Архитектор и монах. - Денис Драгунский 3 стр.


Но Джузеппе глядел на меня из ее полуприкрытых глаз, а его тощая рука с трубкой мелькала в ее полуоткрытом рту. Даже запахло крепким сладковатым трубочным табаком.

— Госпожа Браун, — сказал я, отодвигаясь от нее на полшага. — Я вам непременно отдам долг, и даже вперед внесу, а сейчас мне пора, к сожалению, мне пора идти, меня ждут друзья и коллеги…

— Всего доброго, — сказала она, откинув голову.

— Молодец! — сказал мне в левое ухо Джузеппе, который выскочил у нее из головы и сел мне на плечо, верхом, совсем маленький, как кукла, так что я не чувствовал его тяжесть, а только легкое тепло.

— Я на днях принесу вам долг, — поклонился я, вбежал в свою комнату, запер дверь и с размаху плюхнулся на кровать, поверх скомканного одеяла.

Полежал немного, а потом встал, пригладил волосы, вытряс на палец последние капли одеколона, потер себе за ушами и выбежал из комнаты.

Слава богу, в коридоре никого не было: госпожа Браун заперлась у себя.

Может быть, она сейчас лежала в своей фестончатой, кружевной, цветочной кровати и рыдала, правой рукой прижимая платочек к глазам, а левую руку запустив себе под юбку… Но мне было наплевать! Мне было, честное слово, наплевать!

Я бежал на социалистический кружок.

4. У Клопфера и дома

На заседание кружка он пришел минута в минуту.

Я представил его: молодой человек, умный, ищущий, по убеждениям социалист, по натуре — революционер. Партийная кличка — Дофин.

— Он скрывается? — спросил кто-то.

— Он не хочет афишировать, — негромко сказал я. — Но я за него ручаюсь.

Дофин важно кивнул, как будто у него и в самом деле была какая-то особая причина не афишировать свое имя.

Потом покосился на меня и коротко поклонился, как будто он меня благодарит за ручательство. Но я видел, что его глаза смеялись, поэтому он старался нахмуренно смотреть в пол. Наверное, для него это было веселой игрой.

— Браво! — раздалось из угла напротив.

В углу напротив сидел испанский радикальный социалист Рамон Фернандес — черноволосый и очень красивый. Говорили, что он был террористом, а сейчас прячется от испанской полиции, но мне как-то не верилось — очень театральный. Актер на роль террориста — это скорее. Но, впрочем, кто знает. За все время, что я был в Вене и ходил в кружок, он ни разу не выступил с докладом, с рефератом. У нас, бывало, читалось по три реферата в заседание. Ну ладно рефераты — он вообще никогда не брал слова. Иногда только хлопал себя ладонями по коленям и говорил «браво!» — когда ему особенно нравилась чья-нибудь меткая фраза. Впрочем, угодить ему было трудно. Леона Троцкого, например, он не любил. Хотя Леон был, конечно, самым ярким среди нас.

Но вот сейчас он вдруг сказал «браво!» и хлопнул себя по коленке.

— А? — спросил Дофин, повернувшись ко мне.

— Это наш испанский товарищ, — сказал я.

— Привет, товарищ! — сказал Дофин и помахал ему рукой.

Но Рамон уже снова опустил глаза в свой блокнот и принялся что-то чертить. Наверное, рисовал своих кукол.

У нас почти у каждого была своя работа. Кроме меня, пожалуй, и Леона. Кроме русских. Мы были профессиональные революционеры, то есть жили на средства из партийной кассы. Иногда было не совсем удобно перед товарищами, да и вообще перед людьми, поэтому-то я и соврал Дофину при первом разговоре. Сказал, что у меня есть сбережения, которые позволяют… ну, и так далее. Нет, мы, конечно, жили очень скромно. Но тем не менее… Поэтому даже Леон старался заработать газетными статьями и всякий раз сообщал об этом победно: вот, напечатал фельетон!

Рамон делал куклы для украшения витрин. В том сезоне все венские магазины — особенно кондитерские — устраивали в своих витринах целые живые картины, как будто спектакли из кукол. Коронации, турниры, сценки из народной жизни. Это были такие особые картонные куклы, стиль модерн, плоские, но очень забавные. У Рамона дома была настоящая мастерская, он их резал, клеил и раскрашивал. Я потом рассказал Дофину, как у него занятно в квартире — как будто царство игрушек. Особенно вечером, когда розовый закат в окно светит. Ходишь, боишься наступить на какую-нибудь королеву.

Я даже как-то предложил ему зайти к Рамону в гости. Тем более что на Рамона иногда нападала кулинарная стихия, и он приглашал товарищей на ужин. Но Дофин отказался. И правильно сделал, кстати. Рамон был очень странный человек. Неприятный человек. Сначала я не понял, что тут такое. Но потом присмотрелся. Он был просто урнинг. Злостный педераст-фантазер.


Репортер захохотал:

— Никогда не слышал такого сочетания! Педераст-фантазер! Педераст — понятно, но почему еще и фантазер? Да еще и злостный? Что значит «злостный»?

— Не знаю, — сказал я. — Потому что живет в мире своих педерастических фантазий. А злостный в смысле неисправимый, настырный.

— Настырный? Он что, к вам приставал? — сощурился репортер. — Простите, если это оскорбляет ваш духовный сан, но тогда вы еще не были монахом, святой отец, верно?

— Послушайте, — сказал я. — Мой сан тут ни при чем, но вот вы-то, вы-то что прицепились к слову «педераст»? Вы знаете, если человек цепляется к вот таким словам, то это значит…

— Что же это значит? — он перестал смеяться.

— Вы живете в Вене, значит, вам лучше знать, что это значит.

— При чем тут Вена? — кажется, он действительно ничего не понимал.

— Никогда не бывали на Берггассе, девятнадцать?

— А что там такое?

Фу, какой необразованный человек. Ничего не слышал о Фрейде. Тоже мне, журналист, репортер венской газеты. Да, но газета, небось, бульварная.

— Так что же там такое, на Берггассе, девятнадцать? — переспросил он.


Ничего, ничего, извините, господин репортер. Это я что-то вспомнил из тех лет, но сразу же забыл. Мелькнуло в голове и выскочило. Старость, старость, мне же семьдесят лет зимою было.

Так вот о чем я? О том, что испанский радикальный социалист Рамон Фернандес мечтал стать знаменитым кулинаром, вырезал из картона кукол для витрин, а также был фантазером, что особенно важно.

Но что это мы так много про Рамона?

Увы, это не случайно.

Но не будем забегать вперед.


Вы говорили, что у вашего отца, дорогой господин Клопфер, был марксистский кружок. Значит, вам не надо рассказывать, что бывает в таком кружке на заседаниях.

— Я не Клопфер, — снова заметил он. Очень быстро и настойчиво сказал.

— Хорошо, извините. Но в любом случае, дорогой господин репортер, вы все прекрасно знаете и сможете описать это лучше меня. Реферат, потом вопросы, потом свободное обсуждение. Не помню, кто выступал. Да, кажется, я и выступал. Про революцию и национальный вопрос. Но если честно, я помню только обрывки разговора, отдельные фразы, реплики.

Помню, что Дофин спросил у меня, громко, так, что все услышали:

— Значит, в Австрии и Германии будет немецкий национальный социализм?

Я ответил, что социализм должен быть всемирным. Я объяснил, что борьба может иметь национальные особенности. А сам социализм — нет.

Он очень хорошо на меня смотрел, внимательно.

Потом мы вместе вышли, и он проводил меня до дома.

Мы шли и разговаривали о всякой всячине, и он вдруг сказал, что слегка задолжал хозяйке и она выгоняет его. Вернее, предлагает остаться при одном, хе-хе, условии весьма интимного свойства — я не ожидал от Дофина такой откровенности. Он сказал, что много в своей недлинной жизни видел и много всякой пакости претерпевал, но на такое ни за что не согласится… Как-то легко и просто получилось, что я ему предложил переночевать. Пока переночевать, а там, глядишь, и пожить.

У меня была квартирка из двух комнат. Во второй комнате я сначала хотел устроить себе рабочий кабинет, но вышло так, что письменный стол и хорошая широкая кровать были в одной комнате, в большой. А в другой, маленькой комнате — узкий диван. В общем, я вполне мог поселить у себя Дофина. Опять же будет с кем словом перемолвиться.

Он согласился легко и естественно. Так легко, что мне показалось: он все знал заранее. Тут, наверное, какая-то судьба была. Я сказал, чтобы он сходил за своим чемоданом. Он сказал: «Завтра. У тебя есть полотенце умыться и плед накрыться? Простыня мне не нужна».

Но я ему, конечно, выдал одеяло, две простынки и подушку с наволочкой.

— Спасибо тебе за приют, — сказал он после того, как постелил себе постель и вернулся в мою комнату. — А если позволишь, то еще пару недель поживу, ладно?

— Ладно, — сказал я. — Конечно, давай.

— Тогда я пойду искупаюсь — и спать. Поздно уже.

— Давай, конечно.

— У тебя в ванной не запирается дверь, — сказал он, щелкая замком. Замок, кстати, был сломан уже тогда, когда я снял эту квартиру.

— Да тут не от кого запираться, — сказал я.

— Ладно, — сказал я. — Конечно, давай.

— Тогда я пойду искупаюсь — и спать. Поздно уже.

— Давай, конечно.

— У тебя в ванной не запирается дверь, — сказал он, щелкая замком. Замок, кстати, был сломан уже тогда, когда я снял эту квартиру.

— Да тут не от кого запираться, — сказал я.

Он закрыл за собой дверь; зашумела вода. Я сел читать и слышал сквозь чтение, как он там плещется. Вдруг плеск прекратился, и он позвал меня. Я вышел в коридор.

— Послушай! Прости, я задам один такой вопрос… — он говорил, чуть приоткрыв дверь и высунув нос — да, буквально один только нос торчал из дверной щели, — Послушай… Только ты не обижайся…

— Послушай, — сказал я. — Я вообще-то занимаюсь.

— Тогда ладно. Тогда извини.

— Говори быстро, что тебе надо! — я даже чуточку повысил голос. Какой-то подростковый каприз мне послышался, а я этого терпеть не могу.

— Скажи правду, ты не извращенец? Ты не заманил меня сюда, чтобы использовать?

— Тьфу, дурак! — засмеялся я. — Нет. Не извращенец. Все?

— Тогда потри мне спину, пожалуйста. Я уже две недели как следует не мылся.

— Сейчас.

Я снял сорочку и исподнюю рубашку, вошел к нему в ванную. Он, стоя ко мне спиной, протянул мне намыленную греческую губку. Я этой губкой обыкновенно мою лицо и шею, ну да ладно. У него была узкая худая спина, почти как у наших горийских мальчишек, только совсем белая. Я потер ему спину. Макнул губку в ванну, до его икр наполненную водой, потер еще.

— Все, — сказал я. — Споласкивайся.

— Спасибо, — сказал он. — А если ты правда не извращенец, то раздевайся и залезай сюда ко мне, я тебе тоже спину потру.

— Спасибо, — сказал я. — Я сам справляюсь.

— А как? Как ты себе спину трешь?

— Видишь, висит длинная мочалка с двумя петлями?

— Ааа, — протянул он. — Я не заметил. Прости. Я не нарочно, честно. Спасибо, спасибо еще раз.

— Ничего, ничего, пожалуйста, — и я вышел из ванной.

Минут через десять он постучался ко мне в комнату.

— Ты занимаешься?

— Ладно, заходи, — я отодвинул книгу в сторону, повернулся на стуле к нему. — Садись в кресло.

У него были мокрые волосы. Бедра замотаны полотенцем. Тонкие бледные ноги.

— Кто ж тебе тер спину две недели назад? — спросил я. — Твоя квартирная хозяйка? А теперь вы поссорились? Ты сделал вид, что не понял ее намека, — мне было очень весело, — и не платил за квартиру! А она все ждала, все ждала… Ну, ты настоящий аферист! Или действительно такой простак? А когда она прямо сказала, ты удрал?

— Никакая хозяйка мне спину не терла! — сказал он. — У меня была такая же мочалка, как у тебя. Длинная, но не очень. Потом петельки оторвались. Вот и все. — Он огляделся и вздохнул: — Хорошо, что у тебя есть вторая комната. Счастливый человек, просторно живешь. Самое ужасное на свете — маленькие тесные квартиры. Когда все друг у друга на головах. Люди ссорятся просто от тесноты. Злоба появляется сама собой, от спертого воздуха. Оттого, что все время кого-то задеваешь, буквально телом, вот прямо протискиваешься между человеком и стенкой… Все время у тебя кто-то перед глазами. И нет самой простой возможности — выйти в другую комнату, закрыть за собой дверь, побыть одному. Знаешь, сколько кругом таких квартирок? Три пятых, самое маленькое. Или даже больше. Злоба и ненависть. Копится, копится, собирается, сдавливается! — он показал руками, у него очень красивые руки были. — И она вырвется! Будет революция. Нельзя, чтоб столько людей жило в такой тесноте и нищете. Нельзя.

— Революция будет, — сказал я и, предупреждая его вопрос, добавил: — Но никто не знает когда.

— Никто, ни один человек? — он как будто был искренне, по-детски удивлен. — Даже примерно? — но мне показалось, что он чуточку играет.

— Леон говорит, что знает. Вернее, так: он говорит, что точно знает вернейшие признаки, по которым ясно: революция будет через неделю или две.

— Ну? Скажи! Скажи!

— Эх, — сказал я. — Мы все к нему пристаем: «Скажи, скажи!» Не открывает секрета.

— А кто такой этот Леон?

— Леон Троцкий, — сказал я. — Великий человек в своем роде. Революционер, журналист, настоящий вождь. Я тебя с ним познакомлю, он тоже ходит в кружок Клопфера.

— Он поляк?

— Он еврей.

Дофин задумался. Потом сказал:

— У меня тоже есть еврейская кровь. Кажется, бабушка была дочерью еврея. А может быть, даже отец был сыном еврея. Нет, я не еврей, конечно! — он заглянул под полотенце, лежащее у него на бедрах, и захохотал: — Там у меня все в порядке. Ты мне веришь? Или показать?

— Верю, верю, — сказал я. — Показывать не надо. А почему «кажется», почему «может быть»?

— У нас в семье все было очень запутано и непонятно. Ну, ладно. А вот скажи-ка мне, друг мой и благодетель Джузеппе, — ты ведь никакой не итальянец!

— Ты так думаешь?

— Я это знаю. Я слышал, как тебе говорили: «У вас в России». Ты меня обманул! Зачем ты назвался итальянцем?

— Просто так, — сказал я. — Просто так, шутки ради. Ты ведь сам первый сказал, что я итальянец.

— Ага, просто так, шутки ради? Так вот тебе за это: теперь я все равно буду звать тебя Джузеппе! Значит, ты русский?

— Не совсем.

— Тогда скажи — ты откуда? Как называется твоя страна?

— Ты такой страны не знаешь, — сказал я.

— Как это — не знаю? Я все страны знаю. Я в школе любил географию.

Грузия. Моя страна называется Грузия.

— Не знаю, правда, — сказал он. — Грузия. Это где?

— В России, — сказал я. — За горами Кавказа. Представь себе — огромная русская равнина. Она тянется на юг. От Москвы, между великими реками Волгой и Доном, туда, где тепло, где цветут яблони и сливы, где жирная плодородная земля… На юге вырастают Кавказские горы. Высокие, выше, чем Альпы или Пиренеи. С ледяными вершинами. И за этими горами лежит моя страна — Грузия.

— Я не понял. Россия или Грузия?

— Россия. Но — Грузия.

— Значит, ты русский?

Конечно, он не мог понять. Пришлось объяснять:

— Нет. Я грузин. У нас свой язык. Совершенно другой. У нас даже буквы другие, не как у русских. Другая одежда, другие песни, другой народный быт, другие лица. Ну, посмотри, разве я похож на русского мужика?

— Почему не похож?

— Потому что русские мужики — светлоглазые и светловолосые.

— Я не знал, — сказал он. — Но неважно! Ты все-таки русский. Говоришь непонятно. Загадочная русская душа. Откуда ты? Из Грузии или России?

— Дофин, погоди! Кстати, раз ты решил меня звать Джузеппе, то уж позволь, я буду звать тебя Дофин. Грузия — часть России. Как Бавария — часть Германии. Понял?

— Нет! Баварцы говорят по-немецки. А у вас другой язык. Наверное, Россия завоевала Грузию, а тебе стыдно. Стыдно, стыдно!

— Глупости, Дофин. Ничего подобного. Мы, грузины, — не русские. Но мы вместе с русскими. Россия — это империя. Много разных народов и языков. Единство. Понимаешь — единство в разнообразии. Цветущий луг.

— Это все слова, Джузеппе! Империя есть империя. Есть господа, есть рабы.

— Мы не рабы русских! — чуть ли не крикнул я.

— Не обижайся, мой умный старший друг. Прости меня, — и он сделал рукой такой жест, как будто погладил меня по плечу; он далеко от меня сидел, но мне показалось, что я чувствую его руку… — Конечно, вы не рабы. Но… но…

— Подчиненные, так? — сказал я.

— Это ты сказал! — закричал Дофин и вскочил с кресла, придерживая полотенце. — И ты ненавидишь русских. А евреев ты тоже ненавидишь?

— Нет, — сказал я совершенно серьезно. — Если я кого-то не люблю, то лично. Данного, конкретного, отдельного человека, который причинил мне зло. Вот и все. Но я никого не ненавижу. Ненависть — недостойное чувство…

— Недостойное христианина? — он поднял брови.

— Недостойное революционера, — и я повернулся на стуле к столу, взял книгу, поискал на столе карандаш. — Ненавидят, испытывают злобу и ярость — психопаты. Истеричные дамочки. Пьяные хулиганы. Революционер действует целесообразно.


Наверное, я это сказал очень строго, потому что Дофин замолчал.

Я читал книгу, а он все сидел в кресле и не уходил.

Мне стало интересно — смотрит он на меня, просто озирается или вообще дремлет? Но оборачиваться мне не хотелось. Слава богу, через пару минут он вдруг спросил:

— Джузеппе, а ты женат?

Я повернулся на стуле:

— Нет, я вдовец. Моя жена умерла пять лет назад. Мы с ней прожили всего три года.

— У вас были дети.

— Сын.

— Где он?

— Его забрали сестры моей покойной жены. Потому что моя мама больна, а отец стар. Не знаю, когда я его увижу. Я ведь теперь эмигрант, изгнанник.

Это было не совсем так, я неправду сказал, в Европе я был ненадолго и собирался довольно скоро возвращаться в Россию — так же нелегально, как и приехал, с паспортом на чужое имя. Но не хватало еще, чтоб я ему все рассказал в подробностях! Поэтому я повторил:

Назад Дальше