А потом все вместе запели нашу любимую с неисчислимым количеством куплетов и лихим рефреном: «Весело было нам!»:
Ежака от песен раздухарило — он чечетку забацал на гулкой вагонной крыше. Движения его похожи на кошачьи, то замедленно ленивые, то неожиданно резкие повороты в такт популярной песенке, которую запели после кинофильмов Чарли Чаплина:
Напевая песенку, Ежак сопровождает ее кокетливо комическими чарличаплинскими телодвижениями, застенчиво отворачивается от нас, закрывая лицо ладошкой, лихо крутит гибко откляченной задницей. И вдруг, сменив ритм, Ежак распрямляется и барабанит, барабанит, грохочет каблуками по железной крыше вагона, шлепает ладошками по бедрам, по груди, по бокам — вихрь какой-то!
И так Ежак шикарно степ бацает, что проводник под напором пассажирского возмущения вылезает по лесенке на торце вагона, высовывает кумпол над крышей и что-то угрожающе кричит нам, да ещ и кулаком грозит! И это нам на нашей законной территории! Голубь медленно поворачивается и…
— Кышшш! — неожиданно запускает в торчащую голову кондюка спелым помидором. Голова с кулаком исчезает. Кондюки храбрые, когда с милицией накатывают на безбилетного пацаненка в вагоне. Уж тогда они горазды изгаляться и юмор милицейский демонстрировать. А вылезать на крышу, когда там на ходу поезда резвится кодла беспризорников — это им слабо: как бы не упасть?
И тут нас осеняет великолепная идея, дух захватывает! Штык и Кашчей тут же претворяют идею в жизнь: курочат крышки с дефлекторов, приспускают ребятки шкарятки, приседают, поддерживая друг друга, тщательно целясь в дефлекторные трубы, и, кряхтя от усердия, хезают вовнутрь вентиляции… Шухерная мордаха у Штыка при этом становится такая умная, как у таксы, когда она аккуратно писает в гитару, чтобы на полу следов не осталось! А Ежак на разные голоса изображает разговоры пассажиров в купе, откуда торчат эти вентиляционные трубы и сам же комментирует! Будто бы видит, как во время задушевной беседы за чаепитием соседи по купе посматривают друг на друга, морща носы…
— …ось воны чаи распивают, як на юбилее заседают. А цей тамада, шо сыдить у начале, вин Вано Хенацвале. До жинок вин ого-го! охотник, бо дуже ответственный работник. А цей, шо в сторонке товстяк, тот мовчить, не вступая в прения, бо вин сексот стратехичнохо значения! А чайком усих прихощае, та завлекае харненька товстушка, болтушка та хохотушка — пидполтавская хохлушка!
А ось тута… бачите? Ось-ось на верхней полицы… — голос Ежака становится зловещим, он показывает пальцем вниз, сквозь крышу… — ось лежить, та мовчить суровая особа особой сибирской нации! — тут Ежак закатывает могозначительную паузу. — Потому шо та особая особа руда, рыжа, та ще узхоглаза! Мабуть, помесь «Варяга» з «Корейцем»? Ось, цей хибрид науке ще не ведом! Во хлубине сибирских руд ще не таке бувало… Видтуда таке диво вылезало, бо там ще и марсияне водятся — хуманоиды з червонной планеты — усе воны рудые!..
Всем понятно, это Ежак меня разыгрывает! Весь мой треп про Сибирь припомнил: про братскую могилу моряков крейсера «Варяг» и канонерки «Кореец», про марсианский корабль, упавший в Нижней Тунгуске… все это на сгал повернул! Надо бы обидеться, да не могу, изнемогая от хохота, катаюсь по крыше вагона, и сил моих хватает только на то, чтобы стонать жалобно:
— И-иди ты…
А Ежак зловеще вещает:
— Таке, хлопцы, дило: лежить и мовчить цей рудый сибиряк марсиянской породы. Видать, соби на уми цей хуманоид. А вже дуже пахнэ… фу-у-у, як похано у купе воняэ, шо терпежу усих немае! Ось Вано Хенацвале вентиляцию видчиняет… а вонища зараз ще шибче шибает! Та що же це таке?! — верещит Ежак тонюсенько, изображая хохлушку. — А ось Вано Хенацвале та балакаеть рудому хуманоиду чоловичьим голосом… — и, придав лукавой мордахе зверское выражение, хрипит Ежак гортанным голосом по-кавказски: — Ээй! Кацооо! Па-аслюшай! Ай, нэ карошо так в каампаныи делат!.. Сапсэм ты нэ ка-ароший кацо… в Тыфлысе гаварат: тааких рэ-эзат нада!!! Р-рэ-э-эзаттт!!!
Мы не в силах хохотать по-человечьи, мы хрюкаем, икаем, стонем, повизгиваем, дрыгаем ногами и размазываем слезы по прокопченным, от паровозного дыма, мордасам. Как сказал всезнающий Козьма Прутков: «Продолжать смеяться легче, чем окончить смех». Тут же каждого из нас охватывает азарт сгала. Всем не терпится внести лепту в общее дело ароматизации купе! Голубь и Мыло, перейдя на соседний купейный, там уже дефлекторы курочат. С запасом, чтобы в один дефлектор полностью не хезать. Экономить приходится наше «богатое внутреннее содержание»: дефлекторов много и нас, даже с учетом обильного фруктового питания, и на купейные вагоны не хватает!
* * *Люди мы бывалые и перспектива возмездия нас не беспокоит. Слышали мы про телефон и телеграф, но ловить-то нас некому! Легенды о деловитости чекистов — туфта, которую распространяет гебня для поддержания авторитета и зарплаты многотысячной своры «рыцарей революции», умеющих ловить только у себя в тарелке. Ловит гебня тех, у кого есть адрес, квартира, а главное — барахло, ради которого и арестовывают. Года на два хватило чекистам шпионов, которых ловили по адресам в телефонных книгах, потому что телефоны были у самых прибарахленных.
Всех отелефоненных выловили и расстреляли по обвинению японский шпион (даже если дело было «на хуторе близ Диканьки»)! На более оригинальное обвинение у чекистов мозгов не хватило. Пока «ловили» по телефонам, чекисты так обленились, что и это обвинение им писать стало лень. Теперь они без доноса не арестовывают, потому что донос — это готовое обвинение. А советский человек, если он с утра не заложил соседа, то потом весь день ходит как оплеванный и живет без удовольствия!
Мы, воры и беспризорники, квартирами и телефонами не прибарахленные, должностями не обремененные, орденами не награжденные, а потому никто нам не завидует и доносы на нас не пишет. Не интересны мы НКВД. Тем более и статью для нас не придумаешь, так как при советской власти воровства нет, так как «быть не может этой отрыжки капитала!»
Милиция, в отличие от чекистов, для нас опаснее. Но кто-то хорошо придумал, чтобы милиция не совалась на железную дорогу. Тут своя милиция — железнодорожная (железняки), не только малочисленная, но и не расположенная к лихим погоням по вагонам и под вагонами. И не из-за малой зарплаты, а из-за преклонных возрастов и хилого здоровьишка железняков, которых набирают с бору по сосенке из поселков и деревень повдоль всей железной дороги. Любимое занятие железняков, которому посвящают они дни и ночи своей суровой службы, состоит в том, чтобы кучковаться кагалом в красном уголке узловой станции и дремать там, пуская старческих шептунов под монотонный зудеж политинформатора. И до тех пор пока «горячие сердца и холодные головы» озабочены «положением народов Африки», та часть народа, которую зовут криминальной, с патриотической песней «Эх, хорошо в стране советской жить!» майданит, лихо разъезжая по железным дорогам.
А неугомонный Ежак новое занятие нашел: на коробке от папирос «Советские» рисует главарей советского обезьянника, где правят не короли или президенты, а… вожди, как до матриархата! Подвесив вождей толстопузиков на зубчиках кремлевской стены, Ежак подписывает для непонятливых: «Молотов, Каганович, Жданов, Берия…» Всех советских главарей, всех партийных сволочей и небось не без причины помнит кумпол ежачиный!
А на звездочку на башне с часами подвешивает толстозадую тварь под названием генсекретарь… вместе с его пышными усами. Пройдя по рукам, разрисованная коробка долго летит кувыркаясь вслед за поездом. А паровоз, грациозно выгибает длинный, гибкий, как у змеи, хвост и кричит паровозным гудком, кричит протяжно, кричит волнующе страстно, устремляясь в дивную даль, где «самое синее в мире Черное море мое», как поет Утесов.
— Ах ты чесик-чес, куда катишь ты, к чесам Сталин попадет — враз ему кранты! — горланю я дурашливый экспромт, стоя на крыше, широко расставив ноги и навалившись грудью на упругий теплый ветер, летящий навстречу. Ветер круто выгибает тугим пузырем рубаху, как парус пиратской бригантины. Лихой кураж рвется наружу, распирая грудь. Чтобы не лопнуть от его задорного напора, закладываю я в рот четыре дочерна просмоленных пальца и оглушительно свищу! Свищу-ю-ю-у!!! На всю огромную, нелепую, разнесчастную уродину совродину! И кричу-у что-то веселое, но непонятное, застрявшее в генах от моих разбойничьих предков:
— Ах ты чесик-чес, куда катишь ты, к чесам Сталин попадет — враз ему кранты! — горланю я дурашливый экспромт, стоя на крыше, широко расставив ноги и навалившись грудью на упругий теплый ветер, летящий навстречу. Ветер круто выгибает тугим пузырем рубаху, как парус пиратской бригантины. Лихой кураж рвется наружу, распирая грудь. Чтобы не лопнуть от его задорного напора, закладываю я в рот четыре дочерна просмоленных пальца и оглушительно свищу! Свищу-ю-ю-у!!! На всю огромную, нелепую, разнесчастную уродину совродину! И кричу-у что-то веселое, но непонятное, застрявшее в генах от моих разбойничьих предков:
— Эге-ге-гей! Нечаай!! Сарынь, на кичку-у!!!
Лихой напор вольного ветра весело полощет рубаху, наполняет грудь, пьяно кружит голову. Теперь-то я могу все! Все!! ВСЕ!!!
Граф стоял, высоко подняв голову, словно торжествующий гений зла.
Конец репортажа 16
Репортаж 17 Герой нашего времени
Время — апрель 41 г.
Возраст — 14 лет.
Место — общий вагон.
Скрипит, кряхтя по-стариковски, старый обшарпанный общий вагон — «осколок империи». Отстукивает изношенными колесами немереные сотни тысяч верст бескрайних российских просторов. Повидал вагон на долгом и трудном своем веку: революцию и голод, гражданскую войну и голод, индустриализацию и голод, коллективизацию и голод… ибо каждое советское эпохальное свершение сопровождается голодом, уносящим миллионы жизней.
Так что при перечислении «славных свершений мудрой партии», слово «голод» надо выносить за скобку, общим множителем. Пережив все «великие свершения», дожил-таки этот вагон до «светлых дней победившего социализма». А кого победившего? Себя? Раз и до того был беспросветный социализм!
Но, в отличие от этого вагона, «бессмертного, как дело Ленина — Сталина», сколько более смертных «представителей героического народа» не дожили до триумфального окончания «великих свершений», при упоминании о которых хочется снять шляпу и почтить «свершения» скорбной минутой молчания. Скольких пассажиров пережил старый вагон?! Людей жизнерадостных, не веривших в то, что их жизнь молодую оборвет пуля случайная или вошь тифозная.
Ехали в этом вагоне на войну германскую и гражданскую. Ехали в армию, и в Российскую, и в Белую, и в Красную. Штурмовали двери и окна вагона мешочники, голодающие, дезертиры всех армий… На этих полках обменивались вшами, за этим столиком делились кипяточком, махрой и душевным разговорчиком. Вот политических споров за этим столиком не было. О чем спорить, если всегда тот прав, у кого больше прав! У кого в кармане мандат на власть, либо наган. А то и то и другое. В России политические взгляды не обсуждают, их утверждают!
А сколько бессонных мыслей вместе со вшами свербили души на жестких, обтертых боками до блестящей белизны, полках этого вагона? Записать бы их, родились трагедии, от которых содрогнулись бы мелкотравчатые шекспирчики графоманского мелкотемья! Кто нацарапал на столике имя «Борис — С-П»? Куда стремился Борис? Где закончилась его одиссея: в Париже или Магадане? А, скорей всего, лежат косточки Бориса в бескрайних степях российских, в безымянной братской могиле без креста и обелиска и ветер печально посвистывает в ветвях рощи, выросшей на том заброшенном месте.
И остались от молодого, полного надежд, веселого Бориса из Санкт-Петербурга выцветшая фотография у ослепшей от слез мамы и надпись на вагонном столике, напоминающая о страшной статистике: в огне гражданской войны сгорело более десяти миллионов молодых жизней… лучших молодых людей России! Будущее России горело в кровавом пожаре гражданской войны! А потом была эмиграция, коллективизация, репрессии и еще, и еще…
И остались в России одни сорняки: сексоты, вохра, стукачи, палачи. За пару десятков лет соввласти дали они обильный урожай «плевелов»: грозно нахмуренных энкаведешников, хитрожопых парторгов, подленьких сексотов…
И скрипит, скрипит вагон, провонявший дезинфекцией и дезинсекцией, грязный российский вагон, общий, как наше «светлое будущее». Такое светлое, что при мысли о нем в глазах темнеет! Какие мечты, планы, заботы заставляли людей оставлять свой дом, покидать родных и любимых ради жесткой полки в этом вагоне? Куда стремились они?
Но бывали среди них и такие, как я, которым до фонаря: куда привезет их этот старый вагон. Переночевать под крышей — вот и все дела… И еду я, и еду… а куда? Ах, да, в Харьков. А зачем? Такой поезд попался. Мои перемещения по СССР непредсказуемы, как броуновское движение. Но каждый поезд куда-нибудь приходит. И для разнообразия жизни и разминочки ног брожу я по незнакомым городам. Смотрю и думаю…
* * *Люблю я улицы маленьких старинных городков, которые век за веком неспешно застраивались людьми спокойными и провинциальными в прекрасном смысле слова. Приятно на этих улицах посидеть в тени на скамеечке, поговорить с неторопливо думающим человеком, глядя в его приветливо осмысленное, облагороженное мыслями лицо.
Жители маленьких городков, живущие под внимательными взглядами родни и знакомых, не ходят по улицам с отчужденными, раздраженно насупленными лицами. С детства привыкли они оказывать знаки внимания каждому человеку, даже не знакомому. И от этого живется им светло и радостно. А если промелькнет в маленьком городочке суетливо нервный примат, который при обращении к нему вякнет раздраженно, пробегая мимо, то это та несчастная обезьяна, которая оскотинилась в большом городе и очеловечиться уже не способна.
И дома в маленьких городах, как и люди, разные и интересные. Российские политические катаклизмы более милостивы к дворцам и хижинам, нежели к их обитателям. И на одной улице мирно уживаются строения разных стилей, вкусов, эпох и благосостояний. У каждого дома — своя физиономия. Есть уютные дома-старушки с подслеповатыми оконцами и старомодной обветшалой кружевной вязью по карнизам. Есть дома похожие на стареньких чудаковатых академиков с вычурно манерной архитектурой и готическими шапочками-башенками. Есть дома-девушки, светлые, чистые, с большими, удивленно распахнутыми оконными глазищами, кокетливо оттененными голубыми, как мечта, широкими наличниками.
Но уже проникает и сюда советская архитектура в потрясной форме зданий, похожих на серые сундуки. Выперев на центральную улицу города плоский, серый фасад, тупой, как суконная морда партчинуши, такое здание нагло подавляет всех и вся злобно демонстративной деловитостью. Это модерн, новые здания советских учреждений. И изуродованы модерном все большие города.
* * *Не люблю я модерн и уличный шум больших городов, наполненных оглушительным ревом моторов, многоязычным гвалтом людских потоков, бурлящих на перекрестках, слитно гнетущим гулом куда-то спешащей толпы с ее угрюмо шаркающим тяжелым топотом в гулких подземных переходах. Тошно от нервозности городского транспорта и унылого равнодушия в упор тебя не видящих глаз безликих его пассажиров. Тягостно на улицах, упертых в бесконечность, стиснутых глыбами каменных домов так, что, задрав голову, невозможно увидеть эти бетонные чудовищные сооружения, а можно только чувствовать от них жмущую тесноту, мучающую душу до кровавых мозолей.
Казалось бы, в большом городе, куда ни плюнь — всюду жизнь. А на деле это гнетущее душу, кошмарное скопище приматов, суетящихся среди громадных зданий, только усиливает чувство тоскливого одиночества. В большом городе — этой густонаселенной пустыне — люди вместо общения создают злую, обезьянью суету, духоту и уже не воспринимаются одушевленными и мыслящими. Каждый в большом городе теряет лицо, становясь таким же безликим, задерганным, как окружающая его толпа. Только в большом городе могли родиться жалобные слова: «Ну будь ты человеком… а?!» Не-ет, невозможно быть человеком в толпе — тесно тут, люди мешают. Нет в толпе человеков.
И с каждой минутой пребывания в большом городе нарастает тоска по глотку свежего воздуха, по человеческому осмысленному взгляду, не упертому затравленно вовнутрь себя, в пустоту своего одиночества, а с интересом распахнутого ко всем людям. И эта тоска, безотвязная, как жмущий ботинок, и это раздражение, отупляющее, как головная боль, заставляют поспешно покидать большие города, где остаются так и не увиденные музейные шедевры и не ощипанные сазанчики при пухленьких лопатничках.
* * *Гнетет душу бетонное громадье большого города, рождая чувство затравленности, как у зафлаженного волка, но еще тоскливее становится ночью, когда в окнах домов зажигается свет. Иногда нахожу я плохо зашторенное окно и слежу за жестами и мимикой людей, общающихся за окном, пока не почувствую, как смыкается пространство вокруг меня засасывающей воронкой одиночества.