Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников


Александр Войлошников Пятая печать. Том 2

Репортаж 15 Воробушки

Прошло семь месяцев.

Время — июль 1940 г.

Возраст — 13 лет.

Место — городок из глубинки.

Не выспавшись, покидаем на рассвете поезд в тихом провинциальном городке. При этом увеличиваем население городка на шесть «социально опасных элементов». Намерения наши криминальны: нарушить баланс в отчетности советской милиции по соотношению преступления и наказания не в пользу милиции. В утренней тишине городка деловито, как пчелка, прожужжал одновагонный трамвайчик. Поглядев на мирно спящий городок, как Кортес на Мехико, Голубь изрёкает:

— Зуб ставлю, — фарт светит! Город непуганых фрайеров… и марочка уже жужжит от нетерпения!

Мирно спят аборигены городочка в этот ранний утренний час, не подозревая о том, что мы внедрились в их тихое гнездышко. Сладко похрапывает абориген, которого злой рок изберет сегодня жертвой в нашем криминальном сюжете. Подглядеть бы, какая пакость ему снится?! От бодрящей утренней прохлады, наполненной ароматом отцветающих акаций, организм Штыка выделяет юмор:

— А чем же тут дышать, коль воздуха и не видать?

Узнав, что трамвайная остановка вблизи сберкассы, Голубь по пути в кишкодромчик точкует план. Не привлекая внимание, не спеша бредем по уютно провинциальному городку, не изуродованному советским модернизмом. На городской площади, мощенной старинным булыжником, любуемся величественным храмом.

Сбиты, изуродованы барельефы на стенах его, сняты кресты и колокола, но стены не взорваны из-за их несокрушимой толщины, и используется храм с пользой — под овощехранилище. Гармония его спокойных, величавых форм, вознесенных в небо, восхищает наши беспризорные души, пребывающие в конфликте с нравственным и с уголовным кодексами. Как говорит Голубь: «Каждый рожден подсудимым, но об этом сам не знает, пока не попался». Мы про это знаем, помним и стараемся не попадаться.

Полюбовавшись храмом, опускаем взоры на землю грешную. Тут, в центре площади, неуместно и оскорбительно, как кукиш, торчит на фоне величественного храма пузатенькая, как пасхальное яичко, ширпотребная скульптура Ленина. Облупившийся гипсовый памятник, со следами тонкого слоя бронзовой краски и толстого слоя внимания голубей, иллюстрирует верноподданнический монументализм.

Перстом, кичливо торчащим из неестественно вздернутой лапки, указует монумент на павильон «Пиво-воды». Воды присутствуют на вывеске, как почетный член президиума. В павильоне торгуют разливной водярой. Этот факт подтверждается живым и радостным гомоном жизнерадостных аборигенов, с раннего утра гужующихся внутри павильона.

— Триумфатор обхезанный! — хихикаю я на статую.

— И храм и срам… и смех и грех, — добавляет Голубь.

Остальные похмыкивают, сравнивая великолепие собора и пролеткультовский шедевр на тему: «Соблазнитель Крупской». Эта пузатенькая фигура украшает все города России. Площадь окружена массивными, как крепостные бастионы, купеческими домами, рассчитанными на вечность, как пирамиды. В бастионах — советские госучреждения. Горком в самом солидном, с колоннами.

Перед учреждениями — доски почета с фотографиями передовиков канцтруда. По их поблекшему виду понятно: они тут насовсем, как на кладбище. А на фасадах учреждений — пароксизм крикливых лозунгов: «Догоним и перегоним Америку!», «Даешь пятилетку в четыре года!», «Нам путь указан Ильичом!».

Этот лозунг висит на павильоне «Пиво-воды», подтверждая правильность пути, избранного его посетителями, пришедшими сюда по указанию перста памятника Ленину. Пристрастие советских людей к лозунгам с именем Ильича так необузданно, что все пивнушки и вытрезвители украшены лозунгами: «Правильным путем идете, товарищи!» (Ленин), а на дурдомах и тюрьмах плакаты: «Ленин с нами!»…

Все так чинно, тихо и спокойно в этом провинциальном городочке, что по закону подлости обязательно должно случиться что-то скверное. И это сбывается на пути к сберкассе.

— Аркан! — испуганно вскрикивает Голубь, но поздно. Полоротый Шмука, думающий на ходу о чем попало, срезает угол дороги и шкандыбает как ни в чем не бывало — меж столбом и подпоркой!!!

— И-иди ты!.. — издаю я горестный стон.

— Шер иссяр, совсем дурак ты!!! — ругается Мыло. Штык лепит Шмуке плюху, Кашчей добавляет пендель. И мы понуро сворачиваем в тихий дворик, плюхаемся на траву за сараями, чтобы тихо и с комфортом скорбеть о том, что теперь уже непоправимо.

— Кур ми син ме, ослеп ты, однако? — удивляется Мыло по-русски и по-татарски.

— Дело-то закрученное… как штык, на клей хряли! — вздыхает Штык.

— Ото я и ховору: до тшяго жеж жолотая тырка шорвалащь! — по-белорусски кряхтит Кашчей.

— Эх, ты-ы, Шмучка, жопа с ручкой… угораздило ж тебя!.. — поэтично вздыхаю я на великом и могучем.

А Голубь молчит, сосредоточенно пережевывая травинку. Молчит и виновник наших переживаний Шмука, опустив кудрявую как у барашка голову. В огромных черных глазищах Шмуки древнееврейская печаль: сам понимает — подвел всех нас под монастырь! Хана, тухляк, амбец и нашей работе пипец! Теперь лучше всего мотать скорей и дальше из этого городка и от того места, где на этот коварный аркан подловились! Ведь ни один самый дурной вор не идет на дело, если кто-то из кодлы в аркан залетит: пройдет внутри треугольника меж столбом и подпоркой!

— Не светит, не личит! — итожит наши охи-вздохи Голубь, выплюнув травинку, — Туши свет, соси лапу, а в общаке-то голек! А ну, волкИ, выгребай тити-мити… всю сорянку до пенчика!

Вместе наскребаем девять колов. На обед в кишкодромчике — вполне. Даже на ужин останется, если нажать на хлеб и витамины.

— Ярар!! Живем, однако! — радуется Мыло.

— Не в деньгах тшастье, а в их колитшестве! — философствует Кашчей. И Голубь точкует перспективу:

— Раз хватает на жеванину, значит не тухляк. До завтра перекантуемся. А куда мотать с таким гальем?! Неча каждый день гужеваться! Эвон, Штык морду протокольную нажрал! Конечно, Кашчей малость отощал, так его хоть ебемотами корми все одно шкиля занюханная!! Купим жеванины и в зелени поторчим! Нету худа без добра: в речке накупаемся!

Вот так сказал Голубь и… никто не шелестит. Пахан будущий. На бас не берет, а сказал — закон!

— Позыгь-ка! В сагъае бутылки! Чегъез дыгъку пгъоволокой… сдадим? — надыбал сюжет Шмука, стараясь загладить свою оплошность.

— Завя-ань! — с досадой обрывает Шмуку Штык саратовским говорком, — ка-ак штык попухнем на бутылках!

— Ото я и ховору: прийшлы в хород сурьезные залетки, хай у них спина хорбата, зато хрудь вохнута! Та ка-ак зачалы бутылки шчупать!.. — обыгрывает Шмучкин сюжет юморист Кашчей.

— …отвя-янь! Тебе и на бутылки слабО! — пищит сквозь нашу ржачку Шмука. Ржет кобылка, никто на Шмуку зла не держит. С каждым такое может случиться, а со Шмукой особенно. Вроде бы оголец, как оголец, но в кодле он на том крайнем месте, где что бы ни сделал, а все не в масть! Хотя он других не хуже. Только рассеянный. Все о чем-то думает и не в ту сторону идет… Если он с десятого этажа упадет, то, задумавшись, на луну попадет по рассеянности. Но если б не было в кодле Шмуки, стало б скучно жить. И подначивали бы кого-то другого. И по какому-то закону природы все напасти посыпались бы на него, того другого, как на крайнего. Скорее всего, крайним стал бы Мыло. Потому что татарин и по-русски говорит сгальнО. А быть может, он кокетничает и для сгала лепит «хурду-мурду», как иностранец. Так кокетничает, пока не крайний… Хорошо сказал какой-то мудрый нацмен: «Татары, берегите евреев! Не будет их — русские за вас возьмутся!» Только Штык с Кашчеем не попадут на место Шмуки. Давние кореша: на пару когти рвали из Верхотурской колонии. А я? Тоже — сам на сам. Такие одиночки — всегда козлы отпущения. Я «писатель», хотя и не ширмач и без кодлы — пустое место. Кодла мне фрайера на блюдечке подает…

В этой кодле хорошо мне. В других кодлах — обидные подначки, бесконечные разборки. А здесь — все по корешам. Это из-за Голубя. Все в кодле примерно одного возраста. Шмука — младший. Голубь на год меня постарше, а умнее в тысячу раз! Прирожденный центровой — лидер. На авторитет соображалкой работает, а не кулаками. Не гонорит, а самое трудное на себя берет. Общак держит честно — ни пенчика на себя не потратит! Такая щепетильность у него от питерских интеллигентов.

В кодле все мы одинаково дружбанЫ, хотя и разных национальностей: Кашчей — белорус, Мыло — казанский татарин, Штык — саратовский немец, Шмука, почему-то еврей, хотя из Рязани, а не из Москвы, где, говорят, половина жителей евреи, потому что другая половина еврейки. Голубь свою национальность определяет по родному городу: питерский. И каждого поправляет, кто его ленинградцем обзовет.

А я, как сибиряк, из казаков первопроходцев, не знаю, кто я: украинец, поляк, бурят, монгол, карагас, тофалар, китаец, цыган?.. Все они — мои предки. Забайкалье — такой котел, в котором с доисторических времен варятся вперемешку все лихие пришельцы из Европы и Азии, роднясь с аборигенами. Когда я в детстве спросил о своей национальности папу, он засмеялся и сказал:

— Ты — потомок Чингисхана! Взяв по жене от каждого народа, породнился он со всеми! Чингисхан — первый интернационалист!

Но собрало нас в одну кодлу не землячество, не национальность, а общий политический статус: «чес»! Породнила нас родина пятьдесят восьмой, званием ЧСИР, определением социально опасные и указом расстреливать таких, как мы, с любого возраста за любое преступление, как политических рецидивистов! Ведь по советским законам само наше рождение — тяжкое преступление, связь с врагами народа — нашими родителями!

* * *

Ночевали мы в вагоне на запасных путях. Проснулись поздно — долго вчера гуляли в старинном парке, который назван по-советски глупо ЦПКиО, что расшифровывается еще глупее Центральный парк культуры и отдыха! Именно так, а не парк культурного отдыха! Потому как у косноязычного министра культуры СССР осталась не исправленная двойка по русскому языку. Да и остальные лидеры СССР по-русски с трудом лепечут. Голубь понатуре страдает, когда слышит, как, уткнув нос в шпаргалку, безграмотно и неразборчиво гундят партчинуши!

Отдохнули мы в парке не шибко культурно, зато с пользой: провели турнир по стрельбе из рогатки. Ни одной лампочки в парке не оставили! А утром в привокзальном туалете приобщаемся к культуре, недополученной в ЦПКиО: моем уши, подстригаем и чистим ногти, причесываемся общей расческой и внимательно изучаем свои криминальные вывески в большом, мутноватом зеркале. Маленькому Шмуке достается для обозрения мордахи нижняя часть зеркала. Не подумав о последствиях, Шмука вякает:

— Засгъали могъдогляд абогъигены…

— Неча на зеркало пенять, коль мурло засранное! — обрывает Голубь Шмукину трындю и посылает его умываться еще раз под моим контролем. По отношению к нашим физиономиям Голубь невыносимый зануда, но мы понимаем: наша работа не милицейская и требует не только горячих сердец и чистых рук, но еще и чистых ушей. И обильно намыливая смуглую Шмукину мордаху, плюющуюся мыльными пузырями, я фонтанирую мудрыми мыслями:

— Рука руку моет, нога ногу чешет, а с ушами — бЯда-а! — ни помыть им друг друга, ни почесать! А Чехов сказал, что у ширмача все должно быть в ажуре: и одежда, и душа, и мысли, а уши — в первую очередь! Это западло куда заметнее, чем душа и мысли!

Когда я и Шмука присоединяемся к кодле, Голубь, взглянув на Шмуку, озабоченно спрашивает его:

— Ты чо сегодня такой бледный? Заболел?

— Это я его помыл… немножко чересчур… — объясняю я.

Коварный аркан мы за квартал стороной обходим. И всей кодлой плюем в ту сторону, где такая хренотень. Чтобы зенки нечистому заплевать. Мы материалисты и атеисты и веруем в нечистую силу на большом серьезе! Только в православной России есть такая непоколебимая вера в могущество языческой нечистой силы.

Удобно располагаемся в скверике, напротив сберкассы. Нам все видно, а нас за кустами — фиг. Для комфорта скамейку подтащили. Планчик наточкован на том, чтобы фрайера в трамвае обжать. А чтоб не потянуть от хрена уши, надо в сберкассе сазанчика пухленького накнокать и дать маяк. Суфлером в сберкассу Голубь внедряет Шмуку: он и помладше, и уши у него надраены до блеска! Ждем, ждем, а Шмуки нет. Голубь, не спуская глаз со сберкассы, мурлыкает:

Штык, Кашчей и Мыло, пристроившись на другой скамейке, азартно играют коробком из-под спичек в спортивную игру козлик. Гроней нет и играют на меченные листиком лопуха спички с условием, что каждая зеленая запалка означает полвшивика из будущего навара. Чтобы коробок прыгнул козликом, его кладут на край скамейки и подбрасывают щелчком. Если коробок падает вниз этикеткой — проиграл ставку, вверх этикеткой — сохранил ставку, на ребро встанет — столько своих ставок берешь, сколько игроков играет, а уж на торец встанет — козликом — весь банк твой! Увлеченные игрой, пацаны обмениваются фразочками, которые вместо смысла обрели эмоциональное содержание:

— Не шветит, не литщит — штавлю ишщо тщетыре жапалки! Дзе наша не пропадаша!

— Денга есть — в Казань гуляешь, денга нет — в Канаш канаешь… а нам, татарам, все равно!

— Блиндер буду — пироги-и… как штык, четыре запалки!!!

Азартно идет игра, по крупному. Я с завистью поглядываю на банк, где уже более двух десятков спичек. Но к играющим не примыкаю: что Голубю одному цинковать?

— Рыжий, давай в слова играть! — неожиданно предлагает Голубь.

— Как в слова?

— А так! В названия слов… вернее — понятий. Называешь по феньке слова одного понятия, например деньги. Только без названий монет и купюр, чтобы проще…

— Заметано! — соглашаюсь я, — мой ход: грони! Гроши! Филы! Форсы! Сара! Сарга! Саранча! Мойло! Тугрики! Семечки! Финаги! Овес! Сорянка! Насыпуха! Цуца! Дрожжи! Тити-мити! Сармак! Галье! Цифры! Знаки! Голяки! Листья! Локша! Ремарки! Котлетка!

— Стоп! — останавливает меня Голубь, — сквозняки пускаем! Котлетка сойдет — пачка денег. А ремарки и локша — фуфло. Это же лажовые грони!

— Тогда и листья — не деньги, а крупные купюры, — говорю я.

— Листья — деньги, знаки — тоже. И голяки — деньги, кучей, без упаковки! Вот, заметь, Рыжий, по фене нет ни одного слова «деньги» в абстракции! Есть названия денег уважительные, презрительные, сердитые, веселые…

— Воробушки! — вспоминаю я.

— Звонко трёкнул! Воробушки… Это легкие деньги, о которых приятно вспомнить. Быстро прилетают и весело улетают: фр-р-р! И вся любовь! Остается хорошее настроение! За воробушки не вкалывают, не мантулят, не клячат, рогом не упираются. Воробушки не хрустят хрустами, не торчат колами, не ломятся ломтями, не кусаются кусками! Чирикнут чириками и… фьюить!.. нет их! Но не только воробушки, а и любое слово, любое! по фене понятие сложное. Ну, например гальё. Это деньги не малые, не большие, а обидные. Вот при дербанке навара кодла обделяет тебя и любой хабар становится гальём!

Слушая Голубя, я зыркаю на его нагрудный карман, где спрятана паркеровская ручка с золотым пером — фетиш преуспевающих литераторов. Этой ручкой Голубь записывает в толстенький блокнот разные слова из феньки и диалектов. Ну и что? Это я скучно живу — без бзика!.. а у других — всяких прибабахов навалом. Вон Кашчей таскает в карманах коллекцию этикеток от спичечных коробков и все спичечные фабрики знает! А Голубь по знанию фени — академик! И нас, партачей, всю дорогу правит, чтобы не заправляли от фонаря, как фрайера захарчеванные…

— Секи, Рыжий, — продолжает Голубь, — дешевый фрайер феньку презирает, потому что ее не знает. Чтобы презирать ума не надо. Проще, чем знать. Старая дева презирает незаконного ребенка и мать-одиночку, а сама не рожает! Осуждать и презирать легче, чем рожать!.. А фенька — это русская речь еще не созревшая, пока она не облитературилась. С точки зрения непорочно литературных старых дев, слова из фени дурно пахнут. Но и младенцы не жасмином благоухают. Зачем их за детский запах — сразу под нож?! Вот подрастут и позырим, у кого с запашком западло: у парализованной старой девы или юной медсестрички, которая за старой девой ухаживает, потому что старая дева своих детей не родила, посчитав, что это безнравственно!! А медсестричка-то незаконнорожденная!

Через сто лет многие слова из ныне презираемой феньки самыми нужными станут! Язык рождается не в кабинетах дармоедов — академиков словесности. Новыми, остроумными словами говорят бродяги, воры, крестьяне, матросы… язык не спускают с академических высот, он растет под ногами из чернозема диалектов и жаргонов! Каждое слово обкатывается миллионами людей из народа, как камень в реке, среди других слов, уже обкатанных! Тут ого-го!.. какая конкуренция! По фенюшке ботали казаки Ермака и Разина. И твои предки, Рыжий, из разбойничьих ватаг, тоже куликали по-свойски, а не выкамуривались тяжелым и неуклюжим, как старинный комод, дубовым языком Ломоносова — отца русского языка. Каждое новое слово позапрошлые академики взашей из русского языка гнали: геть, фенька непотребная!!! А фенька не гордая — она и с черного хода прошмыгнет, с коробейником, мастеровым. И в присказке забавной, в частушке озорной… А такой гений, как Пушкин, плевал на косые взгляды непорочно литературных старых дев, брал бережно фенькино незаконнорожденное слово и ставил его в строку поэмы или романа. И оно у него там так красиво вставало, что общество сразу понимало, что этого слова языку не хватало!

— Ну ты даешь, Голубь! И откуда ты это знаешь?

Дальше