Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 16 стр.


— Сделайте мне подарок, — зайдем и купим розу.

Мы зашли в цветочный магазин, и я купил ей большую чайную розу. Я хотел красную, но она любила чайные: желтые с нежно-розовым налетом на лепестках.

— Но мороз ее убьет, — заметил я.

— Нет, я спрячу ее на груди. — И она отошла в угол, а когда спрятала, подошла и весело сказала — Какая она холодная!

И от мысли, что роза касается теперь ее груди, кровь хлынула мне в голову, мои глаза вспыхнули, вспыхнули и ее, и мгновение мы, без страха быть узнанными друг другом, смотрели один другому в глаза.

О, как весело возвращались мы домой.

И когда пришли, и она, уйдя к себе, возвратилась торжествующая, с свежей розой в руках, и в доказательство, что она не замерзла, протянула ее мне, я взял эту розу и с восторгом поцеловал ее. Я смотрел ей в глаза, и ее глаза вспыхнули, как будто сказали «а-а», и замерли в таком же восторге.

И ее руки протянулись ко мне, вся она, как порыв, потянулась, и я прильнул к ее свежим от холода губам, не отрывая своих глаз, я видел замерзшую бездну в ее глазах, видел то, чего не видел раньше никогда, не видел, не ощущал и не знал.

А она, освободившись, говорила, задыхаясь:

— Но разве я виновата, что люблю все прекрасное!

И посмотри, посмотри, разве можно не любить тебя.

И она повернула меня к зеркалу, мы смотрели в него и смеялись там друг другу, и опять я целовал ее так, что закружилась голова, и мы сели с ней на стулья как раз в то время, когда раздались знакомые шаги ее мужа в туфлях.

Он вошел. Она спокойно поправляла прическу, а я держал в руках чайную розу и не чувствовал никакого угрызения совести.

Он остановился в дверях, окинул нас холодным взглядом и с горечью в голосе, с неприятной улыбкой сказал:

— Сколько роз…

— Одна, — сухо ответила она.

— А на щеках…

— Глупости ты говоришь — гуляй, и у тебя будут такие же.

— Не будут.

Холодом смерти пахнуло.

— О, как это все ужасно…

И, наклонившись к столу, опустив голову на руки, Наталья Александровна зарыдала, вздрагивая, а мы, — муж и я, — стояли, пока она, вскочив, не ушла к себе в спальню, а мы в свою очередь, пустые, как с похорон, разошлись каждый в свою комнату.

Я ходил по комнате, смотрел на розу и думал:

«Мороз все-таки убил ее».

V

Мы приняли решение: мы любим, — мы жених и невеста, но до смерти этого несчастного ничего, что создавало бы фальшивое положение.

И не потому, что мы признавали какие-то его права, но потому, что не хотели унижать своего чувства.

Но сами собой отношения наши все-таки становились все ближе и ближе.

Иногда она, положив мне руки на плечи, говорила, смотря мне в глаза:

— Но это так тяжело…

— И здесь одно утешение, — отвечал я, — что, будь это иначе, было бы еще тяжелее.

Однажды она сказала:

— А если так протянется еще два-три года… Два уже прошло… И я стану старухой, которую никто больше любить не захочет…

— Я вечно буду любить.

— Ты какой-то странный. Ни с чем считаться не хочешь. Есть целая наука — физиология, в ней вечности нет. Пять — десять лет — и конец и молодости и вечности. Как будто ты девушка, а я мужчина… Какой полный контраст между тобой и тем другим…

— Ну, и иди к нему, — тихо отстраняя ее, отвечал я.

А она осыпала меня поцелуями и говорила:

— Как я люблю тебя, когда ты так обидишься вдруг…

— Я не обижаюсь, но, может быть, контраст действительно и большой: я люблю тебя, для меня ты где-то там вверху… я стремлюсь к тебе… Унизить тебя — равносильно для меня ну… смерти… А тот, другой, может быть, искал только чувственного, и ты сама сознавала непрочность и ушла.

Она тихо ответила:

— Он ушел… Я слишком легко отдалась ему, и он не дорожил мной…

Она рассмеялась:

— Теперь он поет другое…

— А ты?

— Я уже сказала ему, что люблю тебя…

— И, несмотря на это, он продолжает надеяться? Если бы когда-нибудь ты меня разлюбила?

— Ах, какой ты смешной… Какой ты еще ребенок…

— Но тебе, очевидно, доставляет удовольствие, что он еще любит тебя?

— Да, конечно. Это меня удовлетворяет, и я счастлива, что люблю тебя, и он это видит, и я могу мстить ему теперь.

— За что?

— За то, что он считал себя таким неотразимым, за то, что считал, что ни я никого, ни меня никто полюбить больше не может… А полюбил ты, полюбил чистый, как хрусталь, идеалист, человек, который готов молиться на меня. И когда? Когда я начинала приходить совсем в отчаяние, что навсегда стану его игрушкой. А-а… Ты представить себе не можешь, что ты для меня, как безумно я люблю тебя!

И прежде, чем я успевал удержать ее, она уже стояла предо мной на коленях, прекрасная, как мадонна, с сверкающими глазами, и губы ее, как молитву, шептали:

— И ты еще сравниваешь себя с тем, унижаешь себя…

Никакое перо не передаст ее взгляд, и как любил я. Еще один такой взгляд ее я помню… И в очень необычной обстановке. Мы шли с ней под руку в театральном коридоре во время антракта. Вдруг она сжала сильно мне руку, и, когда я оглянулся на нее, она, забыв всю окружающую нас обстановку, смотрела на меня такими же восторженными глазами. Я невольно наклонился к ней и потонул в ее взгляде.

— Едем домой! Я не могу больше здесь оставаться… Хочу тебя одного видеть, любить хочу… Едем ужинать куда-нибудь…

Но я поборол себя и уговорил ее ехать ужинать домой.

Дорогой она огорченно спрашивала:

— Отчего ты такой чистый?

Такие ее вопросы всегда вызывали во мне бессознательную тревогу души.

— Наташа, моя дорогая, со всякой другой я не был бы чистым… Но заставить тебя после неосторожного шага переживать потом тяжелое неудовлетворение…

— Зачем я не такая, как ты?

Она устало положила мне голову на плечо и замолчала.

А я что-то долго и много говорил.

— Ты знаешь, — перебила она меня, — мы сегодня в театре его встретили.

— Где? Когда? Отчего ты мне его не показала?

— Но я сжала тебе руку, а ты такими глазами посмотрел на меня, что я забыла все на свете…

VI

Был день Нового года. Скучный день визитов на родине, но здесь, в столице, где у меня никаких знакомых, было еще скучнее.

Скучала и Наташа и шепнула утром:

— Часа в три уедем за город и будем там где-нибудь обедать…

Где обедать?

Я не знал, где обедают, как обедают, — знал только, что третья тысяча, вчера полученная, лежала у меня в боковом кармане.

Наш кучер назвал нам несколько ресторанов, на одном из них мы остановились и поехали.

И она и я были в очень плохом настроении и всю дорогу молчали.

Я не знал, чего она хотела, но знал хорошо, чего я не хочу, знал и чувствовал, что то, чего я не хочу, сегодня случится.

Мы вошли в отдельный кабинет, и я спросил карточку.

Она наклонилась через мое плечо и сказала:

— Помни, что сегодня наш первый Новый год, и, если ты угостишь меня шампанским, я ничего не буду иметь против.

Она отошла к окну, возвратилась и, смотря мне в упор, сказала:

— И я заставлю тебя пить сегодня.

Кровь прилила мне к голове, и я, как во сне, сказал:

— Ну что ж, я буду пить.

Длинный обед тянулся очень долго. Дверь поминутно отворялась и затворялась: вносили сперва закуски, потом подавали что-то. Подали шампанское, и мы бокалами осушали его.

Молча, сосредоточенно, как люди, преследующие одну цель.

Когда подали кофе и ликер, она шепнула мне:

— Пусть он уходит и больше не приходит.

Моя голова была в тумане, я повернулся к лакею и медленно, раздельно, — быстрее я не мог себя заставить говорить, — сказал.

— Теперь уходите и не приходите больше.

— Слушаю-с.

Дверь захлопнулась. Я сидел спиною к двери, но знал, что мы теперь одни. Знал, что надо что-то делать. Надо, иначе мы навсегда останемся чужими друг другу. Нечеловеческим усилием я поборол себя и поднял на нее глаза. Она смотрела на меня и, улыбнувшись, протянула мне руку. Я взял ее руку и поцеловал. Что-то ни от меня, ни от нее не зависевшее руководило дальнейшим. Это что-то было одинаковое у нас обоих: так надо. Это «надо» заставило ее подвинуться ко мне, меня обнять ее, поцеловать, еще и еще поцеловать, пока не встретил я ее глаз. В эти глаза, как в двери, я вошел и познал, наконец, куда вели эти двери…

Мы уехали из ресторана. Я был в каком-то тумане.

Мы не поехали домой. Мы долго ездили по островам, заехали в другой ресторан, взяли кабинет с камином и просидели там до двух часов ночи.

Домой приехали в три, нам отворил муж, и лицо его было такое желтое и с оскаленными зубами, такое страшное, как будто он уже из могилы пришел, чтобы приветствовать нас, новобрачных, и светить нам теперь своей желтой свечкой.

Все было так ясно, что мы, ни слова не сказав друг другу, разошлись по своим комнатам.

Домой приехали в три, нам отворил муж, и лицо его было такое желтое и с оскаленными зубами, такое страшное, как будто он уже из могилы пришел, чтобы приветствовать нас, новобрачных, и светить нам теперь своей желтой свечкой.

Все было так ясно, что мы, ни слова не сказав друг другу, разошлись по своим комнатам.

VII

Мы стали проводить ночи у меня в комнате. Она приходила, когда все в доме ложились спать, и уходила с первыми лучами дня. И я всегда в лихорадочном ожидании слышал, как она шла ко мне: сперва отдаленный скрип пола где-то в коридоре, потом ближе, в передней, и каждый раз после этого тишина, — это она стоит, затаив дыхание, и ждет: не выглянет ли муж? Последний скрип двери, и в мертвом просвете ночи что-то белое торопливо бросается ко мне в кровать.

Она точно пьянела.

— Ах, милый, милый, разве это не прекрасно? Зажги свечку… Будем смотреть друг на друга. Вот так…

Она лежала, облокотившись на голый локоть, и смотрела на меня. Глаза ее сияли, и вся она была вдохновенная и прекрасная.

— Сбрось же и ты это одеяло! Разве у нас не красивые тела, чтобы мы их закрывали! Ах, какой ты! Тебя испортило воспитание. Древние греки любили тело. И что может быть прекраснее их статуй? Когда мы будем во Флоренции, я тебе покажу Венеру. Но как ты слушаешь меня? Тебе неприятно?

Однажды она в такую минуту сказала:

— Ты полная противоположность с тем… другим… Ах, как это у него… Для него это был прямо культ…

— Уходи! Иди!

И прежде чем она пришла в себя, я заставил ее встать, сунул ей ее вещи в руки и выпроводил за дверь.

Она сперва растерялась, а потом впала в отчаяние ребенка и горько рыдала, умоляя меня:

— Не прогоняй, не прогоняй, прости меня, прости…

Но я был неумолим.

Я не помню, скоро ли я заснул, вероятно скоро и без мыслей. Я проснулся, когда уже было совсем светло.

Положив руки на кровать и на них голову, стоя на коленях, спала Наташа. Ее волосы были распущены, в позе, усталом лице были покорность и страдание.

— Наташа, Наташа, прости меня!

Она открыла глаза, и слезы полились по ее щекам. Тихо, не двигаясь, она шептала:

— Не прогоняй.

— Наташа, милая, ты можешь меня прогнать, а я разве уйду когда-нибудь от тебя!

— Не прогоняй, — упрямо повторяла она, страстно целуя мои руки. — Ты не знаешь, как ты мне дорог, как нужен. Ты мой свет, я молюсь на тебя. Ты мой повелитель, я твоя рабыня: не прогоняй… Бей меня, режь, но не прогоняй.

— Но бог с тобой, Наташа… уже поздно, нас увидят…

— Мне все равно…

В тот день на выставке, стоя под руку со мной около одной картины, она, прижавшись ко мне, шептала:

— О, если бы ты знал, какой ты был красивый сегодня ночью. Из твоих глаз пламя сверкало. Я обезумела от восторга, ужаса, любви… Я только сегодня поняла, кто ты для меня, как можешь ты заставить любить себя. Да, заставить! И ты можешь и должен!

VIII

Раз ночью вдруг раздалось шлепанье туфель, и в полуоткрытую дверь из передней проникла полоска света.

В одно мгновение Наташа соскользнула и исчезла в гостиной, дверь в которую никогда не запиралась. Я же так и остался, успев только закрыть глаза, когда муж со свечкой появился в дверях.

Сердце мое сильно билось в груди. Несмотря на закрытые веки, я, казалось, видел его: страшного, с оскаленными зубами.

Мгновения казались вечностью, казалось, на мне он лежит и душит, и ужас охватывал меня, и не мог я вздохнуть, хотел крикнуть, вскочить и броситься на него.

Когда он ушел, наконец, я долго лежал с широко открытыми от ужаса глазами.

На другой день мне стоило неимоверных усилий заставить себя выйти к чаю.

Он посмотрел так, точно плюнул мне в лицо. Как может смотреть только умирающий.

И все мое существо задрожало от безумной жажды никогда не видеть больше этого, человека.

— Я сегодня уезжаю.

Наташа, до этого мгновения равнодушная ко всему, так и остановилась с недоеденным куском. Она побледнела и смотрела на меня растерянно и испуганно.

Потом, быстро проглотив мешавший ей кусок, она сказала, вставая:

— Я прошу вас на одну минуту. Муж остался, а мы ушли в гостиную.

— Что это значит?

— Наташа, я больше не могу. Большего унижения я никогда не переживал. И теперь, чем дольше, тем ужаснее будет. Очевидно, что все это жжет его каленым железом, и он потерял всякое самообладание. Человек принципиальный, дошел до того… Ты посмотри на его лицо… Нет, Наташа, мы растеряем все святое… в конце концов мы кончим тем, что станем все трое одинаково ненавидеть друг друга. Нельзя, Наташа…

— Перейдем отсюда…

Мы перешли в мою комнату. Она просила, умоляла, плакала.

— Ну, в таком случае и меня возьми с собой.

— Наташа, это невозможно.

IX

Я живу в своей новой комнате.

Пусто и скучно. С Наташей видимся редко. Ничего не переменилось, но… что-то точно растет между нами. И пусть…

Мужа перевезли в больницу для операции. Его предупредили, что операции он почти наверное не выдержит. Настоял.

Наташа наняла хорошенькую квартирку в три комнатки: столовая, кабинет и спальня.

— Я думала, — сказала она, показывая на кабинет, — что это будет твоя комната.

— Как муж?

— Его дни сочтены.

За неделю перед пасхой Наташа приехала и сообщила о смерти мужа.

— Я с похорон…

— Умер… Итак, свободны…

Она молча положила голову на мою грудь и задумалась.

Что я чувствовал? Не все ли равно теперь… Я женюсь, уеду с ней в провинцию…

— Ты переедешь ко мне или наймешь новую квартиру?

— Что скажут, Наташа? Не успели похоронить… потерпи: недолго, да и экзамены…

— Как хочешь…

Мы совсем перестали ссориться с Наташей.

— До пасхи зайдешь?

— Заниматься надо, Наташа… и… память его, так сказать, почтим…

— Как хочешь… Может быть, к заутрени пойдем?

— Если не попаду к заутрени, то на весь первый день приду.

X

На первый день я пришел очень рано. Наташа не ждала меня и встретила встревоженная, оживленная.

— Что это?

На столе лежали бриллиантовая брошка, браслет…

— Представь себе, — растерянно заговорила она, — я только что получила вот эти подарки от того… другого… он, знаешь, такой жалкий… как сумасшедший… прислал и умоляет принять в память прошлого вот это и это кольцо.

Она показала кольцо на мизинце. Точно налетевшим вдруг вихрем засыпало глаза, сорвало шляпу.

— Одно из двух: или эти подарки вы принимаете, и я ухожу, — или вы отсылаете их сейчас же с посыльным ему обратно, и я остаюсь.

— Но, послушай…

Я взялся за шапку.

Она бросилась ко мне, схватила за руку и потащила к дивану.

Посадила и сама, сев рядом, начала говорить.

Я не слушал. Кровь бурлила, застучала в висках, в ушах. Когда она, наконец, кончила, я, встав, ледяным голосом спросил:

— Угодно отправить это назад?

Тогда она закричала:

— Ты злой, злой!

— Угодно отправить вещи?

— Эгоист, отвратительный эгоист, со своей химерной вечной любовью. Глупая, гнусная вечная любовь! Из-за нее можно оскорблять безнаказанно, превращать в ад настоящее и самому превратиться в конце концов в отвратительную куклу из музея с бабушкиной прописью в руках: «Что скажут». Несмотря на твою молодость, от тебя уже теперь веет такой затхлостью, как будто тебе уже двести, триста, тысячу лет.

— Может быть, довольно на сегодня, Наташа? — сказал я, опять беря шапку.

Она молчала, а я уходил.

Она вскочила и крикнула, когда я был уже в дверях:

— Но я ведь отправляю же эти вещи!

Раздражение, злость в голосе… И я ушел… Она крикнула:

— Ну, и убирайся!

XI

И вот я дома и в отвратительном расположении духа, как человек, собравшийся совершенно иначе провести свой день.

Теперь весь этот день в моем распоряжении. И прежде так бывало, но от меня зависело, как распорядиться им. А теперь… теперь… я хотел провести этот день с ней.

А она, может быть, проведет его… проведет? Неужели она способна на это?.. кто она?

Я стоял перед окном и напряженно сквозь окна смотрел на улицу. Мокрый весенний снег большими хлопьями падал на землю, и по улицам торопливо проходили облепленные снегом белые мохнатые фигуры. Вот так праздник. Хорошо бы очутиться теперь на родине: там давно тепло, солнце, там забыть всю эту серую прозу.

Нельзя забыть. Болит, и мысль напряженно работает.

Почему не пойти к ней?

Я оставляю без ответа этот вопрос. Уподобиться тому? Нет уж… Она оскорбила, она, если захочет, найдет дорогу.

Три дня: нет Наташи.

Может быть, я и не прав. Во всяком случае неприлично, без попытки выяснить, так рвать отношения. Я нахожу выход. Я иду к Наташе в то время, когда знаю, что ее нет дома.

— Скажите Наталье Александровне, что заходил.

Назад Дальше