Ты знаешь и, надеюсь, искренне веришь в то, что партия для меня является почти всем, что мне тяжело вот такое состояние, что я не могу, как даже в Харькове, быть ближе к ее жизни. Какая-то пустота вырисовывается, незаметно ощущается какое-то новое ощущение, которое можно назвать прозябанием, потому что дни пусты иногда настолько, что выскакивают разные анемично-бледные мыслишки и решения. Тебе яснее, чем кому бы то ни было ясно, что если человек не животное, узколобое, шкурное, тупое, как бывает, жадно цепляющееся за самый факт существования, исключительно желая сохранить жизнь для продолжения такого же существования, и не видящее всю четкость фактов, то иногда бывают очень и очень невеселые вещи.
Мне бы гораздо легче было бы пережить настоящее положение несколько лет тому назад. Я бы его принял, как большинство. Но теперь не то. Ничего позорного нет в том, что бывают минуты реакции. Ведь я уже три года веду борьбу за жизнь и каждый раз бит, — сползаю назад. Если бы в основу моего существа не был заложен так прочно закон борьбы до последней возможности, то я давно бы себя расстрелял, потому что так существовать можно, лишь принимая это, как период самой отчаянной борьбы…
Вспомни, что нас сдружило с тобой. Это первые дни, когда я попал в и[нститу]т. Я их не забываю. Тогда я был, как волчонок, пойманный и запертый в клетку, сейчас — как замотанный, уходящий из жизни.
Только мы, такие, как я, так безумно любящие жизнь, ту борьбу, ту работу по постройке нового, много лучшего мира, только мы, прозревшие и увидевшие жизнь всю, как она есть, не можем уйти, пока не останется хоть один шанс. Все покажет лето этого года.
Лично не надеюсь, что сдвинусь вперед, но посмотрим. Я не всенаписал. В другом письме кончу. Сейчас устал… В твоих письмах ты такая нежная, Галочка. Хотя мы двух мирков, но что-то частично роднит. Старушка моя, хрупкая, маленькая, жму твою лапку.
Конечно, будешь писать, потому что у меня сейчас дни темнее, чем обычно.
Н. Островский.
Новороссийск, 7/I 1927 г.
12 М. А. Панченко
6 августа, 1927 года. Горячий ключ.
Шлю свой привет, Мария!
У тебя, наверно, сложилось мнение о том, что я, уехав из Н[овороссийс]ка, забыл про все и всех, т. к. не пишу.
Есть одно, что отбивает все попытки взяться за перо, — это рука, волынящая от ванн. Это не просто отговорка, а «хвакт». Точка. Знаю, что Виктор уехал в Лен[инград]. Очень интересно, как у него сложится дело с вузом. Ты, наверное, знаешь от наших «девчат» все, что есть здесь у нас, про все текущие мелочи. Теперь едет Люба. Остаемся со старухой одинокими. Впереди переезд Ключ — Краснодар, несущий за собой большие трудности, но пока еще стучит сердце, значит жизнь есть, а там увидим повороты дальнейшие.
Мало пишу, трудно.
У тебя впереди тоже борьба, собирай силы, т. к. без резерва тяжело бороться — уйдет много сил.
Я принимаю еще 6–7 ванн, и конец, там отдохну — и в путь.
Жму руку.
Н. Островский.
Привет Г. Л.
Горячий ключ, 6-го августа.
13 П. Н. Новикову
22 октября 1927 года, Новороссийск.
Дорогой Петр!
Неровная у нас переписка — что поделаешь. Покаянных писем не пишу, знаю сам хорошо — поругаешься и остынешь, «что, дескать, с неорганизованным элементом сделаешь!» У меня новостей таких особых нет. Лежу все. Вот, язви его в душу, никак не встану на ноги. Много волнений было по разным мелочам, не знал, где жить буду зиму. Теперь ясно — остаюсь здесь. Собираюсь писать «историческо-лирическо-героическую повесть», а если отбросить шутку, то всерьез хочу писать, не знаю, что только будет. Буквально день и ночь читаю. Уйму книг имею, связался с громадной библиотекой и читаю запоем и научное, и вперемежку для разрядки мозга беллетристику. Все новые книги. Хорошо! Без этого застрелил бы себя, как собаку безногую. Хотя и так и иначе, но придется же в конце концов поставить себя к стенке, как элемент в жизни паразитический. Это, несмотря на шутливую форму, говорю всерьез. Не пиши мне никаких философий поэтому — скучно слушать умные речи. Что ты делаешь, дружище, чем заполняешь свои дни? Чем, скажи? Факт тот, что ты до сих пор бродяжишь около берегов сторонкою. Ведь подумай, Петя, если бы у меня было твое тело, то я уже десять раз пробежал СССР взад и вперед. Я не поп — не читаю акафист, — но ведь уже шебаршит кругом, придется снова влазить на коняку. Петро, хоть и резаный, так лезь сейчас, чтобы потом сиротой не быть. Если бы я остался в Харькове и работал, то было бы иначе — жаль. Что ты знаешь о гуляйпольском Петрухе нашем? Вот еще лесной зверь. Я прошу, если переписываешься, напиши, что я еще не сдох. Посылаю письмо о Сизове.
Жму твою лапу, дорогой. Приветствую Фрола и Анну.
Твой Коля Островский.
Потом… Если у тебя кризис с деньгами, напиши, я пришлю часть своего долга. Не ломайся, дружок. Открытку бросил в ящик, когда получил.
22 октября 1927 г.
14 П. Н. Новикову
23 декабря 1927 года, Новороссийск.
Средне-уважаемый тов[арищ] Петруша!
Конечно, соглашаюсь с твоим заявлением, что надо бросить отписываться открыточками, а сделать жизнеописание по существу. Итак. Жив, но не здоров. Физическое состояние выше среднего, т. е. в данных условиях хорошее. Это основное. Потом. После курорта, т. е. серных ванн, начинает медленно, но верно спадать опухоль в колене. Беда — очень мало (смертельно мало) ем. Установили приемную радиостанцию (средней мощности приемник системы В. В., одноламповый, при батареях одна в 40 вольт малого ампеража — другая 4 Ґ вольт большого ампеража). Прекрасно слышу Москву, Харьков, Ростов, Тифлис (ходи на мой лавка кишмиш кушать), Лен[ин]град, Варшаву, Прагу, Берлин и т. д. и т. п. Вполне удовлетворен, хотя эта затея стоит без малого 100 рублей. Но мне без радио нет смысла жить — понимаешь… Я подам в ОК ВКП(б) заявление на предмет поступления в Свердловский заочный комвуз, буду… [неразборчивое слово. — Ред.]учиться, а работы посылать в Москву, для проверки, довольно глухаря глушить… Ты вспоминаешь, Петя, гимнастические NoNo, какие выделывал я на поперечинах над кроватью в 21 палате, когда явился туда в 1924 году, а вышел оттуда ползком…
Коля.
23 декабря 1927 г.
15 П. Н. Новикову
17 февраля 1928 года, Новороссийск.
Дорогой (приблиз[ительно] тысяч 10) Петя!
Ты, наверное, с облегчением думал, что я тебя забыл, но нет, голубчик… Я уже не помню, кто кому должен, т. е. кто писал первый, но, боясь твоего очередного разноса, спешу опередить твои нотации… Напиши, что слышно в унылом старике Харькове. Что ни говори, а Украина меня тянет, долго я просиживаю над аппаратом, слушая Харьков, «рiднесеньку мову»… У вас, наверное, снег кругом, а здесь ни снежинки. Я, Петрушка, стал радиобольной, помешался на радиотехнике, есть у меня приемник средней мощности, но я уже замотался приобретать усилитель 2-х ламповый, эта машина даст возможность слушать все, а то все-таки неудовлетворен человек малым… Кроме этого, я занимаюсь продуктивной работой: много читаю и учусь заочно в Свердловском Коммун[истическом] университете. Кроме этого, есть подруга, славная чудачка, так что я еще не так темно живу, как другие страдальцы, хотя безумно хочется встать и двигаться. Если бы не наличие выше перечисленных фактов, то я бы уже давно себя расстрелял. Но я слабо связан с товарищами. Ты мне больше пиши, Петушок, хотя тебе от моих писем мало радости (зато заботы и довольно надоедливых поручений и т. д. вдоволь). Но считай это нагрузкой по Собесу, вроде принуд-добровольной обществ[енной] работы. Пиши, удастся ли нам встретиться летом?
Жму твою лапу.
Твой Коля Островский.
17.2.1928 г.
16 П. Н. Новикову
5 мая 1928 года, Новороссийск.
Коханый Петрусь!
Неисправимый я лентяй, убей меня небесная мортира, нет оправдания; думал, думал, чем бы оправдаться, не надумал, и пришлось признаться натурой, глаз уже давно выздоровел, но я не писал. Точка. Погода отвратительная, дождь, холодно, ну и юг! Здоровье по-старому. Насчет лета у меня след[ующие] перспективы. ОК дает место — санкойку, но на какой курорт, не знаю пока. Возможно, в Мацесте. Напишу, ей-богу напишу, поверь моей бессовестности, сообщу. Ходить все же не могу. Радио работает, аккумуляторы хороши. Но для 100% не хватает одного, но это не обязательно. Так что ты не думай, что без него не обойдется, ведь ты разводишь эксплуататоров в моем лице, я. как по заведенному обычаю, обращаюсь к тебе, как в Госбанк (но фиктивных на отдачу) векселях {Так в оригинале. (Ред.)}. Ну, довольно. Ты напишешь все-таки, в какую сторону ты направишься летом, — авось встретимся. Проклятый глаз болел более полутора месяцев, и это время у меня прошло вдоску, ни одной книги не прочел, ни одной работы не сделал, отстал в Комвузе на l Ґ месяца. Теперь нужно было бы нагонять, а врач угрожает вторым воспалением, если буду утомлять глаз. Все. Органы моего тела саботируют злостно, категорически отказываются исполнять свои обязанности, несмотря на кровавый террор с моей стороны. Нет, чего и говорить, что я добросовестно собирался написать Фролу, которого уважаю, но не знаю, почему писать иногда смертельно не хочется. Не знаешь ли, в институте — Пушкинская 72 — еще работает Давыдова, Пальмель и др., или нет. Петя, почему бы тебе не поставить детекторного радиоприемника в комнате? Все стоит руб. 20, и слушал бы себе на славу всякую всячину. Конечно, только Харьков, но и это добро. Ты, наверно, читал в «Правде», что ЦК ВКП(б) постановил произвести чистку Черноморской (Новороссийской) организации партии? Напакостившие коты поджимают хвосты, честная братва весело смеется.
Жму руку. Твой Коля.
5 мая 1928 г.
17 Семье
20 июня 1928 года, Мацеста.
Дорогие мои друзья!
Сообщаю телеграфным языком все новости.
1. Принял первую ванну (пять минут). Роскошная штука! Это не ключевая! Для тяжелобольных громадная ванная комната. Кресла, носилки заносят в ванну — простор и удобство.
Санаторий на горе, кругом лес, пальмы, цветы. Красиво, покарай меня господь! Ванные в 200 шагах внизу. Возят на линейке с горы вниз. Но какие спецы санитары! Ни толчка, ни удара! Среди нянь и санитаров есть уже друзья. Сестры молодые и «Правду» будут читать и все прочее. Под «прочим» не подумайте ничего подозрительного.
Дальше — смотрели врачи. Мацеста должна помочь. Договорились обо всем. Через пять дней в ванне будут делать массаж, выносить под пальмы днем в специальных креслах. Пропущенные дни продлят. Сделают постановление о том, что необходимо 1Ґ-2 месяца лечения, а не месяц… Уже сидит в обед контроль — сестра — и подгоняет кушать. Сразу увидели, что не ем, а ем в три раза больше, чем у вас, с дорожной голодухи. Кормят пять раз в день на убой — о несчастье мое!
Дали соседа, прекрасного товарища, члена президиума Московской КК, старого большевика, есть о чем поговорить.
Ну, нет ни одной неудачи! Сплю хорошо. Ночью мертвая тишина, целый день открыты окна. Вот где я отдохну. Милая Катуня, жаль, что ты не здесь, тут еще красивее Сухума. Я как вспомню твои страдания, мне становится тяжело, милая моя сестренка, хорошая моя.
Коля.
20 июня 1928 г.
18 А. А. Жигиревой
1 августа 1928 года, Мацеста.
Милая Шура!
Один день только, как тебя нет.
Только один день.
Послезавтра я передвинусь в город, но дни у меня пустые, какие-то безразличные.
Плохо привыкать к людям, еще хуже давать расти дружбе, товариществу таким бродягам, как я, т. к. всегда тяжело, когда этих друзей уводит. Точка.
Я много буду писать. Все буду писать тебе, уж не сетуй на их бандитский тон.
Сидит около меня Паньков — говорит, — а я думаю: где ты едешь и что думаешь.
Братишка милый, Шура, — так немного тебя знаю, а такой родной оказалась. Точка.
Жди большого письма обо всем.
Н. Островский.
1-го августа.
19 А. А. Жигиревой
5 августа 1928 года, Сочи.
Шлю привет тебе, тов. Шура!
Это письмо я пишу лично. Давай условимся о след[ующем]. Мне, ты знаешь, трудно читать письма. Следовательно, обыкновенные письма мне читает Рая. Если в нашей переписке будут от тебя письма ко мне лично, где могут быть те или иные партновости и сообщения, вообще нежелательные разглашению и которые я должен читать сам (ведь вполне возможно, что не обязательно Рае знать), то такое письмо ты пометишь припиской «лично», их я буду читать сам.
Так же и отвечать; ведь ты понимаешь, милая Шура, что ясно как день, что если бы я свои мысли и решения должен был тебе передавать через чужую руку, то я тебе ничего не писал бы, ни ты, ни я не могли бы ни о чем написать, если не своя рука, а кто-то третий слушает и пишет, правда ведь?
Потом не пиши ты заголовков «тов. Островск[ий]», ведь я тебя зову более проще и дружнее «тов. Шура». Это пустяки, конечно, но пиши мягче хотя бы. Точка.
Твое письмо из Москвы получил. Принимаю к сведению все твои шаги по собесовскому вопросу, я только думаю о ножках «китайского фасона», им-то меньше всего надо отвечать за все, но вот тебе ездить опять из Ленинграда в Москву не так удобно. В конце концов я взялся на учет в местной страхкассе, и вчера был врач, делал обследование здоровья и переосвидетельствование и сделал заключение, что и сейчас у меня потеря трудоспособности на 100%, и поставил 1-ю категорию инвалидности (это высшая, требующая посторонней помощи). Теперь буду говорить с работниками страхкассы о размере пенсии. По предварительным разговорам с врачом — это большая канитель, чуть ли не до Главсоцстраха надо волокитить и т. д. и т. п., дескать, прошли сроки обжалования, почему ранее не заявили и т. д. В общем, я скоро выясню всю волокитческую лестницу, которую надо будет пройти, и начну ее проходить, а пока я постараюсь получить хоть 35–50 для текущей жизни. Здесь, Шурочка, все еще старый советский аппарат, пока не обновлен, все мертвячина, чувствуют, что не сегодня-завтра погонят [их] в шею, и работают спустя рукава. Вольмер все время в отъезде, то тут, то там. Взялся на учет райкома, пока не прикрепляли к ячейке, так как я первое время буду отдыхать, да и глаза не дают работать, квартира малюсенькая, но много окон и света, готовит Рая на дворе. Хозяин рабочий — плотник, хороший молодой парень, в общем ничего, рядом станция, рядом врач живет, страхкасса, так что не помрем; лучше всего то, что здоровье поправляется, уже могу сидеть без чужой помощи на кровати, скоро думаю лежать на боку, мне верится, что еще, возможно, я в этом году встану на костыли; когда я уехал из Мацесты, стал больше кушать и крепко спать по 12 часов в сутки, не просыпаясь по сто раз, как на курорте. Вообще же в отношении здоровья плюс, остальное все не так важно. Рае в каждое воскресенье даю «выходной день», буду заставлять идти на пляж загорать, все равно я могу пробыть долго без нее. Надо открыто сказать тебе, Шурочка, что Рае скучно по Новороссийску, по друзьям (дружкам) и т. д.
Здесь еще друзей нет. С ячейкой не обзнакомилась, читаем вместе газеты. Между прочим, Рая рассказывает, что и на курорте частично и здесь штампованная обывательщина выпячивает глаза на нее, никак не понимая, что мы муж и жена…
Тов. Шура, я вполне верю, что ты часть своего отдыха отдаешь на письма ко мне, где будешь писать о работе, жизни и всех новостях своих, это будет связь с внешним миром и большой моральной поддержкой.
Кто знает, ведь если хвороба меня не загонит вдоску, может случиться, встретимся еще в другой обстановке борьбы и работы в нашей родной партии. Ведь только этим я и живу, одинокий беспризорник.
Жду от тебя вестей.
Н. Островский.
8-го августа 1928 г.
20 А. А. Жигиревой
20 августа 1928 года, Сочи.
Милый дружок тов. Шура!
Пишу тебе все те маленькие новости, которые у меня есть. Не удивляйся неразборчивости и неправильно написанным словам, т. к. я совершенно не вижу, что пишу. Позавчера получил выписку из протокола лечкома ЦК ВКЩб)…
Вчера был Чернокозов с жинкой. Уехали. Поправился и немного ходит без костылей…
Раечка 25 авг[уста] пойдет на райконференцию «Нарпит», ее уже начинают втягивать в общественную работку.
Начинает ходить на пляж загорать, настроение у нее выравнивается…
Связи с товарищами не имею.
Здоровье по крупинкам улучшается. Сижу по 2–3 часа на кровати, скоро Рая вытянет на стуле на балкончик во двор. Одно дрянь — это глаза, — не вижу писать, читать ни черта. Правый не видит на 98%, а левый смотрит на 15%.
Я страшно не люблю никому писать о своих болезнях, но эту краткую информацию я даю тебе для сведения.
Теперь надо немного поскундеть.
После твоего и Чернокозова отъездов я еще больше «осиротел», у меня немного понизилось общее моральное состояние. Это, конечно, временная хандра. Я уже давно давал себе слово не заводить в настоящем положении друзей, т. к. я их всегда теряю (т. е. не теряю морально, а территориально), и всегда за их отъезд отвечает мое сердечко (один врач натрепался мне, что у меня порок сердца и катар верхушек легких).
Врет он или не врет, это меня мало тревожит — пусть хоть 33 порока (только не социальных пороков, а сердечных), лишь бы ходили ноги, а пороки подождут. Ну вот так я, значит, иногда навожу, когда подумаю о себе, о Чернокозове, но это буза.
Я получил все твои письма и надеюсь, что даже тогда, когда работа тебя затянет по горло, ты все же меня не забудешь.
Я растерял понемногу всех друзей прошлых лет, и те две дружбы новые — ты и «отец» — я не хочу и не смогу потерять, т. к. мне ваши письмеца помогут чувствовать живых людей и пульс работы моей партии.
Здесь, безусловно, после такого разгрома общественная жизнь еще не развернулась, организация еще не оправилась от чистки — притока новых сил пока нет — это момент, когда 50% орг[анизации] за бортом; если бы у меня хоть чуточку было сил двигаться и глаза, я бы что-нибудь делал. То, что я слепну, — это факт. Но, конечно, живого человека пока нет. Передай мой привет сынишке и скажи, что и его буду ждать с тобой летом будущего года вместе, и скажи ему, что я и его и его маму тоже люблю.
Жму Ваши руки большую и маленькую.
Островский.
Привет от Раи большой.
Сочи, 20 августа 1928 г.
21 А. А. Жигиревой
25 августа 1928 года, Сочи.
Милая Шура!