Но, начиная с 1 534 года, религия всецело ее захватила.
Ею овладел дух католической реформы, религиозное свободомыслие, которое, избегая раскола, стремилось тогда возродить церковь. Неизвестно, знала ли она в Неаполе Хуана Вальдеса, но она была потрясена проповедями Бернардино Окино Сьеннского[248]; она была дружна с Пьетро Карнесекки[249], с Джиберти, с Садолетом, с благородным Реджинальдом Полем и с самым крупным из эт, их прелатов — реформаторов, которые в 1536 году образовали Collegium de emendandâ Ecclesia[250], — с кардиналом Гаспаро Контарини[251], который тщетно пытался установить во время Регенбургского собора единомыслие с протестантами и который имел смелость написать следующие мощные слова[252]:
«Закон Христов есть закон свободы… Нельзя назвать управлением такой строй, при котором правила устанавливаются волею одного человека, по природе своей склонного к злу и руководимого бесчисленными страстями. Нет!: Всякое главенство есть главенство разума. Предметом своим оно имеет приведение правильными путями тех, кто ему подчинен, к правильной их цели — счастью. Главенство папы есть также главенство разума. Папа должен знать, что главенство его простирается над людьми свободными Он не должен Повелевать, запрещать или разрешать по своему произволу, но исключительно согласно правилам разума, согласно божественным заповедям и согласно правилу Любви, — правилу, приводящему все к богу и к общему благу».
Виттория была одной из самых восторженных душ в этой небольшой идеалистической группе, в которой соединялись люди с наиболее чистой совестью в Италии. Она вела переписку с Рене Феррарской и с Маргаритой Наваррской; и Пьр — Паоло Верджерио, перешедший впоследствии в протестантство, называл ее «одним из светочей истины». Но когда началось движение контрреформации, руководимое безжалостным Караффой[253], на нее напало смер тельное сомнение. Душа у нее, как и у Микеланджело, была страстной, но слабой; ей необходимо было верить, она не в силах была противостоять авторитету церкви. «Она не переставала мучить себя постами, власяницами, пока на костях оставалось мясо»[254]. Друг ее, кардинал Поль[255], вернул ей спокойствие, принудив ее к подчинению, заставив смириться гордыню разума и забыть себя в боге. Она исполнила это с опьянением самопожертвования… Если бы она принесла в жертву только одну себя! Но вместе с собою она пожертвовала, и всеми своими друзьями; она отреклась от Окино, писания которото она передала римской инквизиции; подобно Микеланджело, эта великая душа была сломлена страхом. Она топила угрызения своей совести в безотрадном мистицизме:
«Вы видели, в каком хаосе неведения я обреталась, в каком лабиринте ошибок я блуждала, имея тело в непрестанном движении, с целью обрести покой, и душу и непрерывном волнении, с целью обрести м, ир. Бог захотел, чтобы сказано было мне: «Fiat lux!», чтобы узрела я, что я — ничто и что все пребывает во Христе»[256].
Она призывала смерть, как освобождение. Умерла она 25 февраля 1547 года.
Она познакомилась с Микеланджело как раз в Ту пору своей жизни, когда она более всего была проникнута свободным мистицизмом Вальдеса и Окино. Эта меланхолическая и беспокойная женщина, всегда нуждавшаяся в руководителе, на которого она могла бы опереться, чувствовала не меньшую потребность в более слабом и более несчастном, чем она, существе, на которое она могла бы истратить всю материнскую любовь, переполнявшую ее сердце. Она постаралась скрыть от Микеланджело свое смятение. Ясная по внешности, сдержанная, немного холодная, она доставляла ему то спокойствие, которого сама искала от других. Их дружба, намечавшаяся в 1535 году, сделалась тесной, начиная с осени 1538 года, и всецело была основана на боге. Виттории было сорок шесть лет, ему было шестьдесят три. Она жила в Риме, в монастыре Сан — Сильвестро — ин — Капите, под Монте Пинчио. Микеланджело обитал около Менте Кавалло. Они сходились по воскресеньям в церкви Сан — Сильвестро на Монте Кавалло. Брат Амброджо Катерино Полити читал им послания апостола Павла, которые они вместе обсуждали. Португальский художник Франсишко да Оланда сохранил нам память об этих беседах в своих четырех «Диалогах о живописи»[257]. В них содержится живая картина этой серьезной и нежной дружбы.
Когда Франсишко да Оланда в первый раз посетил церковь Сан — Сильвестро, он застал там маркизу Пескара с некоторыми друзьями за слушанием душеспасительного чтения; Микеланджело там не было. Когда чтение послания было окончено, любезная женщина, улыбаясь, сказала чужеземцу:
— Конечно, Франсишко да Оланда охотнее выслушал бы какую‑нибудь речь Микеланджело, чем эту проповедь.
На что Франсишко с глупой обидчивостью ответил:
— Как, сударыня, ваша светлость полагает, что я ничего другого не могу понять и годен только для живописи?
— Не будьте так обидчивы, мессер Франсишко, — сказал Латтанцио Толомеи, — маркиза именно убеждена в том, что живописец годен на все. В таком почете у нас, итальянцев, живопись! Но, может быть, своими словами она хотела к удовольствию, полученному вами, прибавить удовольствие послушать Микеланджело.
Ф|рансишко рассыпался в извинениях, а маркиза сказала одному из своих слуг:
— Поди к Микеланджело и скажи ему, что я и мессер Латтанцио после богослужения остались в этой часовне, где такая приятная прохлада, и если он хочет потратить немного времени, это будет к большой нашей пользе… Но, — прибавила она, зная диковатость Микеланджело, — не говори ему, что Франсишко да Оланда, испанец, находится здесь.
В ожидании, когда вернется посланный, они продолжали беседу, придумывая, каким образом заставить Микеланджело заговорить об искусстве так, чтобы он не заметил их намерения; потому что, если бы он его заметил, он тотчас же отказался бы продолжать разговор.
«Наступила минута молчания. Раздался стук в дверь. Мы выразили опасение, что маэстро не придет, раз ответ прибыл так быстро. Но моей звезде было угодно, чтобы Микеланджело, живший в двух шагах оттуда, как (раз был в дороге по направлению к Сан — Сильвестро; он шел по Эсквилинекой ул, ице, в сторону Терм, ведя философскую беседу со своим учеником Урбино. И так как наш посланный встретился с ним и привел его с собою, то это уже он сам своей особой стоял на пороге. Маркиза поднялась И долго говорила с ним, стоя, отдельно от других, раньше чем пригласила занять его место между ею и Латтанцио».
Франсишко да Оланда сел около него; но Микеланджело не обратил никакого внимания на своего соседа, что того задело за живое. Франсишко произнес с обиженным видом:
«— По, и стине лучший способ не быть кем‑нибудь замеченным — это поместиться прямо у него перед глазами».
Микеланджело посмотрел на него с удивлением и сейчас же вежливо извинился:
«— Простите, мессер Франсишко; но правде сказать, я вас не заметил только потому, что смотрел лишь на маркизу.
Между тем Виттория после некоторого молчания начала с искусством, которого нельзя достаточно расхвалить, ловким и скромным образом говорить о множестве вещей, не касаясь живописи. Можно было это сравнить ç трудной и искусной осадой крепости; а у Микеланджело был вид осажденного врага, зоркого и недоверчивого, который там помещает отряды, тут поднимает мосты, в другом месте закладывает мины, держит бдительный гарнизон у ворот и на стенах. Но в конце концов маркиза одержала верх. И действительно, никто бы не смог устоять перед нею.
— Ну, — сказала она, — нужно признаться, что всегда проигрываешь дело, когда борешься с Микеланджело его же собственным оружием — хитростью. Чтобы заставить его замолчать и чтобы последнее слово осталось за нами, мессер Латтанцио, нужно завести с ним разговор о судебных процессах, о папских буллах, или хотя бы… о живописи».
Этим искусным маневром разговор был переведен на почву искусства. Виттория начала беседовать с Микеланджело об одном благочестивом сооружении, которое она имела намерение воздвигнуть; и Микеланджело тотчас же вызвался осмотреть выбранное для этого место, чтобы набросать план.
«— Я бы не осмелилась просить вас о столь большом одолжении, — ответила маркиза, — хотя и знаю, что вы во всем следуете заповеди спасителя, который унижтл гордых и возвышал смиренных… Вот почему люди, которые вас знают, ценят личность Микеланджело еще более, чем его произведения, между тем как те, что лично вас не знают, превозносят слабейшую часть вас самих, то есть творения рук ваших. Но не меньшей похвалы, по моему разумению, заслуживает, и то обстоятельство, что вы так часто предаетесь уединению, избегая наших бесполезных бесед, и, вместо того чтобы делать портреты всех князей, которые вас просят об этом, вы посвятили почти всю вашу жизнь одному великому произведению».
Микеланджело скромно отклоняет эти похвалы и выражает свое отвращение к болтливым и праздным людям — вельможам или папам, — которые считают себя вправе навязывать свое общество художнику, когда для дополнения своей задачи ему уже не хватает жизни.
Затем беседа переходит на возвышеннейшие вопросы искусства, о которых маркиза говорит о религиозной серьезностью. Для нее, как и для Микеланджело, произведение искусства есть исповедание веры.
«— Хорошая живопись, — говорит Микеланджело, — приближается к богу и соединяется с ним… Она — только копия с его совершенств, тень его кисти, его музыки, его мелодии… Поэтому художнику отнюдь не достаточно быть великим и искусным мастером. Скорее я полагаю, что жизнь его должна протекать, насколько возможно, в чистоте и святости, чтобы дух святой руководил его мыслями…»[258]
Так проходил день в этих беседах, поистине священных, полных торжественной ясности, в обрамлении церкви Сан — Сильвестро, если только друзья не предпочитали продолжать свой разговор в саду, описанном Франсишко да Оланда, «близ фонтана, в тени лавровых кустов, сидя на каменной скамье, прислоненной к стене, сплошь обвитой плюшем», откуда открывался вид на Рим, расстилавшийся у их ног[259].
Прекрасные! собеседования эти, к несчастью, продолжались недолго1. Их внезапно оборвал религиозный кризис, пережитый маркизой Пескара, В 1541 году она покинула Рим, чтобы удалиться в монастырь, сначала в Орвьето, затем в Витербо.
«Но она часто покидала Витербо и приезжала в Рим с единственной целью повидать Микеланджело. Он был увлечен божественным ее разумом, и она платила ему тем же. Он получил от нее и сохранил множество писем, полных целомудренной и нежнейшей любви, таких, на какие была способна эта благородная душа»[260].
«По ее желанию, — добавляет Кондиви, — он исполнил статую обнаженного Христа, который, будучи снят с креста, упал бы, как недвижный труп, к ногам пречистой своей матери, если бы двое ангелов не поддержали его за руки. Она сидит у подножия креста, лицо ее плачет и страдает, и, распростерши свои руки, она подымает длани к небу. На крестном древе можно прочесть слова «Non vi si pensa quanito sangue costa»[261]. Из любви к Виттории Микеланджело нарисовал еще распятого Иисуса Христа не мертвым, как обычно его изображают, а живым, с лицом, обращенным к отцу и восклицающим: «Эли, Эли!» Тело не опускается безвольно, оно корчится в последних судорогах агонии».
Быть может, Витторией также были внушены два великолепных рисунка к «Воскресению», находящиеся в Лувре и в Британском музее. В луврском рисунке геркулесообразный Христос с яростью отбросил тяжелую гробовую плиту; у него одна нога еще в могиле, и, подняв голову, подняв руки, он устремляется к небу в страстном порыве, напоминающем одного из луврских «Пленников». Вернуться к богу! Покинуть этот мир, этих людей, на которых он даже не смотрит, в бессмысленном ужасе ползающих у его ног! Вырваться из мерзости этой жизни, наконец‑то, наконец‑то!.. В рисунке Британского музея больше ясности. Христос вышел из гробницы: он парит, его сильное тело плывет по воздуху, который его ласкает; скрестив руки, запрокинув назад голову, закрыв глаза в экстазе, он Подымается в сияньи, как солнечный луч.
Таким образом, Виттория открыла для искусства Микеланджело область веры. Она сделала больше: подстрекнула его поэтический гений, пробудившийся под влиянием любви к Кавальери[262]. Она не только просветила его отно сительно религиозных откровений, о которых он имел смутное предчувствие, но, как доказал нам Тоде, подала ему пример прославления их в стихах. В самом начале их дружбы появились первые «Духовные сонеты» Виттории[263]. Она посылала их своему другу по мере написания[264].
Он почерпал в них утешительную сладость, новую жизнь. Прекрасный ответный сонет, обращенный к ней, свидетельствует о его нежной благодарности:
Летом 1544 года Вдттория вернулась в Рим в монастырь св. Анны, где и оставалась до самой смерти. Микеланджело посещал ее там. Она с любовью о нем думала, стараясь вносить какую‑нибудь отраду и удобство в его существование, делать ему незаметным образом какие‑нибудь маленькие подарки. Ню хмурый старик, «не хотевший ни от кого принимать подарков»[266], — даже от тех, кого он больше всего любил, — тказывал ей в этом удовольствии.
Она умерла. Он видел, как она умирала, и произнес эти трогательные слова, показывающие, какую целомудренную сдержанность сохранила их великая любовь:
«Ничто не приводит меня в большее отчаяние,!как мысль, что я не поцеловал ее лицо в лоб, как поцеловал ей руку»[267].
«Смерть эта, — цишет Кондиви, — надолго его ошеломила: казалось, он лишился рассудка».
«Она хотела мне величайшего добра, — ‘Печально говорил впоследствии Микеланджело, — и я со своей стороны хотел ей того же. (Mi voleva grandissimo bene, e io non meno a lei.) Смерть похитила у меня великого друга».
Он написал на эту смерть два сонета. Один из них, всецело пропитанный платоническим духом, отличается тяжелой изысканностью, бредовым идеализмом; он похож на ночное небо, исчерченное молниями. Микеланджело сравнивает Виттюрию с молотом божественного ваятеля, извлекающего из материи возвышенные мысли:
Другой сонет, более нежный, провозвещает победу любви над смертью:
За время этой серьезной и ясной дружбы[270]Микеланджело исполнил свои последние великие произведения в области живописи и скульптуры: «Страшный суд», фрески Павловой капеллы и, наконец, гробницу Юлия II.
Микеланджело, покидая в 1534 году Флоренцию с тем, чтобы поселиться в Риме, думал, что, освободившись со смертью Климента VII от других работ, он сможет спокойно окончить гробницу Юлия II и затем умереть, очистив совесть от этой тяжести, которая всю жизнь на нем лежала. Но не поспел он туда приехать, как снова позволил новым хозяевам сковать себя цепями.
«Павел III призвал его к себе и просил поступить к нему на службу… Микеланджело отказался, сказав, что он не может, так как он был связан договором с герцогом Урбднским, пока гробница Юлия II не будет окончена. Тогда папа разгневался и сказал: —У меня уже тридцать лет это желание; что же, теперь я стал папой и все‑таки не смогу его удовлетворить? Я разорву договор, я хочу, чтобы ты, несмотря ди на что, поступил ко мне на службу»[271].
Микеланджело готов был бежать.
«Он хотел приютиться в окрестностях Генуи, в аббатстве епископа Алерийского, который был его другом и другом Юлия II; там, неподалеку от Каррары, он с удобством окончил бы свою работу. Приходила ему мысль уехать также в Урбиьо, место спокойное, где он надеялся встретить благосклонное отношение в память Юлия II; с этим намерением он даже послал туда одного из своих близких людей, чтобы купить там дом»[272].