Потому что и сортиры стережет гебня: хорошие стихи сдирают со штукатуркой или замазывают известкой. Сортиры — творческая мастерская свободных поэтов и художников нашей героической эпохи и, надеюсь я, что после советской власти шедевры сортирной поэзии увековечат в многотомных изданиях. А пока что, поэты соРтирики свои крамольные стихи пишут на таком недосягаемо высоком уровне (от пола), что всерьез веришь в крылатых пегасов!
Я бы продекламировал кое-что из сортирной поэзии, да эту лирику огольцы знают: одни и те же сортирные университеты посещаем, у каждого из нас образование высшее сортирное! Не в холуйском Союзе писателей, а в сортирах реализуются позывы русских поэтов к свободе творчества. Ибо в стране Советской любое стремление к свободе криминально.
Жил бы сейчас Пушкин, тоже в сортирах публиковался: стыдно было бы ему, честному и талантливому, печататься под одной журнальной обложкой с бездарными подлецами, совпоэтами, о которых хорошо сказал Ленин: «Русская интеллигенция — сплошное говно!»
Конечно, Ленин имел в виду не Пушкина, а современную ему интеллигенцию. А ее Ленин знал! И я верю Ленину. По заявочке огольцов я снова прикалываю историю графа Монте-Кристо, которую не могу закончить, потому что из-за своей несуразной памяти, способной запоминать что попало, вспоминаю я этот роман в каком-то сороковом, самом запутанном варианте, который читал я наспех и вверх тормашками!
* * *Тем временем багровый солнечный лик, раздуваясь вширь от сознания важности своего предназначения, неторопливо, величаво, как положено центровому светилу планетной системы, торжественно удаляется за горизонт перед нашим паровозом. Казалось, вот-вот мы заедем туда — прямо в солнце! Но от этого теплей не становится. Укрываясь от прохладного ветра, ложимся на фартуки переходов, дожидаясь, когда перекроют на ночь двери между вагонами и можно будет забраться на ночь в нерабочий тамбур. Ежак кашляет, небось простыл. Голубь посылает меня и Ежака ночевать в вагон. Если случится ночью что-то, то встретимся на той станции, где паровоз меняют, а средство связи — правая стенка сортира у входа. Там напишем, где мы и наш пароль — лыбящуюся мордаху.
* * *Во многих вагонах двери рабочих тамбуров по вечерам не заперты, а то открыты нараспашку курильщиками. Зайти в вагон на ходу поезда проще простого. Но если умылся на предыдущей станции, так как по прокопченным паровозным дымом физиономиям сразу видно, где наш плацкарт. А кому охота умываться каждый день?! Пусть моются те, кому чесаться лень!
Я и Ежак спускаемся с крыши на подножку общего вагона со стороны не рабочего тамбура. Пробуем выдрой открыть дверь вагона, но она закрыта на защелку. И в соседнем вагоне — тоже. Можно залезть в вагон через окно уборной… Кто-то боится пауков, кто-то темноты, кто-то высоты… К паукам я равнодушен и из насекомых не люблю только вшей. Если бы пауки ели вшей, я бы пауков во всех карманах развел, а паучьих малюток под мышкой согревал, чтобы не кашляли! И темноту я люблю — в темноте спокойно, укрывает она от лишних глаз. Высоту просто обожаю! Она окрыляет, волнует, дарит чувство свободы, полета. Не люблю и боюсь одного — скорости…
Когда шпалы под поездом сливаются в рябую качающуюся ленту, когда глаза сами так и тянутся к грозно поблескивающим ободам громадных стремительных колес, тяжело, гулко подрагивающих на стыках рельсов, тогда кружится голова и тошнит, как от морской болезни. Это — страх перед скоростью. То, что предстоит сейчас, легко сделать, если бы поезд стоял или шел потише.
Но поезд разгоняется, разгоняется… грозно гремит сцепка, тревожно звенят тяжеленные железные цепи, зловеще лязгают буфера, нервно стучат переходные мостики… Ходко шпарит поезд под уклон, мотая вагоны из стороны в сторону! Есть в вагон и другие пути, но… захотелось показать Ежаку, что мне не слабО! Хочу победить свой страх! Седой цитировал Эпикура: «Преодоление страха вот что доставляет человеку подлинное уважение к себе!» Хочу уважать того, с кем живу в одной шкурке — самого себя!
Держась левой рукой за поручень, стоя на носке левой ноги на краешке подножки, я раздвигаю ноги как можно шире, опираясь носком правой ноги на узкую полочку швеллера вагонной рамы. Ежак страхует, вцепившись в мою руку. Я тянусь пальцами правой руки к открытому окну уборной. Оно второе, после узкого, навечно запечатанного, дочерна пропыленного окна помещения отопительного агрегата. И в такой неустойчивой позе только всеведущий Козьма Прутков утешает меня мудрым умозаключением: «Человек раздвоен снизу, а не сверху, для того что две опоры надежнее одной»! Но когда расстилаешься по гладкой качающейся стенке вагона и ощущаешь качание и вибрацию опор под носками ступней, невольно приходит на ум жутковатые предположения: а вдруг неожиданным поворотом пути центробежная сила отбросит меня от стенки вагона?.. А вдруг соскользнет или подломится скрученная судорогой нога?.. А сильная струя ветра забивает глаза пылью и, раздувая одежду, старается оторвать от стенки вагона!.. А тяжелые колеса гипнотически притягивают взгляд к своим зловеще сверкающим ободам!..
Наконец-то пальцы правой руки дотягиваются до рамы окна, впиваются в нее. Надо сделать еще одно усилие над собой: оттолкнуться левой ногой от подножки и, повиснув на одной правой руке, перехватиться левой рукой за раму окна. Вот теперь-то могу заглянуть в окно. Мне везет: в уборной никого. Иначе пришлось бы повторять все в обратном порядке под нервные повизгивания какой-нибудь целомудренной дамы, усмотревшей в моем явлении из окна коварное посягательство на ее драгоценную честь!
Отталкиваюсь ногами от рамы вагона, отжимаюсь на руках, переползаю на животе через болезненно узкую раму окна, дотягиваюсь рукой до ржавой, противно мокрой трубы над унитазом и затаскиваю гибкое, послушное тело вовнутрь. Захлопнув и заперев двери уборной на защелку перед носом пассажира с переполненным мочевым пузырем, заскочившего в уборную с заранее расстегнутой ширинкой, я тяну руку к Ежаку. Когда его дочерна чумазая ладошка заскользила по стенке вагона к окну, я хватаю Ежака за шершавую от застарелых цыпок кисть руки и помогаю забраться в окно. Сполоснув физиономии, мы друг за другом чин чинарем выходим из уборной к удивлению пассажира, с расстегнутой ширинкой, уже вдвоем! Удивленный пассажир внимательно смотрит в унитаз: не выскочит ли оттуда третий?
* * *Сперва проверяем треугольную антресоль для ведер в нерабочем тамбуре. Антресоль удобная, закрытая, но захламленная — вдвоем там тесно. Хряем в вагон, где окунаемся в осязаемо плотную атмосферу российского общего вагона. Атмосфера тут крепко настояна на круглосуточно не снимаемых портках, на пожизненно бессменных портянках и на чем-то еще более ароматном, специфично российском, о чем сказано: «там русский дух, там Русью пахнет!»
Только в переполненном общем вагоне понимаешь, насколько могучи и вонючи духом русские люди, желудки которых переваривают такие пищевые отбросы, от одного вида которых вмиг загнется гуманоид с любой ядовитой планеты! Любая нечисть, дохнув русским духом, посинеет и окочурится. А нам русский дух на пользу, чтобы не кашлять. Впрочем, сколько вонь ни называй духом, а все равно смердит! В вагоне сумеречно. Кто на полке ухо давит, кто, куря, баланду травит, и все на нас ноль внимания… и кому тут нужны наши умывания?!
Присев на уголок нижней полки, я озираюсь… Рядом, на нижней боковой, замерев и, кажется, не дыша, сидят паренек и девушка. Юные, красивые. За руки держатся, будто бы боятся, что потеряются. А какое радостное сияние исходит от них! Молчат они, но сколько нежных чувств распирает их восторженные сердца, какое смятение душ в трепетном касании их рук!
Над ними и рядом храпят и пердят. С другой стороны махру смолят и хрипло жисть матерят, перекрикивая тарахтение вагона. Над головами их свисает с полки даже на вид густо ароматная нога в носке, похожем на перчатку велосипедиста: все пальцы наружу для готовности подстригания сроду не стриженных когтей, хищно загнутых, как у коршуна.
Тарахтя и грохоча трясется, дергаясь, курящий вагон. А паренек и девушка не видят, не слышат, не чувствуют ничего: только касание рук и сердец заполошный стук! Какое завихрение пространства и времени занесло их из волшебной страны любви в этот вагон, густо заполненный атмосферой из ядреного мата, едкого дыма самосада и тошнотной вонью не мытых промежностей?
Но разве они в этом вагоне? Они же не от мира сего… они из другого времени и пространства, которое случайно совместилось с нашим, советским, провонявшим страхом, махрой и грязными портянками. И сидят они не здесь, а среди цветов на берегу лазурного моря и слушают дивную музыку…
И вот-вот, не дожидаясь остановки поезда, встанут они и, пройдя сквозь стенку вагона, так же — рука в руке, пойдут по своему пространству и времени к себе домой, к сказочно прекрасным людям таинственного запредельного мира! Не вижу я: а как они одеты? Наверное, обыкновенно. Вижу только неземное сияние влюбленных душ, распахнутых настежь друг для друга. То чудесное сияние, которого не может коснуться грязь и вонь общего вагона и, даже всей жизни советской, пропитанной нищетой, грязью, матюгами и злобой…
И вот-вот, не дожидаясь остановки поезда, встанут они и, пройдя сквозь стенку вагона, так же — рука в руке, пойдут по своему пространству и времени к себе домой, к сказочно прекрасным людям таинственного запредельного мира! Не вижу я: а как они одеты? Наверное, обыкновенно. Вижу только неземное сияние влюбленных душ, распахнутых настежь друг для друга. То чудесное сияние, которого не может коснуться грязь и вонь общего вагона и, даже всей жизни советской, пропитанной нищетой, грязью, матюгами и злобой…
Пока я, как прибабахнутый, таращусь на эту парочку, Ежак надыбал пару пустых багажных полок. Главное — рядышком полки, через перегородочку низенькую, хотя в разных купе. Под потолком вагонный дух погуще. От пердячего пара, как в бане, не продохнешь! Могуч, дремуч, вонюч великий русский народ! Не уязвим он для медицины: все микробы от него шарахаются! До утра пропаришься в целебной атмосфере такой гущины и позабудешь про кашель на всю жизнь!
Только закемарили — проверка билетов… ревизор приближается со стороны Ежака. Ежак перелезает через межкупейную перегородочку и лежит на мне, укрывая пиджаком свою голову и мои ноги — старый иллюзион: голова одного, ноги другого! Зыркает ревизор, а полка Ежака пустая. Пока ревизор переходит к моему купе, проверяя билеты у пассажиров на боковых полках, я уже лежу на Ежаке за перегородочкой в его купе! Зыркает ревизор — и на моей полке никого, идет дальше. До утра ухо давим в тепле. Хороший человек придумал российский общий вагон: есть простор для маневра.
* * *Пригрело солнышко. Вылезла кодла на крыши. Ночь провели пацаны в нерабочем тамбуре. Боковые двери на задвижки закрыли, а двери в вагон и на переход — там задвижек нет — с помощью натыренных на станции досок и проволоки так запечатали, что со всех сторон глухо, как в консервной банке! Где подперто, где на палку с проволокой заделано. Сплошной «но пассаран!». А спали плохо. Холодно было. И ревизор спать мешал: очень хотел, падла, разговаривать с пацанами. По окнам железякой стучал и фонарем пытался просветить стекла тамбура, запыленные еще до революции. Сперва он раздражился, потом взбесился! Так всю ночь и колготился! А под утро угомонился. Поумнел? Или утомился?
На рассвете, когда у фрайеров сон слаще, похрял Мыло в вагон «побегать по соннику». Помылился Мыло в вагоне и сидор намыл полный шикарной хавки: хлебушек с сальцом, огурчики свежие. Поминаем хозяина этого сидора добрым тихим словом: хозяйственный мужик и с понятием по части шамовки.
После рубончика кемарят огольцы, солнышко впитывают. А я на цинку сижу, на пейзаж гляжу и на пацанов кнацаю, чтоб кто-нибудь во сне не пополз с центра крыши: очень уж сладко ухо давят пацаны, пригретые солнышком! Мы, шестеро из миллионов чесов, которые скитаются по стране. И нет нам ни покоя, ни пристанища, потому что движет нами не холод, не голод, а ненависть! Злобное желание курочить, жечь, резать, ломать, разбивать все, что есть в ненавистной стране рабов! Много народов поработила Россия, а себя — в первую очередь.
И припухают в рядочек: хохол Ежак, бабай Мыло, кацап Голубь, бульбаш Кашчей и саратовский бош Штык. А на цынку я — чалдон, с шикарным коктейлем кровей бурятской, украинской, польской… и только богу известно, каких еще предков, которых авантюрные и трагичные судьбы завлекли в дикий, каторжный край Забайкалье, где в этнографическом котле бурлит кровь первопроходцев и каторжников, обильно сдобренная грозной кровью Чингисхана через прапрабабушек буряток.
На каком бы языке не говорил бы каждый из чесов, всегда мы поймем друг друга, потому что «мы одной крови», как говорил Маугли. Мы — честные воры — враги политических ворюг, возглавляющих СССР! Мы — враги советского народа, потому что на его раболюбии стоит СССР. «Мы — не рабы!!!» — это наше кредо в стране рабов.
А не потому ли у нашей партии такая нежная дружба с другим раболюбом — немецким фашизмом? Газеты пишут о взаимной любви Сталина и Гитлера и о тосте Сталина: «германский народ любит своего фюрера и поэтому я поднимаю тост за его здоровье!» В газетах и по радио мозгодуи объясняют, что фашизм такой же социализм, как и наш, советский. Два сапога пара: красный и коричневый! И вспоминаю я картину Кустодиева: громадные, наглые сапоги, утопающие в человеческой массе ничтожных людишек, в народной массе!.. Почему же люди всего мира так спокойно смотрят на сапоги, которые вытаптывают их свободу и буржуйский индивидуализм? А быть может, и не все спокойны?
Вспомнил я, как ненастной весенней ночкой привел я в пустой вагон на запасных путях бездомного инвалида. Вернее, прикатил его, сидящего на деревянной досочке на подшипниках. Потому что прошлой зимой оставил он обе ноги на Карельском перешейке. В вагоне было до хрена беспризорников. Свистнул я, затащили инвалида в вагон. Сбросились и из дежурного буфета притаранили пузырь «сучка» с закусю. Оказали инвалиду уважение, в котором отказало ему по-скотски равнодушное советское общество, откупившееся от его жизненной трагедии грошовой пенсией. Ночевать устроили инвалида в вагоне.
Долго не спали мы в ту ночь. Кирнувший инвалид, растроганный нашим вниманием, рассказывал страшную правду про финскую войну. Как бездарные командиры, опасаясь за партбилеты, гнали на верную гибель полки красноармейцев, потому что, чем больше были потери, тем уважительнее была причина не выполнения приказа по наступлению. И повод был для награждения командиров «за стойкость и героизм». И послушные приказу шли красноармейцы умирать, со штыками наперевес шли на доты с крупнокалиберными пулеметами, шли на расстрел, полками ложились в набухший от крови снег и мало кто из раненых оставался живым в ту морозную зиму…
Эта война открыла глаза красноармейцам: никто, из попавших в плен к финнам, не хотел возвращаться на проклятую родину, а из каждых десяти пленных красноармейцев восемь просили у финнов оружие, чтобы воевать против ненавистного СССР! Такое же соотношение было в Римской империи, где из пяти освобожденных рабов один драпал домой, а четверо присоединялись к Спартаку, чтобы мстить. Рабство погубило Древний Рим, рабство доканает и СССР! С кем может воевать «непобедимая Красная армия», состоящая из рабов?! Даже мирный, малочисленный народ финны, не имеющий ни флота, ни авиации, даже армии, силами полиции разгромили Красную армию с ее танками, пушками, самолетами и военным флотом! Несколько сотен финских полицейских расколошматили многомиллионную позорную армию СССР так же сноровисто, как опытные полицейские расправляются с неорганизованной толпой! И не остались финны без поддержки. Как рассказывал инвалид, многие из финнов, попавших в плен, не умели говорить по фински, потому что были они добровольцами антифашистами из разных стран! Ан-ти-фа-шис-та-ми!!! Из тех, кто приобрел боевой опыт в Испании, воюя с фашистами! Потому что для людей всего мира коммунисты и фашисты — одна мразь! И поддерживала Советский Союз в войне против Финляндии только фашистская Германия! Так чем же коммунисты отличаются от фашистов? Только российской глупостью? Эта дикость досталась русским от мерзости православия…
* * *Резко мотануло вагон на стрелке — я хватаюсь за дефлектор (ну, задумался!) чуть станцию не проворонил!
— Полундра, господа волкИ! Станция Березай, кому надо — вылезай! — бужу огольцов. Спускаемся на подножки с другой стороны от перрона, разбегаемся по делам: кто — за кипятком, кто — за хлебом, кто — за фруктами. А под прощальный гудок паровоза поднимаем на крышу тяжелую скрипуху, наполненную снедью и фруктами с дешевого провинциального базарчика.
Гужуемся от пуза, лучшие фрукты не лезут в пресыщенные организмы — зубы от витаминов скрипят! Настроение от обильного рубона шухернее некуда! И когда поезд лихо проносится мимо какой-нибудь маленькой станции, то на гуляющих по перрону летят ядреные яблоки и спелые помидоры. А я из своей дальнобойной рогатки коцаю станционные стекла.
Потом раздухарились, давай песни базлать! Одни — одну, другие — другую, кто громче? Голубь, Штык, Кашчей и Мыло надрываются майданной песенкой, но она с перебором шипящих — не песня, а фонтан слюней!
А я с Ежаком, который от «сильных духом» в общем вагоне за ночь излечился от кашля и хрипоты, вдвоем глушим их, четверых, песенкой про «героев»-челюскинцев, которые умудрились утопить современный железный пароход «ледокольного типа» там, где мои предки, сибирские казаки, ходили на парусных деревянных лодках — стругах и кочах, не считая себя героями. Теперь, после гибели Челюскина, тех антисоветских казаков, когда-то освоивших Ледовитый океан и Америку, и упоминать запрещают. Но и в наше время, время угрюмого единодушия, нашелся веселый человек, сочинил смешную песенку про челюскинских недотеп на мотив «Мурки». И сколько бы не было вездесущих сексотов, а эту песенку, которая начинается словами: «Капитан Воронин корабль проворонил…», запела вся страна!