Если тебе вдруг показалось, что в те времена я пребывал в некоем вакууме, то это, конечно, не совсем так. Просто я недостаточно ловок во владении художественным словом, чтобы оживить в твоем воображении полную и объемную картину моего пребывания на малолетке.
И вообще, я подозреваю что в бытовой истории человечества многое искажено или неправильно понято именно из-за косноязычия или нетерпеливости рассказчика. Но что поделать-творцы творят, а хроникеры строчат.
Однако я не творец и мои слова могут повлиять разве что на ужесточение режима содержания в какой-нибудь отдельно взятой колонии. На месте это может показаться неудобством, а в сущности это является благом. Но к такому пониманию трудно прийти находясь внутри схемы, внутри механизма, да еще зажатым его шестернями.
Так вот, о внутренних слияниях и расторжениях.
Постоянные стычки, драки между отрядами, война за каждый сантиметр жизненного пространства, перманентное нагнетание обстановки страха, провокации отрядных мусоров: «Еще одно нарушение и отправим в Читу на спец-усиленный!»
Короче, что тебе говорить…
И как бы друзья, и как бы враги. И от этого бесконечного «как бы» тошно на душе и тоскливо.
Еще и день рождения приближался.
Никогда я не радовался дню своего рождения. И по собственной воле никогда его не отмечал.
Но в то время был у меня лагерный корешок по фамилии Музолевский. Его отец служил актером в воронежском драмтеатре. И мальчишка этот сидел за какую-то глупость, подрался из-за барышни с сынком местной партийной шишки. Парень нравился мне своей независимостью и начитанностью.
Мне же довелось познакомиться с его отцом в родительский день. Было там такое мероприятие. Один раз в году в зону запускали ближайших родственников с целью проведать своих отпрысков в местах их непосредственного обитания.
С тех пор мы переписывались с этим дядькой. Мне помогали эти письма, помогали не забыть о том, что есть люди, которые общаются с другими людьми просто потому что все мы-люди. Он делился в этих листках своим пониманием жизни, просил присматривать за сыном. Вот, пожалуй, то единственное, зачем я когда-либо «смотрел».
Так вот, Музолевский-сын решил отметить мой день рождения. Он скрывал, но я точно знал, что несколько месяцев он откладывал в отдельный мешочек, который хранился в каптерке, всякие ништяки-конфеты, джем, пряники… Где-то даже раздобыл пачку сигарет Salem. Короче, он очень старался.
Но вечером, накануне празднования, меня отвел в сторону, подальше от любопытных ушей, тот самый подтянутый лейтенант Линза, заместитель начальника отряда и завел странный разговор.
— У тебя завтра день рождения? Я слышал, что ты и еще несколько осужденных отмечать его собираетесь.
— Собираемся.
— Как?
— Ну стол накроем… Посидим, на гитаре побренчим… А что?
— Как бы тебе сказать, — Линза чувствовал себя как-то неловко,
— Не стоило бы делать этого именно завтра. Может быть, сегодня отметите? Или через день?
— Не понимаю, Сергеич, почему же не завтра?
Действительно, я не понимал.
— Как бы тебе сказать, — Линзе стало еще неуютнее. — А ты сам не знаешь? Нет? Завтра день рождения Гитлера… Вот, у тебя еще и прозвище «Фашист». Меня просили поговорить с тобой. Как бы тебе объяснить… Наша страна очень пострадала в Великой Отечественной войне. Память ветеранов… Родители многих наших сотрудников прошли через эту страшную войну… Почти каждая семья потеряла близкого человека…
Я подумал о Музолевском.
— Но мы же не чей-то день рождения собираемся отмечать, а мой!
— Понимаю, понимаю… Но если завтра вы будете праздновать, нас могут не так понять. Мы и так в отношении тебя нам ногое глаза закрываем. Пойди навстречу. Не надо завтра.
Так я узнал великую идеологическую тайну-дату рождения Адольфа Элоизыча Гитлера. Но мне было очень больно смотреть в расстроенные глаза Музолевского.
А на следующий вечер, то есть на исходе дня моего рождения, ко мне подскочил маленький козлик и сообщил, что воспитатель Константин Сергеевич вызывает меня к себе в кабинет.
Линза, изрядно поддатый, сидел за письменным столом. Как я вошел, он запер дверь на ключ, достал из под стола бутылку водки, налил в два стакана и, чокнувшись, сообщил, что я «единственный человек, с которым можно выпить не опасаясь за последствия».
Выпивать с ним я отказался.
Линза загрустил.
Только мне показалось, что его меланхолия вызвана не моим отказом, а тем что форма на нем не того цвета…
Да и вообще не того государства.
Наташа.
Дождливый день раскрывает перед нами свою серую книгу покоя. Посмотри за окно и попробуй понять эту воду, эти стертые лица небес, эти деревья роняющие усталую листву. И если ты человек, то каждый прожитый день открывает тебе тайну еще одного иероглифа. Все перед нами… Все перед нами.
Когда тебе семнадцать и будущее весьма туманно, и приглушенный женский голос вечерней радиостанции обволакивает сознание романтическими грезами… Когда журнальная вырезка важнее иконы, а утренние простыни испачканы пятнами снов, тебе очень трудно удержать в равновесии свою душу перед лукаво-скромным взором привлекательной девушки.
Когда тебе семнадцать и вокруг тебя существа одного с тобой пола, любая девушка кажется привлекательной, браток.
В такой ситуации любая женщина-источник романтического вдохновения. Любая-лотос.
И я могу говорить о потере рассудка.
Могу, потому что рассудительность и ее прямое продолжение-расчетливость не одарили меня своим присутствием. И в этом смысле я-человек обделенный и лишенный радости тихого размеренного покоя.
Говорят, что некоторым неуравновешенным личностям является в старости строгая гармония, и они примиряют в себе все противоречия. Но мне, к сожалению или к счастью, не суждено дождаться времени просветленной мудрости. Каждый следующий день имеет право стать последним. И я озвучиваю для тебя всю эту перемесь прошлого, надеясь на то, что и сам смогу оттыкать в своем монологе хоть что-нибудь сомнительное и спорное-ради чего можно было бы сожалеть о невозможности пройти по жизни другой дорогой.
Не знаю… Наташе было лет девятнадцать. Не знаю. Скорее всего, она училась в воронежском университете, на иностранных языках и, я думаю, училась не плохо.
Показательная зона по своему статусу предполагала проведение некоторых «Культурно-воспитательных» мероприятий. И на моей памяти они случались дважды.
Первым было общелагерное прослушивание политических частушек в исполнении нетрезвых изготовительниц «козинака обыкновенного». Пели дамы чудовищно. Частушки были глупыми.
А вот вторым мероприятием…
Вторым мероприятием стало историческое посещение нашего лагеря студентками ВГУ. Целью посещения было приобщение малолетних преступников к моральным ценностям социалистического общества.
Надо сказать, что легавые организаторы подошли к этому мероприятию творчески. Следуя их замыслу по зоне разбрелись два десятка девочек в летних платьицах, стихийно собиравших вокруг своих талий зачарованных оболтусов.
Девочки, пусть будет «девушки», разворачивали газеты-«Правду», «Известия»-и зачитывали оттуда актуальные заметки, подчеркнутые начальником лагерной оперчасти.
Кто бы вникал в эту важную информацию!
Мама моя, не улыбайся…
Каждый половозрелый осужденный норовил подсесть или подступить к лекторше как можно ближе, чтобы детально изучить каждую телесную выпуклость, зафиксировать в памяти расположение каждого родимого пятнышка, чтоб набранных впечатлений хватило на долгую осень и на бесконечнодлящуюся зиму.
Думаешь, мне не было любопытно?
Да мне было интереснее всех их вместе взятых, узнать, что и как у девушек выступает и углубляется! Инстинкты волокли меня в самую гущу лекционных событий!
Но я не подходил.
Я стоял в стороне.
Потому что мне было очень трудно смириться с мыслью, что вместе со мной этих несчастных ангелов будет похотливо разглядывать какой-нибудь слюнявый козел. И меня разрывало желание снять с дверей барака стальную пружину и расколошматить головы всем этим прыщавым онанистам!
И в то же время, как я их понимал…
Да ведь только их, будущих рецидивистов, домушников, мокрушников, только я их понимал. Они были такой же равноправной частью моей жизни, как набитые на коленях звезды. И все их микроскопические пороки подпитывали мою меланхоличную ненависть. И моя собственная кровь становилась в тысячи раз дурнее, коварнее, лицемерней и убийственней чем вся их жизнетворящая жижа вместе взятая.
Но тогда я еще был святым.
В те годы я еще ничего не совершил ни для личной корысти, ни для личного удовольствия. Я повиновался наитию и происходящее со мной не зависело от моих желаний.
В те годы я еще ничего не совершил ни для личной корысти, ни для личного удовольствия. Я повиновался наитию и происходящее со мной не зависело от моих желаний.
И я подозреваю, что мои поступки имели бы совершенно иную подоплеку, не находись я в момент совершения так называемых преступлений в образе человеческом. В образе, который и теперь так угнетает меня и мешает мне жить.
Я сидел на лавочке под низкой яблоней и сквозь переплетение ветвей рассматривал происходящее.
Я сидел на своей лавочке, под своей яблоней. Я сам вкопал эту лавочку и сам вырастил яблоневый саженец, который через год уже начал плодоносить. И одной сломанной челюсти вполне хватило для того, чтобы даже купавшим на землю плодам никто не смел прикасаться.
Поздним летом и осенью я собирал яблоки и тайно, по ночам, подкладывал их в стоящие возле каждой шконки тумбочки. И самым маленьким арестантикам докладывал излишек.
Но прикасаться к яблоне не позволял никому.
Ну должно же быть хоть что-то лично моим в мире, где все является общим!
Так вот, я сидел на лавочке под яблоней.
И девушка появилась из-за спины, двигаясь тихо и плавно. И я почувствовал что теряю систему и без того не очень устойчивых координат.
И еще я увидел, как надломился между нами воздух, и твердое настоящее дрогнуло и смазалось. Мир стал зыбким. Наверное она тоже увидела этот излом, и подошла, и опустилась на мою лавочку, поправила платье, и на всю оставшуюся жизнь я запомнил ее имя.
Наташа.
И больше я не запомнил почти ничего.
Все безумие и волшебство и поэзия тех мгновений заключались лишь в том, что они существовали один всего лишь миг. Бесценная краткость! И не было у этого мгновения ни продления, ни завершения. Чувство очарования возникло, будто мелодия и мне трудно было сказать, кто гладил пальцами трепетные клавиши души.
И я подумал, что несравнимо счастливее меня, видевшего эту девушку, может быть только Бог, создавший ее.
Наташа спросила пишет ли мне кто-нибудь… «Ну, подружка пишет?»
Нет ответа.
Дьявол избавил меня от разочарований семейной жизни, убивающей в душах влюбленных все то, что не может быть выражено никакими словами. Случайно коснувшись ее руки тогда, я и сейчас храню в себе электрическую магию того прикосновения. И если бы она только знала об этом, то стала бы самой счастливой и самой несчастной возлюбленной в этом мире. Одновременно. Потому что такое мгновение уже не повторится никогда.
Ты понимаешь меня, защитник прав двуногих?
Мой мир соткан только из таких искр и он очень мал, очень хрупок и очень раним. Поэтому я знаю, что именно защищаю в себе. Я охраняю свои мечты. И жестокость моя адекватна вторжению.
Какому судье и на каком суде смогу я объяснить, что вот этот еле уловимый миг прикосновения и есть для меня единственная реальность, а остальное-муть чужих идей, навязанных мне и сковавших меня.
Я выдаю желаемое за действительное.
Мое психическое мировоззрение не соответствует действительности.
Это моя мания.
Маньячество.
Но скажи мне, вдумываясь в каждое слово, что такой чудовищный ритуал, называющийся «исполнением супружеских обязанностей» не является ли большим маньячеством, чем мои эфемерные чувства?
Мы сидели под яблоней, и она осторожно сорвала два плода, и протянула мне тот, который побольше, с листиком на черенке. И запах этого яблока был ее запахом, и я боялся его надкусить.
А она лепетала о какой-то подружке…
О городе, где ей одиноко…
Я слушал и тут же забывал. И она снова о чем-то спрашивала, наверное о письмах или еще о какой-то ерунде, будто что-то имело значение в тот момент, когда добрые джинны ласкали наши пальцы, а зоркие дьяволы сторожили наш маленький космос от проникновения в него уродливых человеческих желаний.
Нас учат любви знатоки анатомии.
Нам стыдливо проповедуют физиологию.
И вот эту морализованную пошлость я совсем не могу переносить. Она убивает меня.
Женщина…
Источник поэзии и наслаждения сердца! Понимаешь теперь, для чего я учился убивать? Для того хотя бы, чтобы говорить о чувствах собственными словами, выражая все то, чего так стесняются выразить зомбированные самцы — мужскую нежность.
Я свободный человек.
И тюрьма — это не контрольные полосы с автоматчиками, не мертвые стены екатерининской кладки, не карцеры и не крытые. Тюрьма — это страх перед свободой духа. И не важно, в какой именно географической точке этот страх овладевает человеческим сердцем.
Тюрьма — в ожидании завтрашнего дня. В постоянном ожидании завтрашнего дня, который будет прикончен так же бессмысленно, как и прошедший. Будет прожит зря.
Тюрьма — в бесконечной и бесполезной заботе о добывании хлеба насущного, который нужен для поддержания жизни. Для продления рода. Того самого рода человеческого, ожидающего нового мессию, который снова изберет мучительную смерть, не желая оставаться среди этого человечества.
Можно будоражить воображение философскими поисками смысла, который оправдал бы смерть и примирил убийц с их жертвами. Можно даже активно бороться с Драконом, хорошо помня о том, кем становятся победители драконов.
Людям хочется вырваться из одной клетки, чтобы немедленно угодить в другую.
Кажется, что свобода во власти.
Но именно эта, глубоко скрытая, тайная надежда на возможное торжество и поддерживает существующий порядок вещей, и заставляет повиноваться тех, кому смирение ничего не принесет, кроме отчаяния и голодной смерти.
И все наши тюрьмы построены нашими собственными руками, и запоры этих темниц находятся не снаружи. Засовы внутри, в нас.
Вот я и глумился над теми, кто боялся приблизиться к моей яблоне. И ждал хотя бы одного настоящего человека, который не признал бы мое право захватчика, но не дождался. Тогда не дождался. Так если ни одна особь из восьмисотголового стада не посмела притронуться к моей яблоне, то неужели ты думаешь, что я кому-нибудь позволил бы прикоснуться к тому, что хранилось в глубине моей души!
Психопат, маньяк, душегуб.
Так я могу называться в ступоре среднестатистической точки зрения.
Но я живу в аду, где заведомые безумцы пытаются устанавливать и соблюдать некие «разумные» законы. Смешно. Они делают между кроватями перегородки из простыней и разводят в трехлитровых банках аквариумных рыбок. Им кажется, что они отвлекаются от тюрьмы.
Какого черта!?
Я спрашиваю, какого черта они не разводили этих гуппий и гурами на воле?
Из-за этих аквариумистов мне уже нечем дышать в этих стенах!
И это была моя яблоня. И рядом со мной сидела моя девушка. И если она принадлежала мне всего несколько минут, то мне хватило бы этих минут для всей последующей жизни, чтобы разорвать любого, кто попытается доказать мне обратное.
Это эмоции.
Я знаю, это эмоции.
Но я люблю эмоции, потому что именно они рождают холодное безразличие к тому убогому мирку, в котором так удобно живется приспособленцам.
Дым.
Что ж, дружище, подбей папиросы! Фармакологи утверждают, что канабиоль является единственным известным средством для предупреждения онкологических заболеваний. Не знаю от чего скончался Боб Марли, но я точно не умру от расползающихся по организму метастаз. По крайней мере такая смерть поставила бы меня в очень неловкое положение перед туберкулезом. Нехорошо обманывать надежды. Ведь болезни — это ангелы господни.
Однажды люди спросили ужасного Шиву, можно ли им курить божественную траву гянджу? Шива ответил им, что нельзя.
Тогда люди спросили Шиву, почему же сам он постоянно курит божественную траву гянжу, но при этом запрещает курить другим?
Шива подвинул к себе кальян, вложил в него крапаль размером в солнечную систему, подпалил крапаль хвостом кометы Галлея, затянулся и ответил сквозь дым: «Когда я курю страшную траву гянжу, то каждый мой вдох — это новый стих Махабхараты, а каждый выдох — полная глава Упанишад!
Когда же смертные человеки закуривают страшную траву гянджу, то каждая затяжка у них — это поиски несуществующего смысла, а каждый выдох — разочарование и опустошение».
Так ответил Шива вопрошающим, потому что всякому, спрашивающему разрешения, нужно непременно отказывать. Нельзя доверять сомневающемуся. Сомневающийся слаб.
Сильный же никогда, никогда не станет спрашивать о том, что ему можно и что ему нельзя, тем более спрашивать у Божества! Ибо постоянно поклонение и вопрошение и есть самое худшее безверие.
И еще напутствовал Шива неразумных, чтобы не курили траву знаний гянджу, а глотали всякий раз, по поводу и без повода, дикую огненную воду — напиток, избавляющий человека от каких бы то ни было вопросов. Чтоб не знали люди тайн.