Том 3. Письма 1924-1936 - Николай Островский 3 стр.


Врет он или не врет, это меня мало тревожит — пусть хоть 33 порока (только не социальных пороков, а сердечных), лишь бы ходили ноги, а пороки подождут. Ну вот так я, значит, иногда навожу, когда подумаю о себе, о Чернокозове, но это буза.

Я получил все твои письма и надеюсь, что даже тогда, когда работа тебя затянет по горло, ты все же меня не забудешь.

Я растерял понемногу всех друзей прошлых лет, и те две дружбы новые — ты и «отец» — я не хочу и не смогу потерять, т. к. мне ваши письмеца помогут чувствовать живых людей и пульс работы моей партии.

Здесь, безусловно, после такого разгрома общественная жизнь еще не развернулась, организация еще не оправилась от чистки — притока новых сил пока нет — это момент, когда 50% орг[анизации] за бортом; если бы у меня хоть чуточку было сил двигаться и глаза, я бы что-нибудь делал. То, что я слепну, — это факт. Но, конечно, живого человека пока нет. Передай мой привет сынишке и скажи, что и его буду ждать с тобой летом будущего года вместе, и скажи ему, что я и его и его маму тоже люблю.

Жму Ваши руки большую и маленькую.

Островский.

Привет от Раи большой.


Сочи, 20 августа 1928 г.

21 А. А. Жигиревой

25 августа 1928 года, Сочи.

Милая Шура!

Лежу один. Рая участвует в райконференции «Нарпит». В отношении общественной работы Раи — вовлечение ее в работу профсоюза шагает вперед, — работа эта шаг за шагом втягивает ее; ясно, что мне все более и более придется оставаться одному, но здесь не может быть никакого разговора — тем более что перед Раей стоит вопрос вступления в кандид[аты] ВКП(б) — она последний год в ВЛКСМ (ей 23 года), и я заканчиваю политическую подготовку, необходимую для нее.

Как работница (4 года физического труда) она безусловно будет принята, тем более что теперь организация будет пополнять ряды рабочими.

За период моей политически сознательной жизни я имею целый ряд рабочих и работниц, вовлеченных мною в партию, к сожалению, я не имею теперь с ними связи, но все они сейчас, как я знаю, стали хорошими партийцами. Для меня всегда была радость, если я втягивал в нашу семью индивидуальной работой кого-либо из ранее остав[ав]шихся в стороне от комму[нистического] движения.

А ведь есть товарищи, которые не помнят ни одного случая обработки, воспитания и вовлечения в партию — есть механическая дача рекомендаций, но это не то.

Теперь, когда я болен, я большую часть своего энтузиазма в те периоды, когда кошмарные боли давали мне возможность отдыхать, отдавал и отдаю тем нескольким рабочим, меня окружавшим (в данном случае Рае), для того, чтобы имеющееся [у них] рабочее сознание повернуть и закрепить в направлении борьбы за новую жизнь, и я вижу результат этого и факт того, что в идущих впереди боях с нами будут еще один-два преданных партийца. Все это крупиночки — очень мало, — но большего я не имею сил делать. Точка.

Теперь об обыденном.

Получил твое письмо (о беседе с Ем[ельяном] Ярос[лавским]). Ты, Шура, напрасно нервируешь. Ярославский, наверное, правильно приводил примеры, что партия не в силах всех искалеченных товарищей лечить — так ведь он, наверно, тебе говорил, тем более что я ведь получил в этом году такую большую подмогу на курорте — я лично думаю, что и к тов[арищу] Смидович тебе сейчас ни в коем случае ехать не надо. Во-первых, все неправильные дела (вопрос о пенсии и т. д.) пересмотрятся, и только лишь, когда бюрократизм будет продолжаться и ни черта не будет сделано, тогда мне придется обратиться к большим рычагам в ЦКК и НК РКИ. Но пока нет оснований туда обращаться.

Насчет повторного лечения в этом году — это роскошь своеобразная и его утомит, это тоже факт.

Ты подумай, тов. Шура, Вольмер целые дни в отъезде. Чернокозов 18-го оставил письмо для него, и Рая уже 6–7 раз была, а его все нет, сегодня только явился. Она пошла на конфер[енцию] — и зайдет к нему, — что-то товарищ скажет.

По совести признаться тебе, дружочек, меня сильно прошибает сомнение, что при здешней анархии ребята не выполнят данного слова о даче мне коммунальной комнаты. Я говорил с Чер[нокозовым] об этом. Он говорит, что секретарь — парень стоящий, никогда не может быть, чтобы не выполнил данного слова. Поживем и увидим, как ты пишешь.

Тов. Шура, ты, когда только выявится вопрос о твоей работе и вообще будут те или иные новости, напишешь о них, эти живые кусочки работы мне сообщай.

Сволочные глаза мои все в том же духе, саботируют — пишу, но, убей, не вижу, что пишу. Боюсь, что написал слово на слово, а ты ничего не разберешь и будешь меня только ругать, ты уж прими в амнистию все.

За «Правду» спасибо, а то, знаешь, здесь так: один [номер] есть, другого нет — буза.

Еще одна просьба к тебе: купи в книжном магазине где-нибудь расчетную книжку, а то в Сочи нет (здесь многого нет, а дорого, как в Париже), потом пришли анкеты для поступ[ления] в ВКП(б). Все это можно в «Огонек» завернуть и бандеролью (10 коп.) послать.

Прости, дружочек, за надоедание!

Крепко жму твою руку.

Привет сынишке.

Привет от Раи.

Коля Островский.

Сочи, 25 авг. 1928 г.

22 Д. А. Островскому

29 сентября 1928 года, Сочи.

Родной мой братуха!

С глубокой печалью узнал только что о смерти твоей дочурки Маруси. Что значат слова — если уже нет живого маленького существа? Но, зная о твоем громадном горе, не могу не сказать тебе тех слов родных от любимого и любящего тебя младшего брата, который говорил бы тебе: твое горе — мое горе.

И я без слов, но крепко-крепко сжимаю твою рабочую руку и говорю тебе, что горячо, нераздельно люблю тебя, мой хороший друг и товарищ по жизни и борьбе. Сжимай сердце крепче, крепи нервы, закаляй свои чувства, ибо в грядущей борьбе кровавой мы еще многих родных нам потеряем, возможно и сами погибнем.

Знай, что здесь, в далеком Сочи, бьется родное сердечко твоего лучшего друга.

Николай Островский.

29/IX-28 г.

23 А. А. Жигиревой

29 октября 1928 года, Сочи.

Товарищ милый!

Почему стали редки твои письма? Видно, работа забрала все время, эти перерывы возможны, мне они кажутся большими, наверно, потому, что мне теперь не пишут. Или я только с тобой тесно связан, засыпаю тебя рассказами о каждом почти дне своем, остальным не пишу из-за слепоты. Возможно, эти вереницы писем тебя утомляют и отнимают полезное время, но тогда ты должна об этом написать. Ни тебе, ни мне не подходит заниматься китайскими вежливостями, если надоело, то скажи, и я немного привинчу гайки, совсем не писать отказываюсь — буду, но не так густо — точка. Теперь начну: уже 3 дня живем по-буржуйски — большая, полная солнца комната — 3 окна, электричество и даже водопровод (качать его надо только самим). Вот где я дышу полной грудью и любуюсь на солнышко, которого не видал 26 дней. Этот погреб, где я жил, так меня угнетал и физ[ически] и морально. Я остаюсь здесь на зиму.

На это есть две причины.

1) Борьба с бывшими владельцами еще не закончена, мы завоевали только один дом, они еще укрепились в другом (один № 9 в одном дворе), и рабочие просили как-нибудь устроить, чтобы довести дело до конца, мой переезд им нежелателен; 2) это то, что меня имели [намерение] переселить в город, в комнату, из которой они [хотели] выбросить семью рабочего (малые ребята), незаконно вселившегося в нее. Мое глубокое убеждение (на 3-х месячном опыте), что «законно» здесь никто не сможет добиться квартиры, и вселиться в комнату, из которой выбросят безработного рабочего с семьей, я отказался.

Комната моя рядом с санаторием «Красная Москва». Правда, Рае далеко ходить на собрания, но ничего не поделаешь.

Зато как здесь красиво, Шурочка. Вот где мы отдохнем летом, дружок. Смотри, Шурочка, если ты с сынишкой не приедешь сюда, я с тобой насмерть переругаюсь, — десять минут ходьбы к морю даже для ножек китайских — крохотных — это возможная нагрузка, это ближе, чем к ванной в Мацесте. Здесь большой сад. Ты знаешь, Шурочка, если даже мы с тобой будем лечиться в Мацесте, в это время твой сыночек будет купаться и загорать на пляже, который в 200 саженях от нашего дома, а потом и ты после санатория отдохнешь здесь. Верно я говорю, ты обязательно прочти сынишке эту часть моего письма, и пусть он не дает тебе покоя, пока вы не сядете в поезд маршрутом Ленинград — Сочи, пусть Лёня не дает тебе покоя, а то ты можешь «забыть» или что-нибудь в этом роде.

Когда я жил в погребе, то туда вас звать — смехота, а сейчас я капиталист, есть громадина (по моему узкому кругозору) комната.

Разбираешь ли ты мои письма?

Теперь об ином. Я только теперь чувствую, Шура, как я устал от всей здешней канители с буржуями. Сколько здесь непробитых стенок. Поистине здесь осиное гнездо осколков старого мира, здесь необходим целый отряд передовых большевиков, актива, непримиримых классово, даже жестких и непреклонных; если бы я мог с тобой поговорить, я бы передал все, но на бумаге не расскажешь. Я всей своей горячностью вошел в суматоху и нервоз — чертовски страдаю от того, что не могу лично бегать и трусить за горло геморойных бюрократов, но несмотря на то, что аппарат вместо помощи делает все, чтобы отбить охоту рабочим будоражить заплесневшие гнезда, несмотря на это — не даром уходят силы. Мы уже завоевали у бывших шахтовладельцев 8 квартир.

Когда я жил в погребе, то туда вас звать — смехота, а сейчас я капиталист, есть громадина (по моему узкому кругозору) комната.

Разбираешь ли ты мои письма?

Теперь об ином. Я только теперь чувствую, Шура, как я устал от всей здешней канители с буржуями. Сколько здесь непробитых стенок. Поистине здесь осиное гнездо осколков старого мира, здесь необходим целый отряд передовых большевиков, актива, непримиримых классово, даже жестких и непреклонных; если бы я мог с тобой поговорить, я бы передал все, но на бумаге не расскажешь. Я всей своей горячностью вошел в суматоху и нервоз — чертовски страдаю от того, что не могу лично бегать и трусить за горло геморойных бюрократов, но несмотря на то, что аппарат вместо помощи делает все, чтобы отбить охоту рабочим будоражить заплесневшие гнезда, несмотря на это — не даром уходят силы. Мы уже завоевали у бывших шахтовладельцев 8 квартир.

17 человек имеют где жить, и я убежден, что мы этих белых гадов выпрем и из другого дома. На какие только хитрости надо идти, чтобы добиться своего. Вчера было бурное собрание жилколлектива, есть здесь и партийцы, 2 таких ребят, они живут в прекрасных квартирах и говорят: «Бросьте, все равно ничего не добьетесь, а мы — наша хата с краю, я, говорит, болен и устал — ну его, всю эту борьбу к черту».

Если бы слыхала, как я их крыл здесь. Вчера заставил их согласиться на такую «хитрость». В общую кухню (находится в подвале) вселяют рабочего бедняка туберкулезного с детьми и женой. Когда его вселят, то сейчас же начнем бомбардировать ОМХ, исполком и прокурора и т. д. и пр., что недопустимо пролетария, бывшего красного бойца, больного, [заставлять] жить е[го] в подвале, и этим ударим первым снарядом во второй дом — одноэтажный, где засела Бабкина (буржуйка), и мы призовем комиссию и добьемся его поселения в прекрасной комнате буржуйской квартиры, а раз пробьем брешь, то и совсем попрем гадов долой.

Портит несколько дело — это боязнь работников «портить хорошие отношения с вышестоящими товарищами». Может, я неправ, но мне непонятно: хорошо ли для руководящего товарища своих детей 4 и 7 лет учить французскому языку (50 руб. в месяц) и учить на собственном рояле (1500 р.) и т. п.

Есть и моменты из чеховских картинок, например, — нажимаем на недорезанных буржуев, сжимаем их, а она, буржуйка «француженка», кричит: «Я сейчас же побегу к мадам Белокон, и увидим, что будет» — или «мадам такая-то возмущена поступками…»

24 Д. А. Островскому

1 ноября 1928 года, Сочи.

Дорогой Митя!

Обращаюсь к тебе со следующей просьбой: если у тебя есть свободных 20–25 рублей, то я прошу тебя выслать их мне. Если их нет, то я постараюсь как-нибудь вывернуться. Я ожидаю из Москвы постановления Главсоцстраха о пенсии, а пока надо купить дров и т. д.

Если я получу увеличенную пенсию, то я тебе смогу скоро возвратить деньжата. Вот в чем моя просьба.

Мы ожидаем маму. Как там у вас идет жизнь и работа? О здешней жизни и работе у меня нехорошее мнение. Обрастают некоторые ребята и окружаются разными подхалимами и барахлом. Нет пролетарской непримиримой ненависти к чуждым элементам. Я здесь вошел по уши в борьбу. И силы мои тают, и очень мне обидно, что лежу и сам не могу работать. Много, родной братуха, работы, еще много борьбы, и надо крепче держать знамя Ленина.

В партии заметен кое-где правый уклон… Нам, рабочим-коммунистам, надо бороться беспощадно с этим. Всем тем, кто за уступки буржуазии, дать по зубам. Надо также встряхнуть тех, кто уж очень забюрократился и стал гадом. Партия зовет нас на борьбу, и мы должны освободиться от ненужного хлама, а здесь его до черта.

Привет от Раи.

Коля.

Сочи, 1 ноября 1928 г.

25 П. Н. Новикову

2 ноября 1928 года, Сочи.

Милый Петя!

Ты знаешь причину, почему я так редко тебе пишу. Меня ударило по голове еще одним безжалостным ударом, — правый глаз ослеп совершенно. В 1920 году мне осколком разбило череп над правой бровью и повредило глаз, но он видел все же на 4/10, теперь же он ослеп совсем. Почти три месяца горели оба глаза (они связаны нервами: когда о[ди]н болит, то и другой за ним), и я 4 Ґ месяца ни задачи, ни книг, ни письма прочесть не могу, а пишу наугад, не видя строчек, по линейке, чтобы строка на строку не наехала. Левый глаз видит на пять сотых, одну двадцатую часть. Придется делать операцию — вставить искусственный зрачок — и носить синие очки.

Сейчас я в темных очках все время. Подумай, Петя, как тяжело мне не читать. Комвуз мой пропал, я заявил о невозможности из-за слепоты продолжать учиться и вообще не знаю, если мне не удастся возвратить глаз, хоть один, к действию, то мне придется решать весьма тяжелые вопросы. Для чего тогда жить, я, как большевик, должен буду вынести решение о расстреле [слово неразборчиво. — Ред.] организма, сдавшего все позиции и ставшего совершенно ненужным никому, ни обществу, а тем самым и мне…

Мне по своему существу нужны железные непортящиеся клетки, а не такая сволочь. Мне врачи обещают, сделав операцию правого глаза, вернуть ему то количество зрения, какое необходимо для чтения. И вот в период такого тупика я еще вошел с головой в борьбу. Ты знаешь, в нашей партии стал опасностью правый уклон — сдача непримиримых большевистских позиций — отход к буржуазии. Никакому гаду и гадам ленинских заветов не позволим ломать, и если бы у меня были силы, то я бы работал и боролся, а то только писание да мучение. Зажирели некоторые типы. Подхалимов полно, надо стряхнуть все наросты, больше рабочих свежих сил, крепче семья пролетариев-большевиков. Много бы я тебе рассказал, но нет сил.

Милый Петя, одна радость осталась у меня — это радио, без него безрадостна и нищенски тяжела жизнь; я никогда не был богачом, и бытовые тупики я с детства впитал в себя, и то, что жрать нет чего, как человеку больному нужно, это все буза, но когда необходимо отказываться от «пищи душевной», то я не могу… Не подумай, Петя, что я сошел по радио с ума. Нет. Но ты меня поймешь, что я так забежал в угол и морально и физически, что приемник стал для меня единственной радостью и другом здесь, в этом… Сочи…

2 ноября 1928 г.

26 А. А. Жигиревой

16 ноября 1928 года, Сочи.

Милая Шура!

Получили все твои письма. Я было забеспокоился отсутствием писем от тебя и подумал, не устала ли ты от переписки…

Как бы я хотел с тобой сейчас побыть, поговорить — отдохнуть в кругу товарищей-большевиков, успокоить развинтившиеся гайки. Мне иногда так больно и морально и физически от моего бессилия, что не передать. Представь, Шура, что вокруг тебя идет борьба, а ты привязана и только можешь видеть это. Я тебя очень прошу. Ты никому больше ни слова не пиши обо мне — это лишнее и теперь невозможно, поскольку я стал почти врагом их.

Дело, конечно, не обо мне или какой-то комнате, печке и т. д. и т. п. Это все отошло в предание, нет, вопрос идет о правой опасности, она здесь ярко выражена.

Ты читала доклад т. Ярославского на последнем пленуме ЦКК о том, что в Черноморском округе в аппарате сидит 30% враждебных нам элементов. Это безусловно Ярославским не преувеличено. Я уже не говорю о подхалимах, о гемороидальных бюрократах, о «нежелании портить отношения» с вышестоящими и т. д. и т. п.

Будет время — я напишу конкретно. Сейчас я даже не уверен, что мое письмо к тебе дойдет в целости. Черт с ним, это не так важно, важно то, что в таком глухом уголке нет пролетарских кадров.

Я лично зашел в физический тупик, израсходовал все наличие силы, и точка, далее идет все бесполезное, значит ненужное, я уже получил, что нужно, могу еще, конечно, получить и исключение и высылку, но это все не по силам, по своей бесполезности ведь я и так в течение нескольких месяцев живу ненормальной возбужденной жизнью, а ведь я должен набирать силы, чтобы быть полезным нашей партии — нашей родной партии.

Я думаю, что ты меня бы отделала за это, — Рая грозит все тебе описать и ругать меня беспощадно, грозит тобой, как единственным, кого я «боюсь», и я много с ней говорил и дал слово остановиться на «тех достижениях», которые имею. Лучше всех меня на это толкают безумные контузионные боли головы и сердечко, выбивающее после каждого столкновения 128 ударов в минуту.

Пиши, родная Шура, пиши, мой дружочек хороший, твои письма мне нужны, привет Лёне, поздравь его от меня.

Коля.


Теперь я хочу сказать несколько слов о моем товарище — Рае — о ее росте. У меня все невзгоды забываются, Шура, когда я наблюдаю, как растет и развивается молодая работница. Это моя политическая воспитанница, и мне очень радостно, что растет новый человек — она сейчас с головой ушла в работу — уже перечислив все работы, ты можешь судить обо всем, — она профделегатка, профуполномоченный по Нарпиту, — делегатка женотдела, секретарь общегородского делегатского собрания, и на последней райпрофконференции выбрана кандидатом в члены совпрофработников, работать начала в секции РКИ, и на днях как швея по спец[иальности] будет руководить школой кройки и шитья Союза Нарпит — теперь у нее нет дня и вечера без заседаний, собраний и т. д. Она прибегает радостная, полная заданий и поручений, и мы оба работаем над их решением — сейчас подготовка к перевыборам горсовета, она мечется и бегает.

Назад Дальше