Архитектор и монах. - Денис Драгунский 17 стр.


Бедняжка, она точно побаивалась, что письмо распечатают. Поэтому правдивые слова о том, что люди голосовали за Тельмана от отчаяния, она окружила наивным гарниром лояльности. Назвала Тельмана «товарищем» и «спасителем» и прибавила почти официальный штамп «проклятые двадцатые».

Я совершенно не понимал, что мне делать, как отвечать.

По всем правилам эпистолярных приличий ответное письмо должно быть такого же размера. Ну, примерно. Ну, хоть сопоставимой длины. Нельзя же на три страницы мелким почерком отвечать тремя строчками!

Поэтому я написал:

«Дорогая Ева, я очень рад получить от Вас такое обстоятельное послание. Мне было очень интересно читать. Я как будто бы заглянул в Вашу жизнь. Простите меня, пожалуйста, за столь краткий ответ — я сейчас очень занят, работаю (рисую, черчу, считаю) буквально с утра до поздней ночи. Поэтому сейчас я не могу написать нормальное подробное письмо.

Искренне Ваш, Адольф Гитлер».

Ответ пришел на третий день.

Она написала мне всю правду. Боже, сколько было предисловий, обиняков и экивоков, оговорок и длинных, на полстроки, многоточий и письменных возгласов «Ой, зачем же это я пишу».

Вся правда состояла вот в чем. Она обманула меня тогда, в Мюнхене, в квартирном бюро, когда сказала, что у нее муж и двое детей. У нее нет ни мужа, ни детей. Она до сих пор не замужем. Живет с мамой. Мама вдова — папа недавно умер. Еще у нее есть страшая сестра Эльза. Это у нее муж и двое детей. Очень на нее похожа. Почти как близнец. Но не совсем.


«…зато очень серьезная. Папа ее гладил по головке и говорил «Эльза у нас умница». А я была попроще. Я все время убегала во двор играть в мячик. Я любила гимнастику. Попрыгать с мячиком, повисеть на шведской стенке, покрутиться колесом. Я умела! Я и сейчас могу колесом. Сестра считала, что я глупее ее.

Может быть, может быть. Я не мерила линеечкой, кто умнее. А в школе мы с ней обе проходили умственный тест, нас папа водил к специалисту, к детскому психометристу. И мы с ней набрали одинаково баллов, один в один!

А потом мне сестра сказала, что психометрист специально так сделал, чтобы я не обиделась. Что он незаметно передал папе бумажку, где настоящие цифры. И по этим цифрам я выхожу гораздо глупее. Я потом спросила папу, какие у меня баллы на самом деле. Прямо при Эльзе спросила. Сказала, что вот Эльза мне сказала, как дела на самом деле обстоят. Что я на самом деле глупая. А он сказал: «Чепуха! Эльза все врет!» — и очень строго на нее посмотрел. Погрозил ей пальцем. И даже подзатыльник ей дал. Он так строго на Эльзу посмотрел, он так зло погрозил ей пальцем, он так сильно хлопнул ее по затылку, что я сразу поняла, что она сказала правду.

Ну, и что теперь делать прикажете? Вешаться? Я попробовала. Но веревка была бумажная и оборвалась. Хотя я ее сложила втрое.

А еще я любила стихи читать. Вслух. Встану у окна и читаю — прямо на улицу, мы жили в первом этаже. Наизусть редко. Чаще по книжке. Я книжку клала между цветочных горшков и заглядывала. Прохожие оборачиваются. Я маленькая была и симпатичная, мне было лет двенадцать или даже меньше. Один школьник восьмого класса подарил мне букетик цветов. На подоконник положил и убежал. А мама сказала, что это неприлично, когда тебе дарят цветы незнакомые молодые люди. И выбросила букетик. Даже еще хуже — заставила меня, чтоб я сама его выкинула в мусорный ящик. Я не хотела. Она меня побила по рукам. Я так плакала! Потом, когда мама ушла, я сбегала во двор, нашла в ящике этот букет, отломила один цветок и спрятала.

А мама потом нашла и меня опять сильно побила. Потому что я его в трусы спрятала, чтоб никто не увидел. А перед сном мама заметила, вытащила и сильно меня отшлепала. Я так плакала!

И потом она все рассказала папе, вечером. Я пошла в уборную и услышала, как мама с папой в столовой разговаривают. «В трусы засунула, онанистка!» — сказала мама. «Не преувеличивай! — сказал папа. — Она просто дурочка».

Я знала, что такое «онанист». Мне Эльза рассказывала. Но я знала, что это делают только мальчики. Поэтому я решила, что это мама просто так сказала. Обидное слово, и все».


— Это она тебе все сама писала? — спросил Джузеппе и засмеялся. — Про цветок и далее?

— Да, — сказал я. — Она была такая, совсем без тормозов. Без приличий. Но очень добрая и искренняя. Очень.


«Так что я с детства дурочка. А сестра умная. Ну и пусть, раз они так все решили, пусть оно так и будет.

А сейчас сестра моя, умница Эльза, работает портнихой в большом кооперативном ателье, и предел всех ее мечтаний — открыть свое частное дело. Но в наше время всякие частные лавочки — это не совсем прилично. И очень невыгодно к тому же. Очень высокий налог! Можно, конечно, обманывать налогового инспектора — то есть, конечно, нельзя, но многие обманывают. Можно сделать вид, что ты за пошив берешь меньше, чем на самом деле. Почти все частные портнихи так и поступают. Но это сколько доверия надо иметь к своему клиенту! Вот у нашей соседки была такая неприятность, она как раз частная портниха, и она делала, как все делают: выписывала чек на маленькую сумму, а остальное в карман. Но потом поссорилась со своей клиенткой, и та на нее донесла. Доказать ничего не смогли, но лицензию отобрали: придрались к электросчетчику. Пломба там оказалась какая-то не такая. А это не она сама пломбу вешала, это электрик! Вызвали электрика, а он уже не работал на этом участке. Нет его, и все, и ничего не докажешь. Она сама стала разыскивать этого электрика, пошла в районный электроучасток, потом в городскую электрослужбу. Оказалось, его посадили. За что? А кто их знает. Сказали, что за дело. Просто так ведь не посадят. Так что лучше не связываться, лучше работать в государственном учреждении. Или в кооперативе».


Там было еще много всего. На пятой странице у меня в глазах буквы стали одна на одну наезжать, и моментами я как-то переставал понимать, о чем она пишет. Но я дочитал до конца, про погоду и стук машин за окном. В общем, «всегда Ваша, Ева Б.»

Я опять написал какую-то витиеватую отговорку — что-де огромная масса срочных профессиональных дел не позволяет мне сесть и спокойно, неторопливо ответить ей, ответно описать черты своей жизни хотя бы на одну десятую долю так же подробно и обстоятельно, как она сделала в своем замечательном, искреннем, дышащем правдой, отмеченном незаурядной наблюдательностью, объемной памятью о событиях детства и отрочества и острым умом письме. Я надеялся, что разбирать эту фразу она будет примерно столько же времени, сколько у меня ушло на чтение ее пяти страниц мелким почерком. То есть она как бы тоже получит в некотором смысле длинное послание. Я усмехнулся, запечатывая конверт. Хотя усмешка эта была притворством. Я уже ждал ее ответа.


Ответ пришел, как всегда, на пятый день.

Из ее нового письма я с изумлением узнал, что ей на самом деле двадцать шесть лет. Всего двадцать шесть лет ей было в тридцать восьмом, когда мы встретились, когда она начала мне писать письма — а я-то подумал, увидев ее в мюнхенском квартирном бюро, что это молодящаяся сорокалетняя дамочка. Почему? Наверное, потому, что она всю жизнь изображала взрослую. С двенадцати лет, когда ее в родном доме объявили дурочкой, она изо всех сил старалась выглядеть умнее. Серьезнее, взрослее, старше. Чуть-чуть печальное выражение бровей, натянутая кожа на лбу. Не знаю. Но факт остается фактом — я никогда в жизни так не ошибался с возрастом женщины. А если и ошибался, то в другую, в желанную для женщины сторону: та, что на самом деле старше, иногда казалась мне моложе. Это так естественно! Но тут, как видно, сама жизнь припорошила серой пылью бедную Еву. Вместо пудры и помады… Продуктовые талоны, очереди и вечный страх. Беспомощная попытка понять — сажают у нас просто так? Или просто так у нас не сажают? От этих мыслей можно быстро состариться, особенно если думать об этом часто. А редко об этом думать не получается — потому что все время кого-то рядом сажают. То электрика, то соседа, то двоюродного брата. Берут. Заметают. «Изымают», выражаясь официально. Бедная Ева.

У нас в Австрии с этим было чуточку легче.

Хоть один народ, но все-таки две страны, и это неплохо.

Бедная Ева. Всего двадцать шесть, а так странно, так старо выглядит.

Или целых двадцать шесть — а все еще ни мужа, ни детей.

Все равно бедная.

Она написала, что всегда хотела стать артисткой. Наверное, неслучайно вставала у окна лицом на улицу и читала стихи. Потом, когда окончила школу, никак не могла устроиться на работу. Училась неважно, если честно. Средне училась. Особенно по математике, физике и химии. Папа устроил ее работать в фотографическую студию. Однажды пришел и сказал, что договорился с хозяином. Студия «Эльвира», было такое заведение недалеко, четверть часа пешком. Довольно известная фирма.

«…папа сказал это маме, прямо в прихожей, а я была в кухне и все слышала. Папа сказал: «Я договорился с Генрихом Гофманом, она пойдет работать в «Эльвиру»». Мама сказала: «Она там все переколотит, переломает, фотокамеры очень дорого стоят, мы потом не расплатимся с этим Гофманом, она же ничего не соображает». Папа сказал: «Какие, к черту, фотокамеры! Кто ей даст дотронуться до фотокамеры? Она будет работать ножками». Я вышла из кухни и сказала: «Значит, я буду работать рассыльной? Бегать с пакетами?» Мне стало очень обидно, я чуть не заплакала. Я вообще очень легко плакала, и сейчас тоже, не обращайте внимания. Вот я вспомнила эту историю и опять чуть не заплакала. Я сказала: «Бегать с пакетами по всему городу?». Но папа вдруг улыбнулся, подошел ко мне, обнял, погладил по голове, и сказал: «Что ты, Ева! Ты у нас такая красивая! Господин Гофман будет тебя фотографировать. Ты будешь ему позировать — то с цветами, то с зонтиком, то с собачкой!» «Для открыток?» — я даже не поверила такому счастью. «Да!» — сказал папа. «Ура! Ура! Ура!»

Но оказалось совсем не ура. Сначала, конечно, пришлось побегать с пакетами по городу. Отнести туда, принести оттуда… Но ничего. Потому что впереди были съемки для открыток. А потом, когда господин Гофман начал меня фотографировать, оказалось, что это очень трудно. Господин Гофман говорил, что я не так стою, не так улыбаюсь, не так ногу держу. «Странное дело, — говорил господин Гофман, — такая хорошенькая в жизни, а получается неважно. Неплохо, неплохо, но не так, как думалось поначалу. Казалось, что будет просто чудесно. Но что-то не то. Ты очень мила, но в движении!».

Потом сказал, что мне надо раздеться совсем догола, он выйдет из комнаты, а я закроюсь зонтиком, чтобы ничего не видно, но при этом видно, что я голая. И он меня так сфотографирует. Он сказал, что это будет очень привлекательно. Я сказала: «А вы честно не будете подсматривать?». Он сказал: «Ева! Я тебе в отцы гожусь, мне сорок шесть лет! У меня дети — твои ровесники. Мы с тобой на работе, это не флирт, а работа, запомни, ра-бо-та!». Тогда я сделала, как он сказал. Он вышел, потом вошел. Он стоял далеко, глядел через фотоаппарат и только говорил мне, как двигать зонтик. Чтобы с одной стороны было голое плечо, а с другой — голое бедро. То есть чтобы видно было, что на мне нет ни лифчика, ни трусиков. Потом вышел из ателье и из-за двери сказал: «Теперь одевайся». Открытка получилась очень красивая, но мама очень сердилась, а папа — нет, хотя я думала, что будет наоборот. И еще мы много таких открыток сделали.

И еще я должна рассказать один секрет, я вам очень доверяю, сама не знаю почему. Я когда вас первый раз увидела в Мюнхене в квартирном бюро, я сразу подумала: «Вот этому человеку можно доверять!». Вот какой секрет: мне нравилось сниматься голой у господина Гофмана. Мне так это нравилось, что я сама придумывала новые сюжеты для открыток. Одна получилась вот какая: я увидела в магазине фототипию с какой-то известной картины знаменитого художника, там голая женщина стоит в лесу. Я сказала господину Гофману: «Давайте сделаем фотографию с этой картиной. Я стою голая и держу в руках картину, на которой голая женщина!» «Ого! — сказал господин Гофман. — Прекрасно, прекрасно! Очень талантливо! Отличная идея. Сама придумала? А то, понимаешь ли, папа твой говорил…» — «Что мой папа говорил?» — спросила я. «Ну, твой папа говорил, — господин Гофман слегка замялся, — что ты слишком робкая, не веришь в собственные силы». Но я-то знала, в чем дело. Папа, наверное, говорил ему, что я очень глупая.

Ну и пусть, ну и пусть. Я больше на это не обижалась. И теперь не обижаюсь: дура-то я дура, зато господин Гофман очень красиво меня фотографирует. Одну фотографию — с фарфоровым блюдом — даже поместили на обложку художественного журнала. Это был журнал про фарфор. Господин Гофман хотел написать мою фамилию, но я сказала, что не надо. Все-таки я была голая.

Но мне очень, очень нравилось у него сниматься вот так. Иногда он даже не уходил из комнаты, когда я раздевалась, а просто отворачивался. Но ни разу не подсматривал. Я, когда раздевалась, и потом, когда одевалась, смотрела в его спину, не отводя глаз ни на секундочку. Но он не поворачивался. И он очень ко мне вежливо относился: смотрел на меня только через фотоаппарат, и сам ставил осветительные лампы и экраны, пока я была одетая. И не допускал в комнату никаких ассистентов.

Потом к нам в ателье «Эльвира» пришли люди с киностудии. Мужчина и девушка, чуть постарше меня. Долго со мной разговаривали. Потом мы с девушкой ушли в другую комнату, закрылись на ключ, и она велела мне раздеться и посмотрела на меня голую. Девушка сказала, что все очень хорошо.

На следующий день они прислали мне сценарий. То есть кусочек из сценария, где мне надо было сыграть маленькую роль. Господин Гофман сказал, что такая роль называется «эпизод». Но надо с чего-то начинать. Все артисты начинали с эпизодов.

В общем, этот эпизод был такой: какая-то дамочка выбегает из парадного подъезда. Там в сценарии было написано, что она поссорилась со своим любовником и убежала от него. Зима, поэтому она в шубке. Она бежит по улице, видит телефонную будку, заходит в нее и звонит другому любовнику. Шубка распахивается, и все видят, что она совершенно голая.

То есть она выскочила из дома голая, только накинув шубку.

То есть все видят, что я совершенно голая.

Я очень доверяла господину Гофману. Я знала, что он хочет мне добра. Но все-таки я ему сказала, что не буду сниматься в этой роли.

«Никто тебя голой и не увидит», — сказал господин Гофман. Он объяснил, что все будет точно так же, как в наших открытках. Меня так поставят в телефонную будку, что перекладины в стеклянных стенках как раз закроют мне грудь, ну и внизу тоже. То есть будет видно, что я голая. При этом неприличное будет закрыто.

Замечательно! Но я спросила: «А кинооператор? А осветители? Я этого все равно не хочу, чтоб столько народу видело меня голой». Господин Гофман сказал: «Ева! Это не флирт, а работа!» Я сказала: «Я все равно не хочу и не буду!» Тогда он обнял меня и поцеловал. Я не знаю, нравился он мне или нет. Но он был мужчина, а женщина должна покориться воле мужчины. Тем более что я столько раз при нем раздевалась, хотя он отворачивался. И столько раз стояла перед ним голая, хотя закрывалась зонтиком или фарфоровым блюдом. Поэтому я не стеснялась, когда он меня стал раздевать. Если бы я стеснялась, я бы подняла крик, а тут сидела на кресле, как ненастоящая, только руки поднимала. Мне было немножко страшно. Но я бы солгала вам, мой далекий и почти незнакомый друг, если бы сказала, что мне это все не понравилось, что я была в ужасе, что меня тошнило от отвращения. Моя умная сестра Эльза мне про все это вот так рассказывала, и я ей верила. Поэтому сначала немножко боялась. Но мне понравилось. Видите, как я честна перед вами. Я вам совершенно доверяю.

Поэтому я в конце концов согласилась сниматься в этом фильме и ездила на съемки на три дня в Гамбург, мы ездили вместе с господином Гофманом. Но потом из фильма вырезали как раз этот кусок, режиссер сказал, что этот эпизод оказался лишний, так что все оказалось зря. Еще через месяц господин Гофман сказал, что работать у него я могу и дальше, если захочу, но только чтоб я думать забыла про все эти глупости. Я уже забыла, сейчас я забыла, клянусь вам, мой дорогой далекий собеседник, но тогда я все очень хорошо помнила, и мне показалось, что все в жизни совсем зря. Я пошла домой, нашла в шкафу старый папин военный револьвер — я знала, что он там лежит, мне Эльза говорила — если ее бросит Микки, она застрелится из папиного револьвера, который в платяном шкафу на самом дне, под картонками со старыми детскими вещами, мама их не выбрасывала на всякий случай. Ха-ха-ха! А зачем стреляться, дорогая сестричка, если все это — такая ужасная гадость? Вытащила револьвер, почистила его и смазала оливковым маслом, я его сутки держала в мисочке с маслом у себя под кроватью, чтобы вертелся барабан и поднимался курок, и застрелилась. Но у меня не получилось. Я выстрелила мимо. Не смейтесь, пожалуйста. Револьвер был тяжелый, и рукоятка у него была скользкая от оливкового масла. Я ее вытерла, конечно, но масло все равно вытекало из всех щелей. У меня дрожали руки. Когда я нажимала на гашетку, к сожалению, револьвер выскользнул у меня из руки, и пуля пролетела мимо, только чуть-чуть обожгла шею. Пуля улетела в окно. Интересно, где она шлепнулась на мостовую? Потом на этом месте вздулся пузырь. Потом мама это заметила. Я во всем призналась маме и папе, потому что мне было уже все равно. Они меня отправили в больницу, я там принимала успокоительную микстуру и совсем успокоилась, а когда вернулась, то года два работала продавщицей в универсальном магазине, обувной отдел, а потом на выборах победили коммунисты, товарищ Тельман совершил мягкую и бескровную демократическую революцию, и у господина Гофмана отобрали студию «Эльвира». А самого господина Гофмана забрали. За то, что он антисемит и был членом тайной террористической партии «Немецкие волки». Я об этом не знала, клянусь вам! Он был такой мягкий и веселый, какие волки? Поразительно. А насчет антисемита — тоже неправда, потому что у нас работали две девушки-еврейки, и все было нормально.

Назад Дальше