Архитектор и монах. - Денис Драгунский 6 стр.


Потом я узнал — работники похоронных служб и сотрудники госбезопасности никогда не говорят «до свидания». Они всегда говорят «прощайте». Именно так. Из хорошего отношения к своим клиентам. И в самом деле, зачем человеку желать нового свидания с гробовщиком или следователем тайной полиции?

— Прощайте, товарищ лейтенант, — сказал я.


После этого разговора я почувствовал себя физически грязным. Вроде бы я ничего такого особенно подлого не сказал. Ну, про «врага партии и народа». Во внутренних самооправданиях это могло сойти за цитату из газетной статьи. Лейтенант был приятным человеком. Но все равно. Гадость. Липкая, потная, пугливая гадость. Хотелось вымыться с мылом, с головы до ног.

Весело насвистывая, я поднялся на свой третий этаж. Дверь в мою квартиру была опечатана. То есть заклеена неширокой бумажной лентой с печатью. Ключи у меня были в кармане. Я сорвал эту бумажку, отпер дверь, вошел в квартиру, разделся догола прямо в прихожей и пошел в ванную.

Воды не было. Текла жалкая струйка, потом и она перестала. Кап-кап-кап.

Я набрал эти капли в ладонь и смыл пот со лба. Протер подмышки. Постарался намочить — вернее, слегка увлажнить — полотенце. Прошло минут пять. Полотенце стало немножко сырым. Обтер этим полотенцем все тело. Стало чуточку легче.

Пока рабочий день не кончился, я пошел в квартирное бюро.

Я знал, что в этом бюро были страшно злы на меня, а также на полицию безопасности, потому что за эти полгода они не имели права ни сдавать квартиру, ни требовать с меня денег. Таковы правила. Ведь я не был осужден, я был просто «изъят полицией безопасности» — такое письмо они получили. Изъят, и все тут. Полиция безопасности не любит говорить лишнего. И болтунов тоже не любит. «Изъят» — какое хорошее слово.

Все это мне рассказал помощник товарища лейтенанта, который провожал меня на склад и искал мешок с моими вещами. Он сказал: «В бюро будут на вас шипеть и ворчать, но вы наплюйте».


Так оно и оказалось.

Две дамочки-чиновницы из квартирного бюро сначала шипели на меня, а потом принялись ругать власть и особенно полицию безопасности: «Делать им нечего, стукачи проклятые, совсем довели до ручки». Они объяснили мне, что получают зарплату из денег, которые вносят квартиросъемщики. На всякий случай я хмыкнул вроде бы сочувственно, но разговора не поддержал. Они покосились на меня и замолчали. Одна была в юбочке с разрезами, коротко стриженная, с белой крашеной челкой, ей было хорошо за тридцать, может быть, даже ближе к сорока, но готов спорить, что подруги ей говорили: ах, тебе не дашь больше двадцати пяти! — и она была счастлива это слышать три раза в день. Вторая была с седой завивкой, в синем почти мужском пиджаке с большой брошкой в виде попугая. «Справку!» — сказала старшая.

Я показал им справку. Никаких сантиментов типа «освобожден ввиду отсутствия состава преступления». Просто: «Настоящим подтверждается, что гражданин Адольф Гитлер с 3 марта 1938 года более не находится в распоряжении Государственной Службы Безопасности». Умели они нагонять туманный ужас такими вот мелкими штришками.

«Вы знаете, в квартире нет воды», — сказал я. «Что? Вы уже были в квартире? — строго сказала старшая. — Надо было прийти к нам, мы бы позвонили в полицию безопасности, и все втроем — полицейский, я и вы — мы бы распечатали квартиру. Таковы правила!» — «И что теперь?» — «Теперь уже делать нечего! — младшая смотрела на меня глазками-звездочками: кукольные голубые кружочки посреди растопыренных ресничек. — Придется вас простить. Распишитесь вот тут. И вот тут. Вот корешок квитанции, это вам. А вы правда архитектор из Вены?» Откуда она это знает? Да очень просто, увидела в договоре найма, вот он перед ней. «Правда, барышня, правда» — «Ой, как приятно, когда тебя называют барышней! Это так по-венски, так по-австрийски, просто прелесть! А то мы тут все товарищи, товарищи, товарищи! Правда, товарищ Браун?»

Товарищ Браун потрогала своего золоченого попугая на лацкане и промолчала.

Смешно, что у нее тоже была фамилия Браун, как у моей квартирной хозяйки в Вене. У той, которую я неизвестно почему вспоминал, валяясь на койке в одиночке.

Конечно, они были совсем не похожи. Хотя «моя», так сказать, госпожа Браун — моя квартирная хозяйка — сейчас, наверное, выглядит не лучше. Двадцать пять лет прошло. Четверть века. Страшно подумать. Совсем старуха, наверное. Хотя я за четверть века вроде бы особенно не изменился. Бедные женщины.

«И у меня фамилия Браун!» — сказала младшая.

Хорошо еще, что не Мюллер, подумал я.

«А архитектором стать трудно?»

«Нет, нетрудно. Даже очень легко, дорогая барышня!» — «Ах, не может быть! Неправда! Зачем вы надо мной смеетесь?» — «Ничуть, дорогая барышня! Готов вам это доказать, вот прямо сегодня, сейчас же. Ваш рабочий день заканчивается через три минуты. Приглашаю вас посетить мое холостое убежище. Я вам все объясню про архитектуру. Клянусь, вам очень понравится. У меня скромно, но уютно». «Что?! Как вам не стыдно! — она топнула ножкой и тряхнула челкой. — Я замужем! У меня двое детей!» «Зачем же вы позволили называть себя барышней? — засмеялся я. — Сразу бы сказали: я замужняя женщина, а вовсе не барышня».

Она наморщила нос и отвернулась. Старшая товарищ Браун сурово на нее посмотрела — на нее, а не на меня, вот что особенно смешно.

Я раскланялся с обеими товарищами Браун и вышел.

Послезавтра, когда я уже совсем собрался уезжать, я в последний раз зашел в квартирное бюро. Ключи-то надо было отдать.

Там была только младшая товарищ Браун.

Она протянула мне руку жестом принцессы.

Я склонился и прикоснулся губами к ее пальчикам.

«Вы, конечно, понимаете, — сказала она, — что я подняла крик только из-за этой ведьмы Браун». «Догадываюсь, барышня. Вернее, госпожа, вернее, товарищ Браун-младшая». Она засмеялась и заплюскала ресницами. Видно было, что она знает про свои глазки-звездочки и использует их на все сто процентов. «Но вы, конечно, тоже вели себя рискованно. Как можно предлагать такое незнакомой женщине! Да еще в присутствии этой злобной старухи Браун! — она стукнула кулачком по столу и перевела дух. — Нет, нет, конечно, даже если бы этой ведьмы Браун не было, я бы все равно не пошла с вами. Я не пошла бы вот так сразу в вашу квартиру, еще чего…» — она сделала паузу и посмотрела на меня со всей возможной синеглазостью. Я отвел взгляд и опустил голову. «Но, — сказала она, — но мы с вами могли бы просто зайти в кафе, потом пройтись немного, просто пройтись…» — «У вас же двое детей». — «Они в детском саду на пятидневке». — «Вы же замужем». — «Муж у меня постоянно в командировке, постоянно». Она чуть не плакала, странное дело.

Мне на секунду захотелось погладить ее по голове и сказать какую-то глупость вроде «ничего, ничего». Или даже пригласить ее в кафе. А потом к себе. Я был уверен, что она бы пошла со мной. Но захотелось только на секунду. А квартира была уже заперта, и с кровати содраны простынки. Я их просто выбросил, они были совсем ветхие. Я сказал: «Я принес ключи, я уезжаю». — «В Вену?» — «В Вену». — «А где ваш чемодан?» — «У меня нет чемодана. Вот, у меня портфель, это все. А свои книги я отослал по почте, посылкой». — «У вас есть квартира в Вене?» — «Нет». — «Куда же вы послали посылку?» — «До востребования, разумеется». — «Ах, да, конечно…» — она задумалась, запихивая мои — уже бывшие мои — ключи в конверт, надписывая на конверте дату — 5 марта 1938 года, — укладывая конверт в деревянную ячейку, запирая шкаф. Потом сказала: «Напишите мне письмо до востребования. Или открытку. Центральный почтамт, до востребования, меня зовут Ева. Ева Браун». — «Хорошо. До свидания». — «До свидания, господин Гитлер!»

Какие глупые и несчастные люди. Особенно женщины.

Их всех очень жалко.

Но всем глупым и несчастным людям не станешь писать до востребования.


Как только я вернулся в Австрию, Германия приехала туда за мной.

Тринадцатого марта тридцать восьмого года был торжественно подписан германско-австрийский договор о дружбе и сотрудничестве.

Тельман не собирался присоединять Австрию к Германии. Ему хватало народных республик Бельгии, Голландии и Люксембурга. Ему нужна была этакая буржуазная витрина немецкого коммунистического царства. Для французов, британцев, и особенно для стран-лимитрофов — от Финляндии до Болгарии.

В Австрии была даже разрешена оппозиция. Даже антиправительственная пресса существовала — газета «Свободная Австрия». Можно было ругать правительство за прогерманский курс, называть министров коммунистическими марионетками и грозить кошмарами предстоящей аннексии. Которой все равно не будет, я это точно знал, да и все знали, наверное. Но повторяли «вот придут немцы».

Ужаснее всего было то, что я считал себя немцем. Я не понимал, что такое «быть австрийцем». Я был уверен, что все эти австрийцы врут сами себе и друг другу. И насчет своего австрийства, и особенно насчет немцев, которые вот-вот придут, всех арестуют, все отберут и поделят. Выгонят вежливых чистеньких буржуев из их квартир и пригородных домиков и поселят туда грубых рабочих. Которые пахнут пивом, потными подмышками и дешевым табаком. Апокалипсис!

Страх — очень приятное состояние души.

6. тринадцатый год. Убийство

— Он сказал, что страх — очень приятное состояние души. Странная идея! Не знаю, не знаю, господин репортер, что хорошего в страхе! — сказал я.

По-моему, наоборот.

Однажды Рамон Фернандес пригласил меня к себе. После заседания кружка.

Все разошлись, и даже Дофин куда-то умчался, ничего мне не сказав, хотя обычно он меня ждал. Но у него были свои ключи от нашей — тьфу! — от моей квартиры, и я не беспокоился. Мне даже нравилось, что он чувствует себя свободно. Если ты пустил кого-то пожить к себе домой, то не требуй, чтоб он вел себя, как послушный сынок. «Можно то? Позвольте это?». Не знаю, может быть, кому-то это нравится, а меня раздражает.

Рамон посмотрел Дофину вслед и сказал: «Пойдем, посидим, поболтаем, у меня есть бутылка вина».

Я тоже смотрел вслед Дофину, как он идет быстро, чуть взмахивая руками, бежит-торопится, я хотел увидеть, как он свернет за угол, поэтому не расслышал и переспросил.

Рамон сказал, что у него есть ко мне вопрос.

Я сказал: «Слушаю тебя, дружочек».

Он сказал: «У меня есть бутылка хорошего вина и маленький вопрос».

Я сказал: «Рамон! Вопрос или вино?». Я сам — южный человек и прекрасно знаю все эти фокусы. Тем более что я ума не мог приложить, какой у него может быть ко мне вопрос.

Он обнял меня за плечи и сказал, что очень просит зайти. Недалеко ведь! И, кроме всего, у него есть особая ветчина. Настоящий испанский хамон. Прислали из дому. Я не пожалею. Он прямо-таки тащил меня в свою сторону: он и в самом деле жил недалеко.

Ладно.

Вошли в его квартиру.

Грубо пиная картонных кукол, которые стояли на полу — помните, я рассказывал, что он изготовлял кукол для витрин? — отпихивая и опрокидывая кукол, он расчистил нам путь к столу.

Доска, тарелка и два стакана. Черная ветчина и бутылка вина без этикетки.

«Самое что ни на есть!» — ответил он на мой удивленный взгляд.

Он достал нож, положил на стол. Стал открывать бутылку. Я взял нож, сказал: «Дай я пока нарежу ветчину». «Порежешься», — сказал он и показал, как этот нож режет картон. Подбросил в воздух кусочек картона и полоснул по нему ножом. Картон развалился на два лоскутка. «Вот так-то, — сказал он. — Лучше я сам». Я не спорил. Он нарезал свой знаменитый хамон тончайшими лепестками. Было очень вкусно. Вино было неплохое.

Вдруг он спросил, как я отношусь к Дофину. Я сказал, что хорошо, разумеется — раз я его привел в наш кружок. Да еще пустил к себе жить. Рамон спросил, как Дофину у меня живется. Я сказал, что неплохо, судя по всему. Я улыбнулся, но весь этот разговор был странен и неприятен. Рамон спросил, в одной комнате мы спим или в разных? В разных, но что за вопросы. Какая разница?

— Он мне очень нравится, — сказал Рамон.

Рамон вдруг стал рассказывать непристойные вещи.

Про то, как ходил в клозет после Дофина. У Клопфера, на кружке. Выслеживал, когда Дофин пойдет в клозет, и шел сразу следом. И жадно нюхал. «У него очень свежая, почти детская моча! — заурчал Рамон. — Сладкий деревенский запах!»

— Хватит! — сказал я и вскочил со стула. — Зачем ты мне говоришь эти гадости!

— Это не гадость! — сказал он. — Я его люблю! Я хочу его. Я умираю от любви, от желания, от страсти. Он самый лучший на свете. Он будет мой. Я увезу его. А сначала он переедет сюда, ко мне. Он ведь художник? Мы поладим.

Я все еще хотел обернуть дело в шутку:

— Я его тоже люблю, — сказал я. — Не так, как ты, но все же. Но тщетны наши мечтания, дружище! — я засмеялся.

— Почему? — спросил Рамон.

— Запей вином свою страсть, закуси ветчиною, — я нарочно громко хохотал.

— Почему? — Рамон стукнул кулаком по столу.

— Наш мальчик любит другого! — смеялся я. — Другой соблазнил его, другой!

— Леон? Я так и знал… — сказал Рамон и вдруг запустил бутылкой в посудный шкаф. Разбилось стекло, и большая фаянсовая тарелка, стоявшая на ребре, упала на пол и тоже разбилась.

Рамон был в бешенстве. Бегал по комнате и орал, что убьет Леона, голову ему размозжит молотком. Я никогда не видел такой страсти, такой ревности. Отелло? Куда там! Размахивал молотком. Стукнул молотком по столу, тарелка вдребезги, на столе след. Как они страшно любят, эти необычайные господа! Просто ужас. Даже мне стало жутковато — а вдруг с размаху заденет.

Тем более что я разглядел — это не молоток, а кулинарный топорик: с одной стороны лезвие, как у маленького топора, а с другой — обушок с пупырышками. Отбивать мясо. Рамон ведь хотел стать поваром. Настоящим кулинаром, и пойти работать в дорогой ресторан. Вернее, говорил, что хочет. Купил набор настоящих поварских ножей и вот этот топорик. Дальше фантазий дело не пошло. Хотя раза два или три он приглашал товарищей на ужин, который готовил своими руками. Меня в том числе. Что сказать про его кулинарные таланты? Когда у него были деньги на хорошее мясо — было вкусно. Когда покупал что-то подешевле и пожилистее — невкусно. Вот и вся кулинария. Поэтому он скоро забросил эти мечты и снова вернулся к вырезанию картонных кукол. Ножи пригодились. А топорик все время валялся где-то сбоку.

Он закричал: «Я его убью!» — и рванулся к двери.

Но рванулся так, чтоб я успел схватить его за рукав.

Очень театральный человек.

Я схватил, конечно. Он сразу остановился.

Я отпустил его. Он сел на кровать и прошептал: «Иди, иди, иди!».


Конечно, я не верил. Я думал, что Рамон разобьет еще пару тарелок и успокоится. Тем более что он человек неглупый, хоть и страстный, и извращенный. Он должен понимать две вещи. Первое: все его подозрения яйца выеденного не стоят. Пустые фантазии. Ни Дофин, ни Леон — мужской любовью не занимаются, это же ясно. Между ними ничего не было и быть не могло. И второе: убийство, совершенное в центре Европы, в европейской столице, не останется безнаказанным. Найдут, арестуют, осудят, повесят.

Но я почему-то все время об этом думал.

Как будто бы уговаривал себя, что ничего страшного.

Уговаривал себя полтора дня: следующее заседание Клопфер назначил на послезавтра. Почему так скоро? Ведь мы собирались не чаще раза в неделю. Но, оказывается, Леон хотел выработать позицию. Через пару месяцев должна была состояться конференция венских кружков. Чтоб выбрать делегатов на европейский конгресс.

Кажется, именно по вопросу о национализме.

Но я уже не помню.


Но помню прекрасно, как я уговаривал себя: «Ничего страшного, ничего страшного. Ничего такого Рамон не вытворит. Он просто истерик. Театральный скандалист. Дон Хозе из оперы Бизе, ха-ха!».

Уговаривал себя, когда шел на заседание кружка, когда поднимался по лестнице, давил кнопку звонка, когда усаживался на свое любимое место, в кресло, чуть задвинутое за диван. Как бы во втором ряду и немножко в тени. Я любил это кресло.

Мне тогда очень нравилось, что на меня смотрят, неудобно вывернув шеи. Мне казалось, что я постигаю искусство управлять людьми. Раз они смотрят на меня, вывернув шеи — значит, они признают мою значительность. Вернее, я заставил их. Господи, твоя воля. Сейчас смешно вспомнить.

Да, так вот.

Я уселся в свое любимое кресло, достал тетрадку с конспектом. Карандаш вытащил. Я даже помню, какое первое слово я написал, пока еще все не собрались: «Роль». Кажется, я собирался записать: «Роль национального чувства в пролетарской солидарности».

Но я успел написать только слово «роль».

Потому что открылась дверь и вошла Наталья Ивановна.

Это жену Леона так звали. Наталья Ивановна Седова.

Кто-то спросил: «А где Леон?».

— Его убили, — сказала она.

Поднялся шум. Все повскакали с мест, окружили Наталью Ивановну. Она плакала. Ее усадили на диван, дали воды. Все кричали, ахали, собирались звать полицию. Она сказала, что полиция уже была. Что тело Леона уже забрали в морг. Что детей она уже оставила с соседкой. Шум стоял страшный. Все ахали, кричали, тормошили бедную Наталью Ивановну; она отвечала отрывочно, коротко, по многу раз на одни и те же вопросы, потому что каждый хотел сам, лично спросить. Постепенно нарисовалась такая картина.

Вчера она уложила детей и ушла в спальню, а он сидел и работал. У него была маленькая комната с крохотным окном. Окно выходило на крышу соседнего дома — они жили на третьем этаже, а рядом был вплотную пристроен двухэтажный домик… внизу лавочка, а во втором этаже квартира хозяина. Милейший человек. Сочувствует социал-демократам. Он спал и ничего не слышал. Впрочем, нет. Его жена слышала на крыше какой-то стук. Шаги? Непонятно. Сквозь сон она не поняла.

Но не будем забегать вперед.

Итак, у Леона был кабинетик, и он там работал. Вот и в этот вечер он сидел над своими бумагами. Он любил перечитывать то, что написал раньше. Старые статьи.

Вдруг Наталья Ивановна услышала какой-то шум. Она вбежала в кабинет. Ей показалось, что мелькнуло что-то за окном. Но там, со стороны двора, росло дерево. Но, возможно, это были ветки. «А скорее всего, — подумал я тогда же, — это она уже потом додумывала, ей потом, задним числом, показалось, что она что-то чувствовала и подозревала».

Назад Дальше