Архитектор и монах. - Денис Драгунский 2 стр.


— Адольф Гитлер, — сказал он.

— Йозеф Сталин, — сказал я и сильно закашлялся, как раз на слове Сталин. Так бывает, если долго не закуривать с утра. Утренний кашель курильщика. А может, от внутренней неловкости. Потому что я назвал ему свой псевдоним, который придумал буквально месяц назад. Псевдоним, которым собирался подписать свою еще не до конца написанную брошюру о национализме. Потому что Джугашвили было бы для паренька чересчур. А остальные мне уже разонравились. Иванович? Или Чижиков? Смешно. Я продолжал кашлять.

— Выпейте воды, — сказал он.

— Да, да, — я глотнул из стакана.

— Итальянец? — спросил он.

Возможно, ему послышалось Талини, или что-то в этом роде. Возможно, так оно и было, потому что я закашлялся, произнося свое новое имя.


Но, может быть, я сейчас все путаю. Может быть, я как раз и сказал Джугашвили, а ему послышалось что-то вроде Giogocivile или даже Giococivile. Что означает «гражданское ярмо» или, еще смешнее, «гражданская игра». Конечно, он не знал итальянского, он мне потом сказал. Но звучало как-то так, по-итальянски. Но я уже точно не помню.


Итальянец? Хорошо, так даже лучше.

— Некоторым образом, — сказал я. — А чем вы занимаетесь?

— А вы? — тут же задал он встречный вопрос.

— Свободный философ.

— Какой в этом смысл?

— Нет в этом никакого особого смысла, — я легкомысленно пожал плечами. — Просто так. Живу в мансарде, хожу по венским кафе и сочиняю философский трактат. Я небогат, но мои небольшие средства позволяют мне жить хотя и скромно, но зато свободно. Таков мой свободный выбор свободной личности. Свобода воли, конечно, вещь кажущаяся, так писал ваш доктор Лютер…

— Я бывший католик, — отрезал он. — Католик, и притом бывший, так что их доктор Лютер меня не занимает. Дважды не занимает.

— Из католиков прямая дорога в лютеранство, — сказал я.

— Или в атеизм. Или в прямое язычество, — засмеялся он.

— И чем же вы занимаетесь, молодой атеист-язычник?

— Поступаю в Академию художеств. Ушел из реального училища в рисовальную школу, и вот теперь хочу получить высшее художественное образование. А если итальянец, то почему Йозеф? Вы хотите приспособиться к немецкому языку, к Австрии? По-моему, зря. Если итальянец, то Джузеппе, так?

— Пусть так, — сказал я. Он мне все сильней и сильней нравился.

— Синьор Джузеппе, а сколько вам лет?

— Тридцать три, — сказал я. — Можешь звать меня на «ты».

— Благодарю, — сказал он. — А мне двадцать два. Так что меня тем более можно звать на «ты». Скажи, Джузеппе, а ты-то уж точно католик, раз итальянец?

— Я тоже бывший католик, как и ты, — соврал я.

— Какое совпадение! И теперь тоже в атеизм? Или в язычество?

— Пока в атеизм, — честно сказал я.

— А потом?

— А потом бог весть. Меня, скажу тебе, тайно влечет дивная красота восточной христианской церкви, — это я тоже честно сказал. — Мне нравятся их длинные богослужения, суровые посты, золотые одежды священников. Роскошь Рима ничто перед пышностью Константинополя. А показная бедность францисканцев ничто перед истинной нищетой египетских отшельников.

— Восточная церковь — значит, это у арабов? — он слушал меня, почти раскрыв рот.

— У арабов тоже, отчасти, — кивнул я. — Восточная церковь — это у сербов, греков, болгар, румын, грузин и, главное, у русских. Среди исповедующих догму восточного христианства более всего русских.

Буфетчик принес наконец булки и кофе. Мой новый знакомец Адольф Гитлер, поклонившись, взял булочку и стал есть, держа левую ладонь под подбородком. Потом он слизнул с ладони сахарную пудру.

— Проголодался? — спросил я.

— Какие бестактные намеки! — он запихнул в рот вторую булку. — У меня просто очень хороший аппетит, с детства, — сказал он, прожевывая.

Я тоже взял себе булочку, съел ее с водой, как и собирался, но при этом почему-то вспомнил египетских монахов-пустынножителей, вспомнил рассказы о них, которые мы читали в семинарии по книге иже во святых отца нашего Иоанна Мосха «Луг духовный». Вспомнил, как эти монахи по сорок лет молчали, по двадцать лет питались черствой корочкой и ключевой водой и как они давали суровый принципиальный отпор всяким неправославным уклонистам — несторианам, арианам, яковитам и прочим монофизитам… Мне на секунду сделалось умилительно, а в следующую секунду смешно. Все это было похоже на наши споры, на нашу кружковую непримиримость, на моральное смертоубийство из-за того, как следует понимать ту или эту фразу из Маркса.

Адольф тем временем взял третью булку.

Мне не понравилось его имя. Мне оно показалось пошловатым. Хотя это было исконное древнее германское имя, я знал. Наверняка оно означало что-то благородное. Может, даже что-то языческое. Однако звучало оно как имя салонного красавчика. Или пуще того — белого пушистого кота с бантиком.

— Адольф, — спросил я, — а как тебя звали дома? У тебя было домашнее имя?

— Никак, — сказал он. — Мама меня иногда звала Ади. Но редко.

— А как мне тебя называть? Коротко? У тебя в школе было прозвище?

— Как хочешь, — он пожал плечами. — А разве Адольф — это длинно? Один дурак в рисовальном училище называл меня Дельфином. Он говорил: «У тебя рожа, как у дельфина». Ну и пускай. Мне нравятся дельфины. Они симпатичные. Можешь звать меня так, мне даже нравится.

— Мне тоже, — сказал я. — Давай я буду звать тебя Дофин. Дельфин по-французски Дофин. Дофин значит принц.

— Какая связь? — спросил он. — Между дельфином и принцем?

— Ну, у них, у французских принцев, на гербе были дельфины. Кажется. Я где-то читал.

— Какой ты образованный человек, — сказал он. — Все знаешь.

— Да что ты, какое там. Ничего я не знаю. Я просто прочитал много книг.

Вдруг мне показалось, что у него великая будущность. Принц искусства. Он поступит в Академию художеств, станет великим мастером, а я потом напишу в мемуарах, как пил с ним кофе в Вене. Конечно же, я ни за что не напишу, что я его подкормил голодного, купил ему пару булочек. Кроме того, я не знаю, голодный он или так, дурака валяет. Но в любом случае приятный паренек.

— А я вот люблю русских, — вдруг сказал он, как будто отзываясь на мою мысль. — Они хорошие. В прошлом году у меня был один очень тяжелый месяц. Я ходил продавать свои картины, просто по богатым кварталам. Не здесь. В другом городе. Неважно. Никто не хотел ничего купить. А одна русская семья… о, они пригласили меня в дом, позвали к столу, накормили обедом и купили у меня три акварели. Джузеппе, я видел, что мои работы им не нравятся. У них на стенах висели настоящие картины. Я не знаю, чьи картины, но я видел, что это дорогие картины больших мастеров. Им просто было меня жаль. Но ни слова обидной жалости. Купили и пожелали успехов. Я поклялся, Джузеппе. Я поклялся, что никогда их не забуду. Я им так и сказал: «Клянусь, я никогда вас не забуду». Знаешь, Джузеппе, мне в этот момент захотелось стать революционером, захотелось возглавить борьбу за свободу народа, а потом, ах, а потом, совсем потом, чтобы мои бойцы ликвидировали богатые кварталы, чтобы жадных богачей ссылали бы в далекую Русскую Сибирь…

— В Сибирь? — изумился я.

— Конечно, Джузеппе, ведь революция будет всемирная, а как же иначе! Весь мир подымется против несправедливости! Хорошо, не в Сибирь, так в Южную Америку. И вот, ко мне придет изможденная старушка и скажет: «Господин Гитлер, господин вождь революции…». Я ее поправлю, я скажу: «Не господин, а товарищ Гитлер, товарищ вождь!». И она скажет: «Товарищ вождь Гитлер, помните, в двенадцатом году вы постучались в наши двери, и мы купили ваши акварели, и вы поклялись, что нас не забудете? И вот нас выгнали на улицу, нас собираются сослать в Сибирь, мой муж стар и очень болен, он не перенесет этой ссылки, вы же поклялись…». И я воскликну: «Конечно, я помню! Мое слово нерушимо!» — и прикажу оставить их в покое. Прикажу дать им маленький домик, пенсию и бесплатного доктора. И я только возьму с нее обещание никому об этом не рассказывать, чтоб это была моя тайна, главный Грааль моей души. Потому что меня будут считать жестоким деспотом, клятвопреступником, подлецом. А что, Джузеппе, ты думаешь, что революцию можно сделать в белом костюме? И чтобы потом на нем ни пятнышка? Придется и убивать, и даже предавать кого-то — да, предавать бывших друзей, но ради великой мировой цели — и это будет жутко давить на меня. Особенно вот это всеобщее мнение обо мне. Мне будут сниться ужасные сны. Тяжело будет жить, когда все считают тебя негодяем. Но я буду знать, что на самом-то деле я хороший человек. Который помнит добро и держит слово. Спасибо и тебе, Джузеппе. Ты безо всякой просьбы дал мне поесть. Правда, я вел себя нагло, но ты тем более мог послать меня куда подальше… Поэтому… Поэтому я, конечно, не обещаю тебе, что выполню любую твою просьбу, но…

— Что «но»? — спросил я.

— Но я над ней хорошо подумаю. Это ведь немало? — он захохотал. — Это ведь совсем не мало, если иметь в виду, что я стану вождем мировой революции.

— Это немало, — засмеялся и я. — Я буду иметь это в виду. А ты интересуешься революцией?


Но, господин репортер, почему мы слушаем только меня?

Теперь послушаем его.

Я прекрасно знаю и могу вам в точности описать его мысли. О чем он думал после нашей встречи. И в другие разы — тоже.

Откуда я это знаю?

Да потому что он сам мне рассказывал! А когда он мне не рассказывал, я все равно знаю, что он делал, говорил и думал. Потому что за эти короткие недели мы с ним, как мне тогда казалось и сейчас кажется… ах, да что и говорить. Незачем говорить, и так все понятно: мы с ним были одно целое, хотя он об этом не догадывался, да и я понял это слишком поздно.

3. Соблазны

— А ты интересуешься революцией? — спросил Джузеппе.

Странно он выразился.

Я попытался объяснить ему, что революцией нельзя интересоваться. Революцию можно делать. Или бороться против революции, но это бессмысленно. Революция все равно победит. Еще можно стоять в сторонке и по-глупому надеяться, что революция не даст тебе по башке. Еще как даст. Сильнее всего дает вот таким интересантам. Ты не понял? Скажу понятнее: я интересуюсь борьбой рабочего класса. Против несправедливости. Ты давно живешь в Вене, дорогой Джузеппе? Месяц? Или год? Неважно. Трех дней хватит, чтобы понять всю мерзость капитализма. Слишком много бедных. Ужасно бедных. Прямо под носом у богатых. Выйди из шикарного ресторана и пройди два квартала. Увидишь страшную бедность. Богатым наплевать, а бедные слишком тупы. Но в том, что они тупы, тоже виноваты богатые. Будет революция. Сильнее всего достанется равнодушным наблюдателям.

В общем, я сказал ему, что хочу бороться за социализм.

Он встал и пожал мне руку.

И пригласил меня в один социалистический кружок. Прямо сегодня, сейчас. То есть через полтора часа.

Но сначала — к себе. Сказал, что ему надо взять кое-какие бумаги. И чтоб я с ним вместе поднялся в его квартиру. В маленькую квартирку, где он жил, одинокий свободный философ с небольшим доходом, который позволяет ему не служить, а писать трактаты, и все такое. Тут недалеко, буквально десять минут небыстрым шагом.

Мне стало тревожно от таких предложений. Что ему от меня надо? Поэтому я сказал, что в кружок, пожалуй, приду, спасибо большое, но что мне как раз сейчас надо зайти в одно место по срочному делу. Поэтому сегодня я не смогу быть его гостем. Но я непременно успею, и мы непременно увидимся. Мне как раз нужен час с небольшим, чтоб нанести один краткий, но обязательный визит.

Кажется, он понял, что я вру. Но не подал виду. Еще раз протянул мне руку, прощаясь. Потом сказал: «Ох, что же это я!» — попросил у кельнера карандаш и клочок бумаги, написал мне адрес, куда прийти. У него был круглый, очень разборчивый почерк.

Я сказал: «Благодарю, до встречи у господина Клопфера, у товарища Клопфера». Так значилось в его записке — фамилия хозяина квартиры, где собирался этот социалистический кружок.

Он протянул мне руку в третий раз. Мне это показалось назойливым и странным, и я, высвобождая свою ладонь из его пальцев, уже точно знал, что ни в какой кружок ни к какому Клопферу я не пойду.

Мне хотелось унести ноги.

Спасибо за булочки и кофе, за интересный разговор, но — прощай, дорогой Джузеппе. Я тебя боюсь. Сам не знаю почему.

Но у меня часто так бывало. Я решал, я наверняка и точно решал, что не буду чего-то делать, воздержусь, запрещу сам себе — но одновременно я уже знал, что все равно это сделаю. Или наоборот, сам себе обещал что-то обязательно сделать, во что бы то ни стало сделать, клятву себе давал — но тут же во мне звучала одновременная мысль: мол, не клянись, не старайся, все равно ничего не сделаешь, будешь кверху пузом лежать на кровати и глядеть в потолок или полдня прошатаешься по улицам.

Вот и сейчас.

Я говорил себе, что вижу Джузеппе в последний раз, но что-то в мозгу шептало мне — вы увидитесь через два часа, через два часа. То есть на самом деле, выходит, мне хотелось продолжить наше знакомство. А если мне хотелось — то зачем же насиловать свою волю? В конце концов, я точно так же могу пообещать себе, что буду регулярнейшим манером посещать этот социалистический кружок, но тут же у меня появится мысль «да пошли они к черту» — и я больше ни разу туда не приду.

Решив так, я вышел из кафе, помахал рукой — в окне виднелся силуэт Джузеппе, и он тоже, кажется, махнул мне на прощанье.


На самом деле у меня не было никакого дела. Я решил зайти домой. Просто так, ни за чем, освежиться над раковиной. Хотя какой это дом? Съемная комната: кровать, стол, шкафчик, два стула. Кухня общая с другими жильцами и с хозяйкой. Зря я зашел домой. Госпожа Браун, хозяйка, была в коридоре. Она была в просторном халате с китайскими драконами. Она стояла, загородив мне путь к двери в мою комнату.

— Нам пора поговорить, — сказала она.

— Я знаю, что я вам должен, — сказал я. — Я отдам. Я на днях отдам. Послезавтра.

— Вы испытываете мое терпение, — сказала хозяйка. — Испытывать терпение женщины — это не по-мужски.

— Мне должны заплатить за картины, — сказал я. — Я сделал несколько акварелей. Венские улицы в дождь. Венские театры. И еще цветы. Заказчику понравилось. На днях будут деньги.

Я соврал, к сожалению. Потому что заказчик сказал, что все зависит от покупателей. Купят — не купят, вот от чего зависят деньги. Заказчик был хозяин гравюрной лавки, там в основном продавалась всякая старина, но и всякий fin de siecle тоже, и я уломал его взять мои акварели. Они были немножечко под fin de siecle. Он согласился вывесить мои картины, одну даже в витрине, но не дал денег вперед. Хотя я был согласен на выгодный дисконт. Выгодный для него, я имею в виду. Но он не согласился. Но спасибо хоть, что взял на продажу.

— Я недавно была в кабаре, — сказала госпожа Браун. — Там были клоуны. Один сказал: «Я художник, купи у меня картину!». Другой сказал: «Почем?» — «Сто крон!» — «Что так дорого?» Тот говорит: «Но тут одного холста на пятьдесят крон!» А второй ему отвечает: «Ха-ха! Но ведь это же был чистый холст! А теперь он весь в краске!» Смешно, правда?

— А что тут смешного? — спросил я, хотя все понял.

Понял, что эти клоуны высмеивали не художников, а тупых лавочников, для которых картина — это испачканный холст, которые во всем видят практическую пользу и деньги, деньги, деньги.

Но было бы нелепо объяснять все это госпоже Браун.

— У вас совсем нет чувства юмора, — сказала она. — В кабаре все хохотали. А потом был танец. Джульетта и Джулио. Итальянская парочка.

— Я провинциал, — сказал я и громко засмеялся.

Она засмеялась тоже. Почему она хочет меня уязвить? Ах, да. Потому что я всегда задерживаю квартирную плату.

— Я все отдам, не беспокойтесь, госпожа Браун.

Она приблизилась ко мне и заглянула в глаза.

— Зачем вы испытываете терпение женщины? Мы могли бы с вами вместе пойти в кабаре. Немножко выпить и посмеяться. Вернуться по темным тихим улицам домой… В голове у нас звучала бы музыка и смех…

Вот это новости. Никогда не думал, что госпожа Браун будет меня вот так в открытую соблазнять. Что ей надо? А наверное, ей ничего не надо. Просто у нее давно не было мужчины. У меня тоже давно не было женщины. Я посмотрел на нее внимательно. Ей было не более сорока лет. А может быть, тридцать восемь. Или даже тридцать пять. Но нельзя спрашивать, конечно. Я подумал — а в конце концов? Почему нет? Она свободная женщина. Кажется, вдова. У нее светлые волосы и синие глаза, свежая шея и красивые плечи. Грудь я не разглядел, она куталась в халат. Ног тоже не было видно. Я попытался вспомнить, какие у нее ноги. Не вспомнил. О, какая чепуха. А действительно, почему нет? А вот мы сейчас посмотрим, какие у нее ноги, ха-ха, и какая грудь, хо-хо! Но самое главное, я честный человек, я не альфонс, я не допущу, чтобы она за постель прощала мне долг! Фу, какой стыд, я ей отдам, даже если она скажет, что не надо. Я ей непременно отдам. И даже заплачу вперед.

— Ах, госпожа Браун, — нарочно робко вздохнул я.

— Что, господин Гитлер? — она приблизилась еще сильнее.

У нее были сильно расширенные зрачки, чернота в тонкой синей окантовке, потому что в коридоре было темновато.

Из этой черноты выглянул Джузеппе, худой, смуглый и усатый. Он дымил трубкой. Он погрозил мне пальцем и сказал: «Я жду тебя у Клопфера, ты помнишь? У тебя записан адрес!»

Я помотал головой.

— Что?.. — прошептала госпожа Браун.

Точно, точно! Она хотела меня поцеловать. Или чтоб я поцеловал ее. Я ее прекрасно понимал: лучше начать целоваться в коридоре. Это романтично. Это страстно. Это как-то по-мужски и по-женски, наконец! А не просто войти в комнату, запереть дверь, задернуть занавески и начать раздеваться, отвернувшись друг от друга.

Назад Дальше