевших смертников.
Рубен не поверил мне.
Не поверил, потому что у него и у тех, кто находился в его окружении, еще оставалась какая-то еда. А вместе с этой едой теплилась предательская надежда обреченного. Вера безумца в то, что вот бывает же, когда петля приговоренного уже затянута на шее, но в последний момент ему зачитывают указ о пощаде. Я знаю, что ты тоже входил в число избранных. Но ничто не могло вас спасти.
Вы уже защищали свои объедки. Вы уже спали по очереди и не расставались с ножами. Вы уже начали бояться друг друга — те «избранные» — вы уже решали, кто будет первым из вас. Первым покойником.
И встречаясь со мной во второй раз, Рубен уже спрашивал: «Что будем делать?»
Я честно ответил ему, что при той норме, которую швыряют с вертолета, выжить могут только максимум десять-двенадцать человек. Так что рано или поздно останется ровно такое количество. А вот попадание в это число зависит исключительно от личных качеств. Но и это не выход. Будут приходить новые этапы, и кто-то среди них окажется сильнее, быстрее, сообразительней… И так до бесконечности.
Долго молчал Рубен, долго. А когда он очнулся, я изложил свой план, который вынашивал, ожидая именно такого развития — многочисленного этапа с непререкаемым авторитетом во главе. И дождался.
Дальнейшие события, в которых ты сыграл ключевую роль, тебе известны.
Ах, как же я вас ждал! Не тебя лично и не этого дауна Рубена. Имена и подвиги меня вообще не интересовали. Я ждал появления и образования той безликой отчаявшейся массы, которой была уготована участь жертвенных баранов. Я ждал стадо с беспринципным вожаком, способным повести это стадо на бойню, чтобы спасти только собственную шкуру.
Ты пойми, я не утверждаю, что мы именно те люди, которые более других были достойны спасения. Больше того, может быть, мы сорвали какой-то действительно грандиозный эксперимент, начавшийся так бесчеловечно, но кто бы мог предсказать финал. И чем люди отличаются от собак, на которых Павлов проводил свои опыты? Ничем. И тебе это теперь известно.
В конце-концов результаты исследований, полученные в гитлеровских «фабриках смерти», до сих пор вскармливают научный мир. И никто не отказывается от этого опыта. Просто не афишируют источник.
Нужны ли знания полученные таким путем?
Нас никто не спрашивает, начиная эксперимент. И мы никого не спрашиваем, экспериментируя.
Только вся эта философская шелуха просыпалась в мою голову намного позже. А там, на Лысом, я думал лишь о том, что через некоторое время здесь снова останется десять человек, которые будут встречать следующий этап, от которого тоже останется десять… Человек ли? И так до бесконечности.
И если мне удалось предположить возможный вариант спасения, то значит и кому-то другому тоже придет в голову некий план, в котором уже я буду исполнять роль необходимой жертвы.
Следовательно, мне нужно было спешить, пока кровавые кошмары затмевали ваш разум. Пока голод не заставил вас мыслить ясно, безжалостно и беспринципно.
До вашего приезда мы уже многое попробовали. И подкопы в разных местах с одинаковым отрицательным результатом: в каждой шахте появлялась вода — остров же. А копать неглубоко под поверхностью можно только до предзонника. Дальше бесполезно: на контрольной полосе были врыты в землю сигнальные «кроты». Да и вода все равно просачивалась и обрушивала на голову целые пласты грунта.
Пытались даже смастерить дельтаплан, но специалистов по этой части не нашлось. Первый же полет некой нелепой конструкции, схожей с бумажным змеем, оказался последним. Авиатор Семга рухнул, не пролетев и пяти метров, после прыжка с крыши нашего цеха-бастиона. Автоматчик с угловой вышки добил его. И Семге повезло, что конвойный не поленился поднять автомат. Ведь подыхать, валяясь на предзоннике с переломанным позвоночником куда ужаснее, чем просто быть расстрелянным.
И вот явились вы.
Я ждал, когда иссякнет ваш энтузиазм и выветрится из голов блатная блажь. Я ждал, когда среди вас появятся первые трупы и ситуация начнет выходить из под рубеновского контроля. Когда каждый задумается о смерти, но еще не на столько, чтобы из ваших голов выветрилась гипнотическая установка на слово «вор». Но в то же время осознание безысходности уже должно было коснуться ваших душ.
Поверь, мне не пришлось ждать долго. Те, кто еще остался в живых из «старичков». Оказались очень убедительными пропагандистами. Что ж, ваша почва ждала посева…
Мой план был настолько прост, насколько простой бывает детская игра в «а ну-ка, отними!» Такие конфеты когда-то были. Большие конфеты. На фантике девочка дразнит собачку — «А ну-ка, отними!»
Тугодум Рубен решился наконец. И далее все зависело от его красноречия, им он справился! Он справился! Не зря же носил он кликуху «Радио», которой, правда, стеснялся. Ты понимаешь теперь, что уйти из зоны мог только один человек. И уйти он должен был так, чтобы даже самый ушлый мусор не заподозрил этого. Чтобы ни один дотошный опер не понял, что кому-то удалось вырваться из душегубки.
Но как?
Периметр под прожекторами. К забору практически вплотную подступает вода. Четыре вышки. Центральный пулеметный пост. И — главное! При малейшем подозрении о побеге спецназ будет прочесывать и зачищать близлежащую округу до тех пор, пока не отыщет беглеца. И если беглец не отыщется, то, однозначно, придется заметать следы. И не останется не то что ни одного свидетеля проводившегося эксперимента, трупа ни одного не останется на поверхности земли.
Рубеновское радио!
Рубеновское радио и твое природное везение — вот что, объединившись в дуэт, помогло нам тогда, спасло нас. И хотя теперь я подыхаю здесь от распада легких, искренне признаюсь, что подыхать с вином и ганджибасом гораздо пристойнее. Более эстетично, чем разлагаться живым трупом среди сборища таких же чумных мертвецов — товарищей лешего болотного.
И все получилось, хвала дьяволу!
И я уже тогда знал, уже тогда чувствовал, что все у нас получится, когда основная масса самоубийц, укрывшись стальными листами, как римская черепаха, пошла на штурм центральных ворот. Пошла под пули тогда как первая тройка наивно думающая, что именно им суждено уйти, завалила доски на колючую проволоку предзонника… Они думали, что они избранные. Что бы мы делали без таких самонадеянных людей? Автоматчик левой вышки уложил их, как тряпичных кукол, двумя длинными очередями.
И справа — такая же тройка, с такими же наивными представлениями о своей роли в жизни, так же быстро улеглась, прошитая в сито пулями калибра 7,62.
И справа — такая же тройка, с такими же наивными представлениями о своей роли в жизни, так же быстро улеглась, прошитая в сито пулями калибра 7,62.
Все получилось!
Этого времени, пока автоматчики расстреливали «беглецов» в противоположных сторонах контрольной полосы, этого времени вполне хватило, чтобы выстрелить тебя из катапульты…
«Катапульту» придумал Вагиф, хотя некоторые и по сей день думают, что катапульту изобрели древние конструкторы Эллады. Пусть думают. Как же пригодились нам резиновые зиловские баллоны, некогда найденные покойным авиатором Семгой!
И когда ты улетел, метнувшись, будто мгновенный северный призрак, я молился о том, чтобы сумерки были вечными.
Да, в удачное время ты катапультировался — в самое начало горбачевской свистопляски! Ах, как там все было свежо… Люди каждый день открывали по пять-шесть Америк. Я слышал, ты теперь сопредседатель какого-то общества по защите прав заключенных? Это нормально. Люди должны заниматься только тем, в чем они хоть что-то понимают. Пусть даже на этот путь их привела излишняя эмоциональность. Это нормально.
После кипеша, поднятого тобой в Москве, экспериментаторы попытались замести следы. Но ты молодец, подстраховал нас на этот случай. И вместо того, чтобы расстрелять всех оставшихся втихаря, Рубена расстреляли по приговору суда — согласно соответствующей статье уголовного кодекса. Как зачинщика и организатора того массового мочилова. Вор все же.
А мне к оставшемуся сроку добавили еще одиннадцать лет особого режима. Но через шесть месяцев произошла знаменитая «горбачевская амнистия» и меня вернули на строгий режим.
Что произошло с Вагифом и с остальными, выжившими на Лысом острове, мне не известно. И ни с одним из них ни на одной пересылке я не встречался. Вот только сейчас — с тобой.
Ты наливай, наливай… В природе, братуха, существует всего лишь три состояния, испытывая которые мужчина ощущает наивысший кайф!
Первое — это чувство смертельной опасности. Когда все то, что еще называется тобой, в одно мгновение может превратиться в несколько килограммов костей и безжизненного мяса. И мгновение это не где-то там, в лирической абстракции, а совсем рядом, совсем рядом. И тот, кто поклялся тебе в верности, твой брат, уже держит в рукаве предательское лезвие и ждет, когда ты уснешь…
Ты чувствуешь смерть повсюду, вдыхаешь ее и она горчит на твоем белом и пересохшем языке. А ты пытаешься перехитрить Великую Коварницу. И когда она, обманутая тобой, выхватывает слепо первые, попавшиеся ей под кинжал, души, ты кричишь, хохоча: «Я здесь, слепая! Я здесь!»
И тогда она принимает облик юной арестантки, соблазняющей тебя своим бешеным желанием. Сначала вы перестукиваетесь, затем начинаете переписываться… Она пишет тебе такое, отчего у тебя снова пересыхает горло и сердце взрывается от прилива взбесившейся крови. И ты отдаешь вертухаям все, что имеешь, чтобы только прорваться к ней. И прорываешься! И вы убиваете друг друга, отнимая всю любовь и ничего не оставляя взамен… Ничего, кроме сумасшедшего животного секса! — И это второй поцелуй нирваны.
А в холодные и тоскливые минуты, на пути от смерти к смерти, когда вода и осень, судьба дарует тебе короткий покой — с вином и табаком и в обществе старого друга, с которым есть что вспомнить, и есть о чем промолчать.
И все, что я запомнил из долгого путешествия по кладбищу человеческих душ и надежд, все смешалось во мне. И я не уверен, что некоторые события происходили именно так, как отложились. И кое-что я помню просто потому, что об этом мне напоминают татуировки на моих руках. И все прошедшее умирает во мне, умирая вместе со мной. И я принимаю день вчерашний за день завтрашний, а оба этих дня считаю вечностью. Но если не пытаться думать о жизни, если не анализировать ее, то может померещиться сослепу, что жизнь действительно имеет какой-то смысл… В натуре. Запиши слитно — «внатуре».
Трава твоя — ништяк! А я, между прочим, первый раз до фиолетовых кругов на малолетке обкурился. Вообще все что случается с мальчиками в период полового созревания запоминается так ярко и отчетливо, что кажется порой будто это было чем-то самым важным и значительным из всей жизни. Такое первое ощущение мужского начала. Тянет к опасному и запрещенному.
Кто-то увлекается риском и рискует до конца уже. А кто-то довольствуется воспоминаниями о тех детских переживаниях. Каждому свое.
Я ведь говорил уже, что мне за этого педагога по прозвищу «Людоед» пятерку припаяли? Говорил? С этой травой ни черта не помню!
Вот и прикинь, из «бессрочки» меня уже везут как полноценного арестанта в колонию для несовершеннолетних — в Литву, в Каунас. Сучье место с долгой и уродливой историей. Я, конечно, знал тогда, что этапируют меня в Каунас, вот только дорога оказалась какой-то запутанно-странной: через московский транзит в Матросской Тишине.
Там, в Матросске, я и завис на шесть месяцев.
На самом деле в Москве я должен был дождаться всего-то вильнюсского этапа. Но рентген выявил очаги на легких. И вместо столыпинского вагона я попал в тюремную лечебницу. В туберкулезное отделение.
Вот так, братуха… Спасибо той твари воспетухе за своевременно убитые иллюзии! Ибо прямо с порога детского сада я оказался в тесном обществе мужичков-рецидивистов, харкающих кровью и люто ненавидящих все, что еще не кровоточит, что способно жить и даже радоваться жизни.
Слово «больница» может ввести в заблуждение. Тюрьма как тюрьма. Здесь, где мы находимся, тоже тюремная больница. Но сравнивать эти заведения бессмысленно. Очень сильно изменились времена и нравы. Да, это тоже гадюшник. Но здесь у меня есть возможность остаться в одиночестве, пусть за деньги, но в одиночестве — как в последней радости, за которую я заплатил.
А там… Узкая камера. Смрад от самокруток, набитых махоркой, усиленный смрадом гниения душ. И рожи… Вспомни свои арестантские времена — те рожи!
Веришь, я даже не помню ни одного имени, ни одной кликухи тех, кто со мною в одной камере просидел. Хотя нет, одно имя я все-таки зафиксировал. Черт… Отвечаю, тогда, в четырнадцать лет я уже насквозь видел этих уродов, всю их подноготную, как ясновидящий, различал. И хотя поступки мои тогда были неосмысленными, интуитивными, я сейчас понимаю конкретно, что думал и поступал в то время правильно.
По крайней мере — правильно — в отношении тех обитателей камерной туббольницы.
У меня ведь не было ни прошлого, откуда я мог бы черпать силы, ни предполагаемого радужного будущего, которое одаривало бы надеждой, осмысленностью, выбором. У меня был только бабушкин гроб и пять лет от председателя суда. И все, что мне хотелось знать, было связано с тюрьмой, только с тюрьмой, и только с тюрьмой.
И тут — такая удача!
Проржавевшие рецидивисты, сросшиеся с колером стен строгачи, граждане в полосатых костюмах… Все чахлые, синие, с прочифиренными остатками зубов. У одного мудака Троице-Сергиевская лавра на спине наколота… Что-то его не устраивало в этой кожописи и он попросил кольщика подправить детали. Тот подправил, да видно дрогнул на линии, ушел от оригинала, принялся подправлять еще подправки оказались масштабными… В конечном итоге на спине оказались сильно затушеванное изображение Кремлевского дворца съездов с корявой часовенкой на крыше. Авангард!
Картишки из рентгеновской пленки, нардишки из слоеных газет «Советская Россия», тушь из жженых подошв, чифир с теофедрином, на шконке ведро браги, бушлатом утепленное, под шконкой страшный пидор. Романтика! Тюрьма-а-а…
Там парень был из Ташкента, с детства хромой, одна нога другой сильно короче. Карманник. Он, кроме меня, моложе всех других был, но отсидел прилично. Я с ним в деберц без интереса шпилил, а он мне о среднеазиатских зонах рассказывал. Скромный он был. Однажды ночью у него кровь горлом пошла. В коридор его на одеяле вынесли и больше я его не видел. Вот он мне и запомнился. Игорь. Кличка — Шалик.
Понимаешь, вся эта публика, зеки так называемые, врут постоянно, брешут безо всякой на то причины. Просто привыкли врать, просто привыкли. И самое противно в этом то, что сами во всю ту пургу, которую несут, верят. Вжились в образы. И упаси господи уличить их во лжи! Считай, что нажил себе злейшего врага.
Они видят жизнь сквозь дыру в телогрейке, не такой, какая она на самом деле, а такой, какой им хотелось бы ее видеть. И себя они грезят в облике героев — мультипликационных героев — но не понимают этой комичности. Раздуваются от негодования и становятся еще смешнее, еще карикатурнее.
Я скажу тебе чему научила меня тюрьма за первые месяцы близкого знакомства с ней. Она научила меня не доверять чужим словам и не покупаться на внешний вид собеседника-сокамерника. Театр. Зачастую дешевый балаган, но с непривычки действует. Только за цветастыми речевыми оборотами почти всегда скрывается корысть, жаба с выпученными зенками. А за каждой простоватой физиономией, натянутой, будто маска на череп, скребется когтями, едва сдерживаясь, поганая душонка.