Странствие бездомных - Наталья Баранская 10 стр.


Мать уже загорелась ожиданием работы: «Мы с Мартовым и В. И. наметили товарищей — будущих агентов „Искры“». Роль эту мама уже примеривала к себе.

Оживление среди псковских ссыльных и местной интеллигенции весной 1900 года встревожило полицию. Псковские жандармы запросили у петербургского начальства дополнительных средств на усиление «внешнего наблюдения» за «неблагонадежными», попросту говоря, просили денег на оплату дополнительных филёров-«топтунов». Петербургское охранное отделение, до которого дошли уже слухи об участившихся «сборищах» псковских ссыльных, считало, что одних филёров мало и в Псков следует послать агента охранки, который бы сумел войти в среду поднадзорных.

Такой нашелся в лице петербургского журналиста П. Э. Панкратьева. Он знал одного из псковских ссыльных, значит, как предполагала охранка, сможет проникнуть в эту среду. Однако случилось так, что ссыльные его отторгли самым простым образом.

Князь Оболенский рассказал, что народоволец Николаев, отбывавший в Пскове срок после Сибири, просил у Оболенского разрешения привести на один из «революционных приемов» приехавшего из Петербурга приятеля. Это и был Панкратьев (Оболенский называет его Панкратовым). Никаких подозрений у Николаева его гость не вызывал. Но господин этот не понравился собравшимся настолько, что они, не сговариваясь, прекратили серьезные разговоры. Усилий Панкратьева повернуть на политику никто не поддержал, и, проболтав часа два о пустяках, все разошлись. Через год в Петербурге мировой суд разбирал дело о публичном оскорблении Панкратьева — его назвали провокатором. Суду были предъявлены неопровержимые доказательства сотрудничества этого господина с жандармами; после разоблачения он вышел из числа «тайных», но работу в охранке не оставил.

Упомянутый «званый вечер» у князя был одним из собраний, где намечались дебаты о путях революционного движения с Ульяновым, и если бы не интуиция собравшихся, дело могло кончиться арестами. Как говорится, пронесло.

Однако чувство, что следует быть осторожнее, усиливалось. Мама начала тревожиться: частые визиты к ней одних и тех же господ могут вызвать подозрение. Близость полицейской будки отнюдь не успокаивала, как полагал Степан Иванович, считавший, что не дело городовых следить за обитателями домов. Любовь Николаевна решила обосновать повседневные визиты самым простым образом — она дает домашние обеды! Разумеется, она и раньше не оставляла их часами без еды, и часть разговоров проходила за чаем с бутербродами. Теперь же она нагрузила Дуняшу лишней работой и, прибавив ей жалованья, сказала, что решила давать обеды, но только по рекомендации, немногим.

Конечно, это была товарищеская складчина, и господа, все трое, были весьма признательны Любови Николаевне — раз в день они могли хорошо, сытно поесть. Мама сама могла бы довольствоваться чаем с ситным и колбасой, как было в студенческие годы, но теперь она жила с детьми, готовить все равно приходилось. «Нахлебники» были непритязательны, меню — без затей. Мартов как-то шутя написал печатными буквами проект объявления виршами, в которых рифмовались «щи» — «борщи», «зразы» — «сразу», и предлагал наклеить его на полицейскую будку. «Может, вам не нравятся зразы?» — спросила мама. «А что значит „зразы“?» — отозвался Ульянов. И Любовь Николаевна успокоилась: меню их совсем не интересовало.

В маминых «Воспоминаниях» меня интересует прежде всего ее отношение к «Искре» и восприятие Ленина тогда, в Пскове. Планы издания общерусской социал-демократической газеты захватили маму целиком. Она загорелась от «Искры», вспыхнула, как смоляной факел: «Я решила отдать себя в полное распоряжение организации, стать профессионалом-революционером. Наконец-то находится большое серьезное дело, которое потребует массу энергии».

Обсуждение этого большого дела захватило ее настолько, что она могла позабыть о детях. «Мама часто оставляла нас одних», — вспоминает сестра Женя. Конечно, Любови Николаевне хотелось участвовать во всех дебатах, и вот однажды вечером она ушла, оставив детей одних с зажженной керосиновой лампой. Это была так называемая молния, последнее достижение керосиновой эпохи — лампа с круглым фитилем в круглой горелке «колпачке». Лампа висела над столом в большой комнате. Может, мама думала, что лампа, которая висит высоко, неопасна? Или вообще не думала о лампе? Вернее последнее. Часы шли, керосин выгорал, и лампа начала коптить. «Когда мы это заметили, — пишет Женя, — черные мухи летали по всей комнате, опускаясь на стол, диван, пол, игрушки». Люся заплакала, а смелая Женечка влезла на стол, с трудом дотянулась до лампы и прикрутила горелку. Она видела, как это делают. Дети остались в закопченной комнате в темноте ждать маму.

Одного этого случая достаточно, чтобы понять одержимость матери, втянутой в энергетический вихрь новых замыслов и планов. Определяла силу этого вихря, по крайней мере для нее, бешеная энергия Ульянова.

Задумываясь вновь и вновь над особенностями его личности, я стараюсь оценивать ее применительно к той среде и тому времени. При большой трудоспособности — литературная продуктивность доказывает это — он выделялся не интеллектом, а поразительной энергией, превосходя всех напором, способностью идти к цели напролом. Последнее определило в дальнейшем его жестокость. Тогда, в псковскую весну 1900 года, он работал, как двигатель на высоких скоростях, заражая своей энергией товарищей, также недовольных медлительностью, неэффективностью рабочего движения. Все они помнили забастовки 1895–1896 годов, почти ничего не изменившие в положении рабочих. Все жаждали деятельности после трех лет, потерянных в ссылке. Энергетический вихрь, захвативший всех, раздул Ульянов. Но гением он не был. Это придумали «верные ленинцы».

Любовь Николаевна с юных лет определилась как человек бессемейный. Семейное, домашнее, что несли в себе мать и бабушка, было подавлено отцом, дедом моим, Баранским. Все же женское, материнское не было задушено насмерть и затеплилось с рождением детей. И хотя Любовь Николаевна тяготилась материнскими обязанностями, материнское чувство жило в ней. Мама разрывалась между двумя чувствами: жалостью к детям и долгом, жаждой служить народу. Быть хорошей матерью для моих сестер, по ее собственному признанию, она не сумела. И когда Варенька пеняла ей: «Вот видишь — я говорила», Люба отвечала с какой-то детской наивностью: «Я не думала, что их будет так много и так скоро».

В Пскове этот внутренний конфликт достиг критической отметки. Любовь Николаевна решает оставить семью — детей, мужа, «уйти в революцию», стать революционером-подпольщиком. Предстоял нелегкий разговор со Степаном Ивановичем. Как он перенесет это? Для него, семьянина по натуре, по воспитанию, решение мамы, конечно, было ударом. Ей тоже было нелегко этот удар нанести, но она не поддалась жалости. У нее хватило твердости, даже жесткости (жестокости?), и еще поддерживала убежденность, что она плохая жена, дурная мать. Не вдумываясь особенно в жизненные трудности, в судьбу Степана Ивановича, мама решила, что детям будет лучше с отцом. Вероятно, и сама понимала, что мало заботится о здоровье детей, что материнский инстинкт, охраняющий их от опасности, у нее был притуплен. Мало ли примеров можно привести, не только случай с лампой. Взять хоть происшествие с крысой.

Храбрая наша мама боялась мышей. Не знаю, что это было — страх, отвращение… Какое-то физиологическое неприятие. Случалось, мышь заскребется под полом — мама вся напрягается, увидит мышь — вскрикивает и поджимает ноги, а то даже завизжит и влезет на стул. Говорила, что это наследственное, от Ольги Сергеевны. А раз наследственное, значит — непреодолимое.

В псковском доме были мыши. Может, их было больше, чем везде, потому что в доме была когда-то лавка «колониальных товаров» — бакалейная. Об этом свидетельствовал неистребимый дух — смесь запахов мыла, постного масла, корицы и перца. «Надо завести кошку», — советовала Дуняша. Но мама, ненавидя мышей, почему-то не любила кошек. Ей нравились собаки. Впрочем, ей не нравилось все, что отвлекает от дела. Дети знали мамину нелюбовь к мышам, принимались топать и стучать об пол, едва заскребется мышь. Дуня затыкала дыры, прогрызенные по углам.

В один «черный» день в доме объявилась крыса. Она мелькнула в передней и скрылась под стоящим там шкафом. Мама увидела ее тень, заметила торчавший из-под шкафа хвост, влезла с ногами на диван и принялась звать на помощь. Дома были только девочки. Кто же мог спасти маму? Одна лишь храбрая Женюрка. Женя берет кочергу, ложится на пол и шурует кочергой под шкафом. Крыса выбегает, мечется по прихожей, опять прячется под шкаф. «Здоровенная, какая-то горбатая, она боялась, пряталась и опять выбегала, перескакивая через меня, когда я совала туда кочергу», — описывает незабываемое приключение моя сестра.

Преследуемая крыса ярится, визжит, мечется. Неизвестно, чем бы это кончилось, вернее всего, крыса покусала бы девочку. Но вдруг распахнулась входная дверь, и на пороге появился Иван Иванович — любимый Крупка. Одним ударом своей трости он убил крысу. Вот уж волшебная развязка! Вовремя приехал дядя Ваня из Петербурга.

Как мать могла позволить пятилетнему ребенку воевать с крысой? Нет, явно Любови Николаевне не хватало того, что есть у кошки, защищающей котят.

Трудный разговор со Степаном Ивановичем состоялся у Любови Николаевны после совещания с обсуждением «Проекта „Искры“». Как уже было определено на «триумвирате», Любовь Николаевна будет работать в группе содействия вместе с Мартовым, для чего попросит разрешения у жандармов закончить срок ссылки в Полтаве. Всё это она и сказала мужу, обосновав свое решение важностью революции для России.

Представляю горе и растерянность Степана Ивановича. Он понимал одно: она его разлюбила. Может, подозревал, что любит другого, но об этом не спрашивал. Она тоже старалась не касаться чувств. Не хотелось ей признаваться, но супружество ее тяготило. После жизни в Лесу, в большой семье Радченко, ей представлялось, что она будет теперь рожать и рожать из года в год. Это не разрыв, утешала она мужа и убеждала себя, не измена, это всего-навсего перерыв в семейной жизни. «Было решено, что Степан Иванович отпускает меня работать, а детей берет с собой в Петербург. Он служил на заводе, имел там квартиру, мог дать детям лучшие условия».

Степан Иванович уезжал из Пскова один с детьми. Сестра описала самый острый момент расставания: «Мы шли на вокзал — уезжали, уезжали с папой, мама нас только провожала. Всё было странно и не укладывалось в нашем сознании. Как это понять? „Значит, ты нас не любишь, если не едешь с нами?“ Уверяет, что любит. „Почему же не едешь?“ — „Так надо“. — „А я вот возьму и умру. Тебе не жалко будет?“ И это не убеждает, — мы всё равно уезжаем без мамы… Это был последний момент „семейной жизни“».

Бедные дети! Где уж им понять то, что и у взрослых с трудом укладывается в голове. Любовь и революция, семья и революция, дети и революция — какой гранью ни поворачивай — не стыкуются. Обет безбрачия легко дать, но как противостоять живому чувству, даже предвидя его обреченность?

Глава V Подполье

Разъезд

Ну вот — семейные узы сброшены, Любовь Николаевна свободна! Теперь она целиком принадлежит Великой Идее — устроению справедливого общества, и, кажется, путь к воплощению найден. В Пскове «триумвират» обговорил всё, кроме одного — предстоящих опасностей на этом пути. Маме жандармское управление разрешило отбыть оставшийся срок в Полтаве. Туда был возвращен под конвоем Мартов, приехавший в Псков самовольно.

Ульянов отправился — также с разрешения жандармов — на оставшиеся годы ссылки за границу. Официально — так, на самом же деле он поехал на то время, какое потребуется для партийных дел, и прежде всего для организации издания «Искры». Заграничная жизнь его затянется надолго, перейдет в привычку, что будет подкреплено идеями сопричастности России к мировой революции. Пока же никто не сомневается в праве лидера социал-демократов, инициатора «Искры», обезопасить себя от преследований.

Ульянов увозил за границу целую библиотеку — сотни книг (багаж пропал, но затем был разыскан) и немалую сумму денег, собранных среди сочувствующих либералов. Деньги эти, находившиеся при нем, чудом удалось спасти от полиции, задержавшей его в Петербурге. Непросто было доказать, что они заработаны лично им. Главное, что он увозил с собой, — это определенный план действий: развивать политическую борьбу в России, взяв курс на быстрейшее свержение самодержавия, не давая уходить в сторону «экономизма». Ульянов считал заботы об улучшении условий труда и быта рабочих напрасной тратой сил и средств партии.

В России Ленин оставлял немало товарищей, загоревшихся идеей программной газеты. Они назовутся «агентами „Искры“» и возьмут на себя всю опасную работу — получение тиража из-за границы, распространение его по России в ящиках и корзинах багажом «на предъявителя», в чемоданах с двойным дном, которые везут при себе и не могут сдать носильщикам, дабы не вызвать подозрения непомерной их тяжестью, а также рассылку по почте в письмах и бандеролях на «чистые» адреса (такие верные адреса надо было находить). Но не только это будут делать агенты — они должны вести агитацию за политическую платформу «Искры» в местных организациях РСДРП, собирать материал для публикаций, искать денежные средства (для издания, для содержания тех, кто эту работу выполняет).

Именно таким агентом и стала Любовь Николаевна, взявшаяся энергично за подготовку к приему «Искры» еще до выхода в свет первого номера. У Любови Николаевны было несколько партийных кличек, или, как говорят теперь, псевдонимов, но, вероятно, слово «кличка» подходит более, Лошадь или Бродяга, к примеру, под понятие псевдонима не подойдут.

Три партийных прозвища Любови Николаевны не были случайны — они отражали черты, ей свойственные и подмеченные товарищами. Паша — уменьшительное от женского имени Прасковья, но также и от мужского Павел — указывало на сочетание женской отзывчивости и заботливости с мужской решимостью и смелостью. Орша — по имени героя поэмы Лермонтова — говорит о властности, резкости и, возможно, даже о жестокости. Третье прозвище — Стихия — свидетельствует о неожиданности решений, непредсказуемости поступков, безудержной смелости, порой опасной. Всё это сочеталось в яркой натуре моей матери, с детских лет одержимой Великой Идеей.

Любовь Николаевна вся искрилась — так захватила ее новая работа. Даже в воспоминаниях, написанных в старости, поблескивает былой огонь. Для меня записки матери вкупе с ее устными рассказами — источник представлений о революционном движении и революционерах в те далекие годы, когда Великая Идея еще не была оккупирована большевиками, утверждавшими, что все пути хороши и что «цель оправдывает средства», а в освободительном движении еще было много человечности.

Любовь Николаевна была революционером-практиком, имя ее не было громким, хотя могло стать известным в истории движения, если бы не замалчивались после большевистского переворота имена всех «противников» — бывших соратников. Впрочем, для матери это не имело значения — тщеславной она никогда не была. Ценность воспоминаний Любови Николаевны не в полноте фактов, не в значимости ее оценок, а в полной правдивости. Может, жизнь матери не самые большие высоты рядом с Великой Идеей, но это надежный уровень нравственной чистоты. Из этого незамутненного источника и черпала я свои знания о первых русских социал-демократах, вышедших из среды народников.

Новая жизнь начиналась, но и старая не отпускала Любовь Николаевну. В июле 1900 года жандармское управление разрешило ей закончить срок ссылки в Полтаве. В августе Любовь Николаевна отправляется туда, но не прямо, а с «заездом» в Одессу, затем в Крым. Да — едет на юг на целый месяц. Было ли это снисходительностью или оплошностью жандармов — не знаю. Ленин перед выездом за границу побывал в пяти-шести городах России, чтобы установить нужные для «Искры» связи, не спрашивая на этот маршрут разрешения. Одесса была нужна матери для той же цели.

А в Крыму была назначена встреча с оставленной семьей. Девочки скучали, Степан Иванович тосковал и тревожился, а может, еще надеялся, что Люба одумается, — слишком крутым был ее поворот. Свидание в Крыму было кратковременным и напрасным. Напрасно взволновали детей, едва успокоившихся после разлуки, напрасно царапали свои души — непросто даются такие разрывы, даже если оправдывают их Великой Идеей. В маминых воспоминаниях о крымской встрече сказано только: «Я поехала в Крым подлечиться». Сестра Евгения, описывая поездку — путешествие на пароходе, на лошадях, подъем на Ай-Петри, — ни словом не обмолвилась о маме, зато отцу адресовано много благодарных слов. Понять можно: Женя всю жизнь не прощала матери ее уход, огорчение, пережитое ею и Люсей в детстве, горе и одиночество отца.

В конце августа Любовь Николаевна приехала в Полтаву. Мартов уже ожидал ее, он начал намеченную в Пскове работу — организацию двусторонней связи с заграничной группой «Искры».

Мартов

Работа Любови Николаевны и Мартова оказалась более охватной и интенсивной, чем предполагали, когда обговаривали вместе с Ульяновым планы, потому что полтавская группа на первых порах стала как бы искровским центром для России. Именно к ним, в Полтаву, и адресовал Владимир Ильич свои соображения, советы и прямые указания. Вот как описывает мать эту переписку:

«Он писал нам [тайнописью. — Н. Б.] целые трактаты, делал массу указаний по части связи в разных городах… кого куда направлять, когда привлечь, к какому делу и т. д. Бывало, поджариваешь дешевую немецкую книжонку на лампе, страничку за страничкой, и все выплывают и выплывают строчки мелкого, бисерного почерка. Маленькая комнатка Ю. О. наполняется до одури запахом жженой бумаги. Читаем, расшифровываем, соображаем, что куда надо написать, что сделать, как сделать. Отметим конспиративно кое-что себе на память, а „следы преступленья“ в виде жареных страниц предаем сожжению.

Назад Дальше