Денис Драгунский Архитектор и монах
1. Кафе «Версаль»
Известного австрийского архитектора, создателя венского дачного стиля, столь популярного в буржуазных пригородах Восточной Европы, среди бела дня похитила германская тайная полиция. Забегая вперед, сообщим, что он исчез бесследно.
Дело произошло на глазах оказавшегося рядом иерарха Русской православной церкви. Упомянутый священнослужитель сообщил об этом прессе; собственно, он был единственным настоящим свидетелем, поскольку в кафе «Версаль», где все случилось, других посетителей не было, а официанты, как выяснилось позже, были агентами германской разведки. Кстати, кафе потом закрылось, но это уже не так интересно: кафе не было примечательно ничем, кроме вывески.
История, однако, попала в газеты. Впрочем, справедливости ради придется заметить, что слово «газеты» (именно газеты, во множественном числе) здесь сказано скорее по формальным основаниям, ибо этих газет было всего две: бульварная Wiener Beobachter и националистическая (точнее, антинемецкая) Freies Osterriech. Корреспондент «Беобахтера» был первым, кто примчался к месту происшествия: в кафе было разбито витринное стекло, и кто-то из жителей окрестных домов позвонил в полицию. Наверное, одна из тех пожилых тетушек, которые всегда торчат в окнах, поливая герань в ящиках и высматривая прохожих и соседок. Итак, безымянная тетушка позвонила в полицию, но вместо полиции приехал репортер на своем желтеньком «жучке» с эмблемой газеты на капоте. Такие желтые автомобильчики сновали по Вене, собирая мелкие скандальные новости для этого листка. А уж заметку из «Беобахтера» перепечатала «Фрайе Эстеррайх» — как иллюстрацию того, что Германия ведет себя нагло, считая Австрию зоной своих интересов и планируя либо окончательно присоединить ее, либо же посадить там полностью прогерманское правительство.
Хотя правительство там давно уже было очень даже прогерманское, такое прогерманское, что и присоединять не надо.
Да. Приехал репортер.
Приехал репортер, поговорил с официантами, что-то записал в блокнот, поснимал своим двуглазым «Роллейфлексом» — разбитую витрину, снаружи и изнутри. Он с негромким прищелкиванием вертел ручку, перематывая пленку и взводя затвор.
Православный иерарх подумал, что фотоаппарат «Роллейфлекс» похож на маленькую шарманку. Черный ящичек с металлическими обводами и ручкой справа. А сам репортер совсем не был похож на шарманщика: ни на жалобного немца-шарманщика с обезьянкой, как на детской картинке, ни, тем более, на настоящих шарманщиков, нищих и пропитых, которые еще в начале века встречались на юге России. Нет, репортер был гладенький, толстый, но верткий господин под пятьдесят.
А православный иерарх был уже старик. О его весьма высоком сане ничего не говорило, кроме драгоценной старинной панагии — обрамленного рубинами и изумрудами эмалевого изображения Богородицы — спрятанной в складках черной монашеской рясы, и вышитого золотом креста на маленькой, похожей на феску шапочке, которую он держал на коленях. Он устал, он сидел на стуле и ждал полицию. Но полиция не ехала, а репортер закрыл блокнот и двинулся к выходу.
— Я, кажется, единственный свидетель, — сказал старик репортеру.
Он, естественно, говорил по-немецки. Но с акцентом, что тоже естественно.
— Святой отец! — сказал репортер. — Мое почтение! Но я не полицейский. Да и что нового вы могли бы сообщить, кроме того, что уже рассказали официанты? Впрочем, если желаете, я могу вас упомянуть в репортаже. Вы правы, это оживит рассказ. Итак, пишем: все произошло на глазах святого отца… Ваше имя и священный сан? — но блокнота так и не раскрыл и не снял колпачка с авторучки. Так, повертел ее в пальцах.
— Не надо, — сказал старик. — Ни к чему.
— Ни к чему, так и не надо! — сказал репортер и заметил панагию. — Экая у вас штучка. Дайте взглянуть, — он присел на стул и пригнулся, всматриваясь. Старик слегка отодвинулся. — Что вы, что вы, святой отец, я не прикоснусь к ней своими грешными пальцами. Настоящие камни? И эмаль настоящая?
— Да, конечно.
— Италия?
— Византия. Четырнадцатый век.
— Ого! И не боитесь так ходить по нашим улицам?
— Нет.
— Почему?
— Я — раб Божий, — сказал старик. — Рабам Божьим нечего бояться, разве только гнева Его. Кроме того, у меня дипломатический паспорт.
— Слуга Римского престола? — спросил корреспондент.
— Православная российская церковь, — сказал старик.
— Простите. Мне послышалось, что у вас итальянский акцент. И вы совсем не похожи на русского.
— Боже, — сказал старый монах. Он и в самом деле был сухощав и смугл. — Боже, опять! Однако почему не едет полиция?
— Понятия не имею. Я как раз заехал в полицейский участок, когда туда позвонили. Мы часто толчемся в полиции. Где же взять горячие новости, как не в полиции? Ребята сказали: вот адрес, там какая-то свара, езжай вперед, мы за тобой. Но что-то они не торопятся. Ох, не торопятся! Это не случайно. Боюсь, что да, не случайно.
Старик поднял на него глаза:
— Я вас не понимаю.
— И не надо. Желаете дальше ждать полицию? Извольте. В таком случае позвольте откланяться. Я бы попросил у вас благословения, но я прирожденный атеист. Мой покойный отец был социал-демократом старой закалки. Почти, можно сказать, первого призыва. Он видел живого Карла Маркса! Пожимал ему руку! Мать — активистка за равноправие женщин. Еще жива, но в пансионе. Восемьдесят два года, сами понимаете. У нас дома — в доме моего отца, я имею в виду — собирался политический кружок. Туда заходили русские марксисты, эмигранты. Они были все евреи! Практически все. Забавно, правда?
— Бог благословит всех, — сказал старик. — Эллинов, иудеев, марксистов и социал-демократов.
— Вот именно! — захохотал репортер. — Но мне пора.
— Счастливо, — сказал старик. — Ваша фамилия, наверное, Клопфер?
— Нет-нет-нет, — ответил репортер и быстро вышел.
Но тут же вернулся, сел напротив, раскрыл блокнот:
— Однако расскажите, что вы видели. И вообще как было дело. Хотя я не Клопфер, к сожалению. Был бы я Клопфер — хо-хо! В смысле — ого! А может, и к счастью. Мне и так хорошо. Скромный честный труд журналиста, да-с. Но это неважно.
Действительно, неважно.
Мало ли всяких политических кружков было в Вене перед войной.
Клопфер тоже был. А это — не Клопфер. Вернее, не сын того Клопфера.
Или он врет, что он не Клопфер.
Какая разница.
Что рассказывать? Странная, невероятная история. Сегодня утром он вышел из гостиницы. Сказал своему помощнику, отцу Игнатию, что хочет пройтись в одиночестве.
Ноги сами привели его в кафе «Версаль». Тем более что это было недалеко. Буквально три квартала, два поворота.
Вот и вывеска.
Он остановился и послушал, не бьется ли у него сердце. Оно совсем не билось. Он даже взял себя пальцами правой руки за левое запястье. Пульс был. Тихий и ровный-ровный. Он вошел в маленький пустой зал и сразу сел за круглый столик лицом к окну.
Итак, он вошел и сел.
* * *То есть я вошел и сел.
Господин репортер, если вы хотите понять, что здесь произошло, давайте начнем с самого начала, то есть с того момента, как я вошел в кафе «Версаль».
Итак, я вошел и сел.
— Изволили приехать на конгресс? — спросил официант, подавая мне книжечку меню.
— Вы уже все про меня знаете, — сказал я. — Однако интересно, откуда?
— Вена — город конгрессов, — сказал он.
— Да, да, конечно. Вы угадали. Я приехал на конгресс Европейского совета церквей. Кофе, пожалуйста.
— По-венски?
— Ну да, разумеется. Ведь в Вене любой кофе — венский.
— Так вам кофе по-венски? Или по-турецки? К сожалению, эспрессо италиано предложить не можем, у нас сломалась машина.
— Венский кофе по-турецки, — сказал я.
Он постоял, почесал нос, поставил в блокноте крестик и ушел.
Его долго не было.
Я повернулся к стойке. Зал был пустой и полутемный — хотя, наверное, мне так показалось после яркой улицы, да еще я сидел лицом к окну. Из окна был неплохой вид. Почти как старая Вена, приятно посмотреть. Никаких новых домов, никаких этих длинных шестиэтажных фасадов с широченными окнами и квадратными арками.
Да. Я повернулся к стойке. Но не потому, что кельнер куда-то делся. Я услышал, как сзади кто-то громко хлопает дверью клозета, а потом шагает, отодвигая стулья.
Человек подошел к моему столу и остановился, покачиваясь на каблуках. На нем был серый бархатный пиджак, светлая мятая рубашка со шнурком вместо галстука. На лоб падала седеющая прядь.
— Вы разве не видите, что здесь занято? — сказал этот господин.
— Я? Что я должен видеть? — я пожал плечами. — Почему занято?
— Вы, вы! Занято, занято! Вы что, не видите, что здесь лежит салфетка! — действительно, сложенная корабликом салфетка торчала около сахарницы. — Моя салфетка! Маленькому ребенку или тупому мужику ясно, что столик занят.
Я посмотрел на него еще раз. Это был он.
Он засмеялся:
— Есть две одинаково глупые фразы. «Я думал, что мы не встретимся никогда». Или: «Я знал, что мы обязательно встретимся». Рад видеть!
Мы обнялись и первый раз в жизни поцеловались.
А вот я знал, что мы встретимся.
Потому что первый раз мы встретились в тринадцатом году.
В этом самом кафе. В кафе «Версаль».
2. Знакомство
Я прекрасно помню, как подошел к стойке, спросил кофе и две булочки, выбрал столик у окна, сел. Буфетчик возился с кофейной мельницей. Я положил на стол газету, достал из кармана футляр с трубкой, спички и жестяную коробочку табаку. Набил, зажег спичку, но раздумал курить — немного побаливал желудок, а курить натощак нездорово. Впрочем, кофе натощак пить нездорово тоже, но я решил сначала съесть одну булку и даже запить ее водою — и крикнул официанту, чтоб он принес мне еще стакан воды. Погасил спичку, помотав ею в воздухе — я всегда так гашу спички. Сломал ее и кинул в пепельницу. Я часто переламываю пальцами погасшую спичку — должно быть, оттого, что правая рука у меня слаба от болезни или от природы, от природной болезни, так сказать. Пальцы у меня слабы, и мне хочется хоть иногда хоть что-то слабыми своими пальцами сломать, вообразить себя сильным на мгновение. Итак, я бросил сломанную спичку в пепельницу и почувствовал, что мне надо по малому делу. Я несколько секунд колебался, потому что по малому делу мне хотелось не так уж сильно, можно было сначала съесть булочку с водою, потом выпить кофе со второй булочкой, потом спокойно выкурить трубку и уже на прощание сходить в клозет, и это было бы тоже неплохо. Но я решил сходить в клозет перед кофе и булочкой — чтобы получить от этого венского завтрака полнейшее удовольствие, не омраченное даже легчайшим тревожным позывом. Эмигранты — народ небогатый, поэтому приходится экономить и рассчитывать все, включая простейший телесный комфорт.
Рассудив таким образом, я заткнул набитую трубку свернутым из бумажной салфетки шариком, чтоб не высыпался табак. Положил трубку обратно в футляр, защелкнул, положил в карман, а жестяную табакерку, спички и газету оставил. Спросил у буфетчика про клозет, и он тут же выдал мне пакетик порошкового мыла и маленькое вафельное полотенчико.
— Сколько? — спросил я.
— Клиентам бесплатно, — сказал он.
Прекрасно!
Я долго мыл руки и даже сполоснул лицо перед небольшим зеркалом, по бокам которого были матово вырезаны всегдашние венские плакучие ирисы.
Вытерев руки, я бросил полотенце в специальную корзинку сбоку раковины и вернулся в зал.
С неудовольствием я увидел, что за моим столиком кто-то сидит.
Не доходя до него шагов пяти, я остановился, заложил руки за пояс и покачался на каблуках. Потом кашлянул.
Он поднял голову и поглядел на меня с нарочитым равнодушием, он как будто делал вид, что меня не замечает, потом скосил глаза в сторону. Я рассмотрел его внимательно. Это был молодой человек, лет двадцати с небольшим, скорее худощавый. С широким носом и прыщеватым лбом, с черными волосами, которые спускались на лоб, со злыми губами. Глаза же его, большие и темные, были выразительны и, пожалуй, даже красивы — они делали его заурядное и нечистое — в самом прямом смысле нечистое лицо, пойти бы ему сейчас и умыться — глаза делали его лицо притягательным и значительным. Щеки его ввалились, шея была цыплячья, но ее окружал почти свежий белый воротничок с бархатным шнурком. Он барабанил по столу пальцами. Руки его были удивительно хороши.
Почему-то они напомнили мне руки моего отца, хотя похожего ничего не было. У отца были корявые ручищи с разбитыми, вечно черными ногтями, руки рабочего, мастерового, сапожника — отец и был сапожником, у него руки пахли дегтем и ржавчиной, кожей и клеем — но я любил руки отца, любил прижиматься к ним лбом, когда отец, выпив стакан вина после обеда и выйдя посидеть наружу, вдруг неожиданно задремывал, откинувшись затылком на деревянную стену нашего домика, чуть сползши со стула, сложив руки на животе, а я, тайком приблизившись, играл его руками, целовал и нюхал их, и не было лучше сына в те мгновения, о которых мой бедный папаша так и не узнал, наверное. Один раз, правда, я попробовал ему трезвому руку поцеловать, но он меня грубо и даже испуганно шуганул.
При чем тут отцовские руки? Да ни при чем, просто у этого молодого человека были очень красивые руки, и они мне тоже понравились, как в детстве нравились совсем другие руки моего отца. Даже сердце занялось на полсекунды. А у этого, наверное, пальцы пахли дешевым одеколоном, в лучшем случае.
И вообще он был похож на венского подонка, кокаиниста и урнинга, какие во множестве шлялись по здешним переулкам. Особенно черные усы. Черные плебейско-негодяйские усики, как у Шарло из комических фильмов. Впрочем, он мог быть и художником. Хотя художник, подонок — какая разница…
— Что вы на меня глядите так? — прервал он молчание.
— Этот столик занят, — сказал я.
Он молчал.
— Столик занят, — повторил я.
— Простите? — сказал он.
— Вы понимаете по-немецки? — спросил я. Разговор велся по-немецки, разумеется.
— Понимаю, — сказал он после паузы. — Понимаю также, что немецкий язык для вас неродной. Вы иностранец? Турист? Эмигрант?
— Какое это имеет значение? — возмутился я. — Я нахожусь в Вене на законных основаниях.
— Отлично, — сказал он. — Итак, что вам угодно?
— Это мой столик.
— У вас есть собственность на столики в этом кафе? — усмехнулся он.
— При чем тут собственность? Вы же видите — здесь лежит газета, спички и табак. Ясно, что кто-то уже сидит за этим столиком. Маленькому ребенку ясно, тупому мужику-крестьянину ясно! — я почему-то стал распаляться. — Любому ясно, что столик занят! — я перевел дыхание, постарался успокоиться, ввести себя в рамки, хотя мне это трудно далось, обычно меня выводят из себя вот такие мелочи и вот такое непробиваемое хамство.
— Я не маленький ребенок и не мужик-крестьянин, как вы изволите видеть, — расхохотался он. — Должно быть, поэтому я так непонятлив.
— Послушайте, милый молодой человек. Здесь, в этом кафе, кроме нас с вами, нет ни одного посетителя. Смотрите, здесь еще, — я обернулся, — здесь еще шесть столиков. Вот, например, этот замечательный удобный стол, с двумя диванчиками, чем он вас не устраивает? Почему надо было непременно садиться за стол, где лежит чужая газета? Чужой табак и чужие спички?
— Я просто давно хожу в это кафе, — сказал он. — И привык сидеть у окна.
— Хорошо, — сказал я. — Отлично. Прекрасно. Не драться же мне с вами из-за таких глупостей. Пожалуйста. Сидите, любуйтесь пейзажем!
Я рукою указал на окно, где виднелся угол стены и кусок мостовой, взял свои пожитки и перенес за другой стол — за тот, с двумя диванчикам.
— Господин кельнер, — сказал я буфетчику, — я пересел вот сюда. Скоро ли мой кофе, моя вода и мои булочки? Воду с булочками сначала, кофе немного погодя.
— Момент, — сказал буфетчик. — Один момент.
Я вытащил из кармана футляр, вынул из него трубку, выковырял из нее крохотный бумажный кляп. Захотел сразу закурить, что называется, от нервов. Но снова вспомнил, что с утра у меня ничего в желудке не было. Курить натощак вредно, сколько раз самому себе повторять. Поэтому я пристроил трубку в пепельнице, подперев ее спичечной коробкой.
Молодой человек подошел к моему столику.
— Да, — сказал он. — Вы правы. Этот столик гораздо уютнее. И сидеть мягче.
И сел напротив меня, как раз в тот момент, когда кельнер принес большой стакан воды.
Он тотчас же схватил стакан и сделал несколько глотков. Он пил воду, как молоко или как бульон — казалось, он ее не просто пьет, а насыщается ею.
— Что вы на меня смотрите? — сказал он, отирая воду с усов. — Я заказал себе стакан воды, да, я себе заказал воду. Мне так кажется.
Мне показалось, что он готов заплакать.
Кельнер принес булочки.
— Еще четыре булочки, пожалуйста, — сказал я. — Еще кофе со сливками и стакан воды.
— Только не надо меня подкармливать, — сказал молодой человек. — Спасибо, впрочем. Но подкармливать не надо. Мы съедим все булки пополам. Две да четыре будет шесть, поделить на два, итого по три на брата. Особенное спасибо за кофе со сливками. Да, мы не познакомились. Он похлопал себя по карманам. — К сожалению, я забыл свои визитные карточки, вот ведь какая досада.
— Ничего, — сказал я.
Он приподнялся и с поклоном протянул мне руку.
— Адольф Гитлер, — сказал он.
— Йозеф Сталин, — сказал я и сильно закашлялся, как раз на слове Сталин. Так бывает, если долго не закуривать с утра. Утренний кашель курильщика. А может, от внутренней неловкости. Потому что я назвал ему свой псевдоним, который придумал буквально месяц назад. Псевдоним, которым собирался подписать свою еще не до конца написанную брошюру о национализме. Потому что Джугашвили было бы для паренька чересчур. А остальные мне уже разонравились. Иванович? Или Чижиков? Смешно. Я продолжал кашлять.