Мы друг друга не поняли. Да, собственно, я даже не успел узнать, как мальчишку-румына зовут. Шкура у входа сорвалась, внутрь, сгибаясь, протиснулись несколько существ и со своими обычными звуками потащили нас наружу.
Горел посреди круга из полудюжины шалашей костер — возле него был вбит в землю столб примерно в два человеческих роста. Я почему-то думал, там будет, как в книжках, круг из вопящих и ритмично лупящих по земле дикарей. Но там было только две твари — они стояли у костра и рассматривали нас.
Меня шваркнули наземь так, что захватило дух — но перевести его я не успел. Цепкая лапа — четырехпалая! — схватила меня за волосы, и я заорал от боли — меня волоком тащили дальше под злорадный хохот, потом снова бросили, и сильный толчок в плечо перевернул меня на спину. Я оказался в перекошенном положении — мешали связанные руки — и смотрел снизу вверх на «негров», втягивая воздух сквозь зубы. Румына швырнули рядом со мной. Я видел боковым зрением и его лицо — на нем был не страх, а ненависть.
— Этот новенький, — сказал кто-то, и я даже сперва не понял, кто тут говорит по-русски, — посмотрел влево-вправо недоуменно. Лишь потом до меня дошло — говорит одно из существ. — Говори, как тебя зовут?
— Олег, — кашлянул я. Сверху опустился ассегай и уперся мне в живот. Я непризвольно напрягся, с ужасом ощущая сосредоточенную на кончике острия смертоносную тяжесть.
— Хорошо, — наклонила увенчанную перьями голову тварь. — Где твои товарищи?
— Я… — мне пришлось сделать над собой усилие. — Я один.
— Хорошо, — снова кивнула она. Я поразился: неужели поверила?! Тварь что-то скрежетнула тем, которые притащили нас. Меня подняли, развязали руки и, швырнув к столбу, вновь связали — но уже подвесив меня на какой-то крюк в 20–30 сантиметрах от земли за связанные сзади руки. Больно почти не было, но ремень ощутимо врезался в кожу. — Ты сейчас посмотри, — голос звучал почти дружелюбно. — А потом ночку подумаешь. И утром поговорим как следует.
Он взмахнул ассегаем, еще что-то крикнул. Остальные вздернули румынского мальчишку, вцепились в него…
Я зажмурился. Так, что перед глазами поплыли стремительные хороводы огней. Но все та же странная тварь, подойдя сбоку, сказала: «Смотри!» — и насильно подняла мне веки, безжалостно прижав их пальцами. Я попытался мотать головой, но еще кто-то, придвинувшись сзади, зажал мою голову ладонями.
Стыдно, наверное, об этом говорить, но я не мальчишку жалел, а был в ужасе при мысли, что подобное может произойти со мной. Я не плакал и ничего не говорил, только тянул воздух широко открытым ртом…
…Одна из тварей присела над румыном, доставая метательный нож. Примерилась и начала резать горло.
Я был бы очень рад потерять сознание. Только не получалось. Мальчишка с бульканьем колотил по земле ногами. А та, что держала меня, спокойно и доброжелательно сказала:
— Ну, ты подумай. До утра.
* * *Вывернутые руки уже не болели — они онемели, и временами мне казалось, что я вишу в воздухе как-то сам по себе. Но я мучился даже в те минуты, когда терял сознание (или засыпал?).
Сильнее любой боли меня мучило ее ожидание.
Оно было полным и безнадежным, это ожидание, — как черный туннель, в конце которого не свет, а пламя… но не идти в него нельзя, это от тебя не зависит. У меня было хорошее воображение — и сейчас, ничем не удерживаемое, но затуманенное мучениями, оно выстраивало — и наяву, и во сне — вереницы тех пыток, которые ждут меня с рассветом.
Никто меня не спасет. Вот это все, это конец, наступает мое последнее утро, вместе с которым придет такая боль, которой я в жизни не знал.
Да и что я вообще знал в жизни?! Сколько ее было, той жизни?! Я заревел — тихо, но безнадежно, весь подергиваясь, и слезы вымывали из меня остатки мужества.
Когда они придут утром — я заору, я им все скажу! Я на колени упаду, я просить, умолять буду, я на любые вопросы отвечу, я… я сам им зад подставлю, только бы не мучили — ведь нельзя же от человека требовать, чтобы он был героем в четырнадцать лет! Я не хочу! Да нет, я просто и не смогу, как эти разные пионеры-герои! Я же все равно «расколюсь», только перед этим вытерплю много боли — зачем же мучить себя?!
Я вспомнил, как во время игры в войну — не так уж давно, вот ужас-то?! — меня тоже захватили в плен и только собирались сделать «велосипед», а я уже был готов рассказать все… и только появление Сани с его «зондеркомандой» меня спасло…
Ну боюсь я боли! Боюсь!!! Что теперь?!
Я снова начал плакать. Я не плакал давно и считал себя — вроде бы заслуженно — выдержанным и спокойным парнем. Вот они — мои выдержка и спокойствие, чего они стоят!
Я тихонько завыл от ужаса — даже крох стыда, и тех не осталось. Слышат? Да пусть слышат! Мне страшно! Я жить хочу!..
…Когда я в очередной раз пришел в себя — было утро, и я почувствовал, что дрожу мелкой дрожью. То ли от холода, то ли от страха, а скорее — и от того, и от другого. А еще от взглядов двух убранных белыми перьями и султанами тварей, стоявших рядом со мной.
На миг я увидел себя их глазами — с опухшей от слез рожей, со взглядом, в котором остался только ужас, с подтеками на лице, висящего на скрученных руках, как сосиска. Сейчас как раз и было самое время — заорать, что я все скажу, и начать говорить. Ничего иного они от меня и ожидать не могли — за несколько ночных часов мои собственные мысли скрутили меня, как мокрую тряпку, смяли в бесформенный комок.
И я уже почти услышал свой истеричный, тоже заплаканный, срывающийся голос, выкрикивающий ответы на вопросы, которых мне еще не задали даже.
— Таким ты мне больше нравишься, — удовлетворенно сказала одна из тварей, и я узнал ту, которая допрашивала меня вчера. — Весь в соплях и слезах и думающий уже только о том, как больно будет и как бы этого избежать. Ведь так, а?
Как чисто говорит, даже странно, краем сознания мелькнула мысль. Я кивнул — кого тут обманывать?
— Говорить будем? — У твари была усмешка — не их оскал, а именно усмешка победителя. Она еще ничего не спросила, я еще ничего не сказал — но она уже победила.
Презирая себя, я кивнул.
— Не слышу? — угрожающе спросил он.
— Буду, — буркнул я. Презрение жгло глаза, выжимая из них слезы, но я знал, что, если отказаться — будет боль, и презрения не останется, останется только страх… — Только не убивайте, — добавил я и заплакал снова, стараясь вытереть слезы о плечо.
Они рассмеялись — шипяще и презрительно.
— Скажешь все — не убьем, — пообещал мой «собеседник». — Побалуемся с тобой, как с вашей девкой, — и отпустим.
Я продолжал реветь. Тварь брезгливо приказала:
— Хватит. Рассказывай.
— Ч… то? — Я подавился коротким словом, как хлебной коркой. А хлеба-то мне больше не есть никогда… и эти смеются мне в лицо…
— Первое — где ваш лагерь и сколько часовых, где они стоят?
Тот же самый вопрос, на который я готов был ответить тогда. И сейчас готов. Я сейчас скажу… и они пойдут в лагерь, убьют…
Убьют моих друзей. С которыми я пел песни у костров, помогал друг другу, смеялся и горевал. И думал, что так будет всегда-всегда, даже здесь. Но сейчас я скажу — и их убьют. Не как в игре, а по-настоящему.
Как могут убить меня, если я вздумаю молчать! Никто же из них, из моих друзей, не знает, что такое огонь, палка в безжалостной руке, раскаленная сталь! А я — я могу со всем этим познакомиться! И я же все равно заговорю, только это будет противней, дольше и страшнее… я снова представил себе это и открыл рот…
А еще — они убьют Танюшку. Сперва — сделают с ней это. Потом — убьют. Это я тоже себе представил — нетрудно с хорошим воображением.
И эта картина была ужасней всего, что я представлял раньше о самом себе. Почему-то непредставимо ужасней, так, что я понял: если она станет реальностью, я не смогу жить.
Не смо-гу.
Но если я все равно умру — то по крайней мере не стану трусом и предателем.
Да, будет больно. Наверное, непереносимо. Но… ведь это только так говорится — непереносимо. А на самом деле это можно выдержать.
И, наверное, это будет не так страшно, как видеть Таню… после этого. И знать, что это — уже не твоя фантазия, а реальность, в которой виновен ты.
По крайней мере — я попытаюсь.
Я поднял мокрое лицо. Как трудно говорить, обрекая самого себя на смерть… Слова — словно глотаешь кипяток. Но что же я — совсем не человек? А все, что я читал, смотрел, о чем говорил? Мусор все это, и только во мне и есть, что этот жидкий ужас?
По крайней мере — я попытаюсь.
Я поднял мокрое лицо. Как трудно говорить, обрекая самого себя на смерть… Слова — словно глотаешь кипяток. Но что же я — совсем не человек? А все, что я читал, смотрел, о чем говорил? Мусор все это, и только во мне и есть, что этот жидкий ужас?
Ждете? Ладно.
— Ничего я не буду говорить.
— Вот даже как? — Существо протянуло руку… лапу и взяло меня за лицо. — Даже не «не знаю», а «не буду»?
— Не буду, — повторил я. Почему-то из головы вымело все чувства, даже страх — осталась только звонкая переливчатая пустота.
— И не надо, — покладисто сказало оно. — Говорить ты и правда не будешь, а будешь ты кричать. День, два — где-то так. Сперва кричать, потом горло сорвешь и станешь сипеть, а когда не можешь кричать — боль еще сильнее… Видишь? — Он отошел чуть в сторону. — Это — для тебя.
И я увидел кол. Его принесли четверо, еще один нес деревянную колотушку. Кол был свежий, острый, не очень толстый, но длинный.
Все. Глаз от него я отвести уже не мог, а язык примерз к небу. По всему телу, покрывшемуся гусиной кожей, выступил ледяной пот.
— Может, скажешь? — раздался откуда-то. — И иди. А то ведь знаешь — это такая боль, что у многих от крика рот рвется…
— Сволочи, — сказал я. — Зверье, садисты… Ничего, и до вас доберутся. Жаль, я сам вас мало успел убить… гады…
Я снова заплакал. От острой горечи при мысли, что Танюшка не узнает, что она для меня, и увидит только то, что от меня останется. И тоже будет плакать…
Но — будет жить.
Только надо молчать. И я, готовясь к страшной и долгой боли, зажмурил глаза.
Потом я закричу, конечно. Но это будет просто крик, а не трусливый визг предателя… Может быть, Сусанин тоже кричал, когда его убивали поляки. Вот только обратной дороги он им не показал.
И я не покажу…
…Когда я открыл глаза — обе твари уже падали к моим ногам. В полном обалдении я — уже начисто ничего не понимая! — наблюдал торчащие у них в затылках — у того и другого — рукояти цельнокованых металлических ножей. На мои ноги и землю лилась кровь.
Потом откуда-то слева выплыл Саня — и я услышал, как валлонка в его руке с коротким стуком перерубила веревку над моими ладонями.
Я рухнул в объятия подскочившего Вадима, не понимая, умер я все-таки… или каким-то чудом жив?..
* * *— Смотри, что у него с руками. Синие…
— Давай я разотру… Эй, девчонок там придержите, тут такое!..
— Ты ему руки сначала опусти. А то смотреть жутко…
А руки-то у меня, оказывается, есть… И болят! Ооой, как болят! Вот оно, начали пытать… свои-то, свои за что пытают, я же их не выдал, ничего не сказал! Плечи выкручивала, растягивала, сжимала, жгла и морозила беспощадная боль, и так же начинали под чьими-то пальцами болеть и запястья.
— Б-б-больно-о… — прохрипел я, не открывая глаз, потому что еще не понял, в сознании я или без. И вообще — живой или нет? Да это и не казалось важным — боль нарастала. — Ну за что?! Перестаньте, хватит… больно, не трогайте!..
— Живой, живой! Серега, Серый! Он живой!..
— Три, три, он же без рук останется…
— Дай я сменю…
— Дайте ему попить, у него губы белые…
Вода. Настоящая вода! Тоже пытка — сейчас капнут несколько капель, и… нет, поят, поят!
Я открыл глаза. Улыбающиеся физиономии окружали меня стеной — точнее, куполом, сверкающим зубами и родным. Вадим держал мою голову на коленях и массировал плечи. Арнис растирал запястья.
— Ожил!!! — заорал из-за его плеча Олег Крыгин и замахал рукой: — Живой!!!
— Ты еще рявкни: «Все сюда!», чтобы девчонки прибежали, — хрипло сказал я и облизнул губы: — Дайте еще попить, раз уж живой. И оружие с одеждой найдите, если можно.
— Уже нашли, нашли! — заорал Бэн, с широченной улыбкой сваливая возле меня мое барахло.
— А этих гадесов, — Саня, держа в руке окровавленную валлонку, хлопнул меня другой по плечу, — мы всех прикончили. Они даже из своих халабуд повыскакивать толком не успели.
— Как ты… сказал? — переспросил я.
Санек насторожился:
— А чего я сказал? Гадесов.
От уже подзабытого детского словечка повеяло чем-то таким, от чего я широко улыбнулся… а потом облегченно расплакался навзрыд. Ребята вокруг притихли сочувственно и растерянно, а я все никак не мог остановиться.
Это был последний раз, когда я плакал, на много лет вперед.
* * *Четырнадцать лет хороши среди прочего тем, что все пережитые ужасы перестают казаться ужасными через какие-то сутки после их окончания. Если ты не свернул себе шею — вскоре ты будешь вспоминать это уже как приключение, не больше. Поэтому ночь я спал совершенно спокойно, а под утро проснулся от того, что ощутил: кто-то на меня смотрит.
Смотрела на меня Танюшка. Я вечером с ней толком и не поговорил — она держалась от меня на странном расстоянии. Другие девчонки, сидевшие в лагере, как на раскаленной плите, бросились на меня толпой, а она… словно я был ярким пламенем: хочется подойти вплотную и боишься обжечься. А я завалился спать раньше всех, едва поел.
И вот Танюшка сидит возле меня, и я неплохо различаю ее лицо, потому что уже утро.
— Я тебе зашила куртку, — сказала она, едва увидев открытые глаза и мою невольную улыбку. — Нитки и иголку у Ольки взяла… — Она пожала плечами и вздохнула. Потом сказала, глядя мимо меня: — Ты очень храбрый, оказывается, Олег. Я не знаю, кто бы еще из наших мальчишек так смог.
— Я? Как так? — искренне удивился я и вздрогнул, ярко вспомнив короткий и страшный плен.
— Мальчишки же не сразу напали на гадесов, — тихо сказала Танюшка. — Они окружили их лагерь, лежали и видели все: как тебя спрашивали, а ты отказался отвечать… чтобы нас не выдать, как настоящий герой!
«Это ты дала мне сил промолчать», — сказал я. Вернее — испугался, что сказал. Но Танюшка глядела на меня по-прежнему, и я облегченно перевел дух. Сказать такое было бы… о-го-го! А вслух я сказал:
— Да ну, герой… Ты не знаешь, как я перетрусил.
— По-моему, во всех книжках говорится, что герой не тот, кто ничего не боится, а тот, кто свой страх преодолевает, — воинственно сказала Танюшка.
— Если бы ты знала… — вырвалось у меня, но я тут же исправился: — Нет, тебе лучше никогда не знать, Тань, как это — преодолевать свой страх.
Я умолк, а сам подумал про румына. От него ничего не осталось, я даже имени не узнал… Вспомнилось, как его жарили и ели, и комок прыгнул к горлу. Я сел, скрестив ноги. Танюшка тревожно смотрела на меня, но молчала. Наверное, поняла, что я вспомнил произошедшее.
Но я уже думал о другом. Странно — «негр», допрашивавший меня, отлично говорил по-русски. И что вообще тут происходит, в конце-то концов?! Сверхжестокая глобальная игра в средневековую войну…
Я дотянулся до револьвера. Кто-то позаботился выбить пустые гильзы и снарядить оружие заново. Теперь у меня осталось двадцать четыре патрона — три полных барабана плюс еще три патрона. На три попытки самоубийства, неожиданно мрачно подумал я. Но наган-то мне — слов нет! — сослужил хорошую службу… Я поймал себя на том, что уже и не вспоминаю убитых гадесов — не до них…
Танюшка все еще смотрела на меня. Я заметил, что девчонка сильно загорела. Нет, она и до… в Кирсанове загорала, но тут загар был как у людей, постоянно живущих на свежем воздухе. Хотя — где же мы еще-то живем? На свежем воздухе…
— Чуть больше чем через месяц кончатся каникулы, — вспомнила Танюшка. — Знаешь, это будет первое первое сентября, когда я не пойду в школу.
— Ты пойдешь в школу, — мягко поправил ее я и все-таки прикоснулся к ее голому локтю. Танюшка напряглась на миг, а я ощутил, прежде чем отнять пальцы, прилив чего-то невероятно сладостного, как это бывало всегда, если я прикасался к Танюшке. Но сейчас он был намного сильнее, чем обычно, — меня буквально пробило, голова легонько закружилась… Я поспешил снова заговорить, пока это не сделали мои глаза: — В одну со мной… если не соврала все-таки. — Она улыбнулась и щелкнула меня в нос коротко подстриженным ногтем. Я сморщил нос, прикрыв глаза (радуясь, что есть повод), и продолжал: — Но чем здесь хорошо — так это тем, что мы вообще все время вместе. Даже спим… недалеко. По крайней мере не в квартале друг от друга.
Я открыл глаза. Танюшка ждала этого момента, потому что я получил еще один точный щелчок.