Я скажу тебе чему научила меня тюрьма за первые месяцы близкого знакомства с ней. Она научила меня не доверять чужим словам и не покупаться на внешний вид собеседника-сокамерника. Театр. Зачастую дешевый балаган, но с непривычки действует. Только за цветастыми речевыми оборотами почти всегда скрывается корысть, жаба с выпученными зенками. А за каждой простоватой физиономией, натянутой, будто маска на череп, скребется когтями, едва сдерживаясь, поганая душонка.
Нужно только присмотреться внимательнее.
Прислушаться к интонации.
Заглянуть в плутающие глаза.
И ничего не скроется, ничего.
Все добрые и складные сказки о людях с чистыми и доверчивыми душами придуманы очень хитрыми и изощренными умами.
Вот с такими, братуха, знаниями, да со свежевыбитыми перстнями на пальцах, да с фраерскими звездами на коленях, отправился я на малолетку.
Только не у лабусам в Каунас, а в Воронежскую область. В показательную зону, которая по лютости режима под вторым номером после Можайска по Союзу числилась. Куда же еще меня откомандировать, если за мной из Матросской Тишины четыре карцера ехало. — Тоже. По ходу дела, доктор в капитанских погонах прописал, чтоб сырой цементной пылью, да при минус пятнадцати за решеткой, легкие лучше зарубцевались.
И хвала прокурору по надзору проследившему чтоб мне, как прописано в сучьем из уставе, больше пяти суток за один раз не впаяли! Осанна ему, служивому! Проследил.
Но бумажечки с подробным описанием нарушений режима подшивались в папочку следующую вместе с осужденным к местам лишения. И неизвестно еще, что было более реальным, что было фактом существования — сам человек или серо-коричневый конверт в сургуче, приложенный к нему. Или это человек прилагался к пакету…
Если есть у меня бессмертие, то оно в этих вечно живущих бумагах, в этих официальных рукописях, которые уж точно не сгорят. И каждая прописанная сухой прозой буква будет единственной правдой для того, кто вздумает однажды разворошить мои прегрешения.
А то, что мы сами думаем о себе… плохо скроенный самообман, лирическая шизофрения. Ведь душа, то есть та реальная сущность, тот четкий перечень содеянного, где ровными строчками безо всякого романтизма и глубинной рефлексии — такого-то числа содеяно то-то и то-то и приложение в виде отягчающих и смягчающих — вот что такое конвертированная душа.
И все.
И куда бы ни прибыл столыпинский вагон, его содержимое в виде людей вышвырнут из железнодорожной клетки в клетку автомобильную, поддадут штыком, подтравят овчаркой, а серо-коричневые папочки с багряными сургучными пломбами вынесут аккуратно. Папочки вынесут заботливо, как грудничка из родильного дома и не пакет отправится вслед за человеком, а человек пойдет во след пакету.
И если истлеет плоть его на вечной каторге… ничего, ничего… Каталогизированная память о нем сохранится навсегда.
Но по дороге из Москвы в воронежскую пересылку я ничего еще не знал о силе сургучовой кляксы. А если бы и знал? Теория редко подтверждает практику да, москвич?
Хорошо, что ты магнитофончик с собой прихватил! Согласись, не обязательно долгое время находиться рядом с человеком, чтобы сложить о нем мнение. Или нужно в шкуру влезть? Нужно угли поворошить? Или достаточно просто знать какие именно поступки и при каких обстоятельствах совершил?
Поставь кассету, что там у тебя…
Обстоятельства.
Точно, точно! Люблю эту музыку. Вот эту. Забей что ли.
Один врач мне рассказывал — он на химию этапом шел — что от прослушивания песен советских эстрадных исполнителей наступает преждевременная старческая деменция. Тот врач просил не путать деменцию с рассеянным склерозом. Это разные заболевания. Многие путают.
Из всего отсиженного мною срока, лет девять, точно не пересчитывал, но примерно лет девять отбарабанил я в камерной системе. Это со всеми крытыми, кичами и бурами. Порой попадались такие глуховые хаты, откуда ни докричаться, ни достучаться, ни дописаться.
Что остается?
Книги.
Столько всякой белиберды прочел, ты и представить себе не можешь! Прежде в красные времена в лагерных библиотеках ни хрена не было. Самая серьезная литература, которую шнырь библиотечный для себя придерживал, это биография Гегеля из серии ЖЗЛ.
Позже, особенно в последние советские годы и в последующие времена безвременья, такая шушера до халявных типографий дорвалась! Черт. У меня даже такая книжка была, где один мудилище автографы сатаны комментировал. Ага. Иллюстрация с автографом — закорючки какие-то. И пространнейший комментарий.
О чем это я?
Да, нормальная трава… Короче! О том, что такое ништяк и что такое лажа.
Веришь, я в последнее время интерес к художественной литературе напрочь утратил. Открываю роман на вскидку, любой и дальше третьей страницы не идет. Скука смертная и нарастающее раздражение.
У самого талантливого беллетриста, подчеркиваю, даже у самого талантливого, все мысли вторичны, а герои похожи на воспитанников интерната, где тот автор директором служит. А хочется свежести! И за этой свежестью приходится в такие доисторические времена возвращаться… в такие истории — где древние греки все уже сказали. Вот Гомер у меня — самый современный автор.
Умираю наверное. Настоящего хочется.
А эти пачкуны… Ну вырисовывается вдруг у автора такой образ, такая удача к которой авт ор имеет исключительно родительское отношение. Повезло. Открыл нечто самостоятельное. Ну так дай своему герою возможность жить и чувствовать жизнь до предела!
Не-ет. Писатель начинает себя в том герое разыскивать. Заключает героя в выдуманные извращенным умом ситуации, проводит его через какие-то на хрен не нужные испытания, сводит его с какими-то сумеречными дурами… Короче мешает герою жить. Козни против него строит, интриги плетет.
Все так. И у греков так было. Только вот в чем дело. Парис, например, впоролся в эту непонятку троянскую не потому что так автор захотел, а потому что судьба самого Париса именно для этой цели его приготовила. Ну ты помнишь, сон мамаша его видела, в котором огонь родила и т ак далее. И с гибелью Трои история не завершилась, а дала толчок к новой истории, не менее захватывающей, к римской истории, куда автор вообще был не вхож. То есть это настоящая жизнь литераторы, сросшаяся неразрывно со всеми иными формами жизни, и продолжающаяся в бесконечности.
А ныне, отвечаю, автор занимается исключительно издевательством над героем. Придумывает испытания, из которых герой должен выбираться, как будто ему больше заняться больше нечем. И автор кайфует! Едва поспевает за событиями, да еще слюну своего отношения к происходящему успевает пролить.
Заметь, сочинитель уже теряет над созданием и начинает мстить.
Это ревность.
Сочинитель желает создать для героя такие испытания, из которых тот уже ни при каких обстоятельствах не смог бы вырваться.
Так писатель становится детоубийцей.
Доминирующая модель толкает автора на преступление. Ведь ему хотелось извлечь из реторты — чернильницы лазоревого ангела с рассветным взором, а вышел демонюга непослушный, со своим отношением и к жизни, и к автору.
И ущербная мораль нашептывает творцу: мочи его! И вот уже начинает вырисовываться кондовая такая притча о неотвратимости воздаяния за злые и преступные дела. Автор, козел, клевещет на своего ребенка, гундосит о том, что дитя его порочно от рождения, что перевоспитывать теперь его нужно или казнить.
Короче, появляется некое «зло» без которого автор ничего объяснить не может, поскольку он не древний грек с вселенским мировоззрением, а всего лишь член союза таких же извращенцев, как и он сам. Тупик.
И вот начинает писака заниматься карательной педагогикой, начинает душу героя на части разрывать. Толкает его в кромешный криминал. Но герой, совершая очередное жуткое злодейство, все равно не ассоциируется с содеянным.
Понимаешь?
Вот показывают по телевизору упыря, который девушку обрезком водопроводной трубы шмякнул и сережки с нее сорвал. Вот — упырь. Вот — труба. Гармония прослеживается.
А вот мне показывают офицера, который по приказу другого офицера якобы мирных жителей расстрелял. Подсудимый — вояка обыкновенный. Но мне упорно внушают что он маньяк, что он с детства мечтал в зону боевых действий попасть чтобы мирных жителей безнаказан мочить. А я не верю. Не сходится, понимаешь. В симфонии обвинительного заключения этот человек — случайная нота, в такт не попадает. Не сходится.
Не ассоциируется с содеянным.
Злодеяние совершает, а злодеем не становится.
Ему уж и мотивы автор подыскал и такие капканы расставил, что все! Вот он — классический русский душегуб: режет и кается, режет и кается.
Занавес.
Аплодисменты.
Занавес.
Аплодисменты.
Только не кается несчастный герой. Грустит и заунывные алабамские блюзы слушает. И ни о каком чудовищном грехопадении не подозревает даже.
И режет не герой, а сам автор. Режет и на других сваливает, режет и стрелки переводит.
Читаю и вижу что с каждой страницей создатель все безумнее и безумнее становится. А создание его, пороками измордованное, начинает с судьбой смиряться. Одолел его автор. Сломал. Уничтожил. Гонорар получил.
Безусловно, есть мрачные книги.
И такие книги — это придуманные кошмарные сны. Они даны нам для того, чтобы собственные темные наклонности в самих себе пережить, прочувствовать и никогда не проявить их в реальности.
Чувства человека после совершения преступления. Я знаю, какие чувства бывают до. Я хочу знать что бывает после. Это остужает. А преступление не выходит за обложку.
А иначе — куда конверт, туда и тело.
И не преступников среди людей нет.
И пусть со мной не согласится тот, кто ни разу в своей жизни душой не покривил, кто не промолчал, не прошел мимо, когда нужно было говорить и вмешиваться. И если такой святой среди нас отыщется, да еще громогласно заявит о своей безупречности, то его нужно будет в первую очередь завалить. И контрольный в голову произвести. В череп. Потому что нет страшнее чудовища чем взбесившийся праведник, готовый собой пожертвовать ради диктатуры тотального добра.
Это они спящих людей в домах взрывают. Праведники.
Они.
Хорошо, что ты магнитофончик с собой захватил. И музыка на твоих кассетах говорит о том, что ничего еще с нами не ясно…
И человек есть то, какую музыку он слушает.
Помнишь гимн умственно отсталых подростков? — «Что твориться по тюрьмам советским, трудно, граждане, вам рассказать… Как приходится нам, малолеткам, со слезами свой срок отбывать…»
Я же тебе говорю что мне с двенадцати лет шнурки самому себе вподляк было завязывать. И если рядом какого-нибудь чмошника не оказывалось, то я так и ходил с развязанными, понимаешь.
И вот попадаю я в такой инкубатор, откуда в последующую жизнь либо завершенные суки просачиваются, либо озверевшее отрицалово. Третьего не дано. Третьи — это те, у кого собственных лиц не было никогда. Так что либо суки, либо непримиримые. Но суки получались в неизмеримо большем количестве и весьма высокого качества. Такие конкурентноспособные суки.
На бюрократическо-юридической фене детская душегубка именовалась «воспитательно-трудовой колонией». Сокращенно ВТК.
Именно та колония, куда меня привезли для перевоспитания, находилась в глухой черноземной деревне. Деревня почему-то называлась городом и даже имела статус районного центра. Видимо оттого, что в ней находилась зона и два больших сарая, в одном из них давили семечки на подсолнечное масло, а в другом, из оставшегося после семечек жмыха, три местные алкоголички лепили кондитерское изделие под названием «козинак обыкновенный». Производство, одним словом.
Естественно, что все население этой деревни так или иначе было связано с зоной: вертухаи, мастера, повара, шоферы, грузчики, учителя, скотники, не перечислить всех. А изготовительницы «козинака обыкновенного» несли на себе общественную нагрузку шевства над малолетними уголовниками — частушки, жабы, пели.
Сама зона имела форму квадрата метров шестьсот на шестьсот. Внутри квадрата располагались два корявых — один трех, другой двухэтажный — на шесть отрядов по сто двадцать человек в каждом.
Еще было здание санчасти — халабуда кирпичная, похожая на домик стрелочника.
Столовая, по выходным превращающаяся в клуб. Кинофильмы там крутила. Крутили днем, а окна занавешивались худыми шторами, так что темнота, необходимая для соприкосновения с искусством кино, никогда не наступала. По сумеречному экрану двигались какие-то размытые тени и ничего не было видно. И ничего не было слышно. Потому что акустика той бетонной конструкции была жуткой, распространяющей лишь мечущиеся шумы.
Еще была школа, две параши на свежем воздухе, четыре вышки, вахта-штаб и, конечно же, промзона со зданием ПТУ.
Говорят что это пэтэушное здание являлось прежде тюрьмой где, по непроверенным слухам, целую ночь содержали сбитого шпиона Пауэрса, когда конвоировали оного от места катапультирования до места посадки на площадь Дзержинского в Москве.
Лагерное производство специализировалось на изготовлении настольных сверлильных станков. Знаешь, такие с рычагом, как у игральных автоматов, которые по телевизору часто показывают, когда о теневом бизнесе говорят. А еще маленькие зеки паяли гирлянды для новогодних елок. Гирлянды уродливые и через одну бракованные. Мне кажется что людей те гирлянды не радовали.
Что же касается самой системы этого альтернативного воспитания, то понять ее было не сложно.
Если с трудновоспитуемым подростком не справляется вольная школа и среднестатистическая семья с обязательным алкоголиком — членом той семьи, то за дело берется карательная машина государства.
Производится полицейский отсев. И плевела в лице потенциальных вредителей, которые, увы, уже начали проявлять свои вредительские наклонности, следуют в жернова. На переработку. На специальную переработку, производящую специальных особей для специального маршрута: тюрьма-больница-кладбище.
И первый пункт этого круиза — малолетка — самый веселый пункт. Потому что нет еще никаких приобретенных фобий, нет еще никаких обязательств, никакой ответственности и терять тоже нечего.
Хотя…
Главные потери там и происходят.
Память о воронежском периоде жизни скорее эмоциональная. Впечатления. Жесткий импрессионизм. Рассудок в этом случае мало что значит и вести какое-то связное сюжетное повествование здесь бессмысленно. И не нужно. Потому что у повествования должен быть вектор, хотя бы временного направления для связки смысла. Такой шампур для насаживания фрагментов. Но шампур — это не моя судьба, а то на что насадили душу. Пронзили и сожгли.
Я и сейчас-то плохо ориентируюсь во времени. А по моим тогдашним впечатлениям, времени не существовало вовсе. Пространство было статичным, как вечный горизонт. Где бессмертные боги сражались со взбунтовавшимися людьми.
И теперь те события не идут пред моей памятью конвейерной лентой, где каждая прожитая минута дополняет предыдущую. Прошлое видится мне в образе шевелящихся фотографий, на которых изображены одни и те же лица, в одних и тех же декорациях, но каждая из этих картинок никак не связана с другими. Каждая из этих картинок живет сама по себе.
Это похоже на театр, где актеры одновременно сошли с ума, но зрители об этом еще не догадались. Им кажется что это авангард. На самом деле это наследие несвязанных между собой диагнозов.
Я покажу тебе несколько сюжетов с закулисным комментарием. Хронологический порядок этих сюжетов не имеет никакого значения хотя я и придерживаюсь некоторой временной последовательности.
Ты же можешь тасовать их как пасьянс. Ты даже имеешь право установить их в систему. Но знай что это будет твоя личная система, то есть под система внутри единой вселенской фабрики непроизвольно возникающих событий.
День первый. Познавательная провокация.
Я никогда не матерился.
Сначала не матерился, потому что рядом со мной никто не произносил матерных слов. Это было до двенадцати лет. Потом не матерился, потому что вокруг меня материлось все поголовно, а я не хотел быть похожим на это «все поголовно». И это было после двенадцати лет.
В переломный момент, в день когда меня впервые загребли в ментовскую, я попытался было выразить свои эмоции языком гегемона… Но получилось коряво и фальшиво. И местный легавый, хороший видимо человек, сказал мне, что если мальчик ругается матом то значит в детстве он ел козявки.
Еще я заметил что сослуживцы побаивались того легавого, заискивающе хихикали и потому сказанное им имело вес.
С тех пор я не произношу матерных слов. И чтоб ты знал, слово «мудак» — означает человека думающего не головой, а мудями. Вот еще мудрые мысли я сокращенно «мудараслями» называю. Короче, я не матерюсь.
Странно, вот говорю тебе: «Легавый научил…»
Мне не в падлу и у легавого поучиться.
Если бы каждый мог откровенно признаться, где и чему и у кого он учился, то мы могли бы выявить целые жизненные школы, новые педагогические системы установить! Вот перед вами группа последователей учения Васьки Картавого — рецидивиста барсеточника… А вот адепты школы имени Мавроди… И рожа эта ублюдочная на транспорантах!
Опять же, жить проще.
Хотя никаких особенных сложностей в познании бытия я не вижу. Нужно всего лишь точкой зрения овладеть.
И если попытаться извлечь из собственной башки пластины стереотипов, то явь станет более прозрачной, пусть и пугающей с непривычки. Если выбросить из головы весь тот мусор который начинает копошиться в сознании при слове «зона», то останется точная формулировка.