Собраться решили в кафе «Новые Афины» на рю Пигаль. Тулуз-Лотрек заплатил извозчику, чтобы тот свез их с горы, и все с хохотом вывалились из коляски у кафе. Чуть дальше по улице из прачечной выходила молодая рыжая женщина, волосы забраны в узел, и тот рассыпался у нее на голове, а руки были по локоть розовы от работы.
— Поглядите на нее, — сказал Тулуз-Лотрек. — Она изумительно груба. — Он раскинул руки и оттолкнул друзей назад. — Стойте тут. Она моя. Я должен ее написать.
— Твоя, твоя, — согласился Бернар, лицо — младенческое, на подбородке еще пробивается щетина. «Как свежая плесень на сыре», дразнил его Анри. — Мы тебя внутри подождем.
Тулуз-Лотрек отмахнулся от них и окликнул рыжую, которая брела к холму:
— Pardon! Mademoiselle? Pardon!
Девушка остановилась, обернулась, похоже — удивилась, что ее кто-то может звать.
Анри подошел к ней, держа перед собой трость, будто бы с мольбой.
— Прошу меня простить, мадемуазель, не хотел бы вас беспокоить, но я — художник, зовут меня Анри Тулуз-Лотрек. И я… я…
— Да? — ответила она, не поднимая взгляда, не встречаясь с ним глазами.
— Пардон, мадемуазель, но вы… вы необычайны. На вид, то есть… Я должен вас написать. Я заплачу, чтобы вы поработали у меня натурщицей.
— Месье, но я не натурщица. — Тихий голос, робкий.
— Пожалуйста, мадемуазель. Уверяю вас, это не розыгрыш, я художник по профессии. Смогу вам хорошо заплатить. Больше, чем вы зарабатываете в прачечной. Но даже позируя мне, вы сможете продолжать работу.
Тут она улыбнулась, быть может — польщенно.
— Меня никогда не рисовали. Что мне придется делать?
— Так вы согласны мне позировать? Великолепно! Просто великолепно! Вот моя карточка. — Он вручил ей визитку с адресом студии: его полное имя и титул были вытиснены на ней вместе с фамильным гербом.
— Ого! — сказала девушка. — Граф?
— Это пустяки, — ответил Анри. — Приходите ко мне в студию завтра, когда окончите работу. Об ужине не беспокойтесь. У меня будет еда для вас. Просто приходите как есть.
— Но, месье… — Она обвела рукой свой рабочий наряд — простой, черный с белым. — У меня есть красивое платье. Синее. Могу…
— Нет, дорогая моя. Приходите в том, в чем вы сейчас. Прошу вас.
Она сунула его карточку куда-то себе в юбки.
— Приду. После четырех.
— Благодарю вас, мадемуазель. Тогда до встречи. А теперь, если вы меня простите, я должен вернуться к друзьям. Всего хорошего.
— Всего хорошего, — ответила девушка.
Тулуз-Лотрек уже отвернулся, но тут вспомнил:
— О, мадмуазель, приношу свои извинения, но… как вас зовут?
— Кармен, — ответила она. — Кармен Годен.
— Стало быть, до завтра, мадемуазель Годен. — И он зашел в кафе.
Кармен поплелась через пляс Пигаль к Монмартру, а затем свернула в переулки из тех, что вели к рю дез Аббесс и вверх по склону. На полпути, опираясь спиной на сараюшку, курил сигарету сутенер — он только что вышел на вечерний промысел. А из-за сараюшки доносилось хрюканье и ворчанье. Должно быть, какая-то его шлюха уже исполняла свой номер стоя.
Сутенер заступил Кармен дорогу.
— Ух, какие мы хорошенькие, — сказал он. — Работу ищешь, капустка моя?
— Домой иду, — ответила она, не поднимая глаз.
Сутенер протянул руку и взял ее за подбородок. Оценивая, выпустил струю дыма ей в лицо.
— Личико ничего, но это ж ненадолго, э? Может, стоит поработать, пока дают? — Хватка его сжалась, и он грубо ущипнул Кармен за щеку — наглядности для.
— Вы художник? — тихо и робко спросила она.
— Не, не художник. Я твой новый хозяин — вот я кто, — ответил сутенер.
— А, тогда мне вы ни к чему.
И она резко оттолкнула его руку и схватила сутенера за горло. Пальцы ее впились ему в трахею — и она швырнула его о кирпичную стену, как тряпичную куклу. Череп сутенера треснул. Парняга отскочил от стены, а она перегнула его спиной через свое колено, и его позвоночник щелкнул сломанной щепкой. Через секунду все закончилось. Кармен выпустила его, он рухнул на брусчатку, и душа его отлетела, словно влажный безжизненный вздох из уст, что не говорят по-французски.
— Совсем ни к чему, — тихо и как-то застенчиво произнесла Кармен. Она уже брела дальше по переулку, забирая в гору, когда услышала за спиной истошный вопль шлюхи.
* * *Режин увидела, как ее младший брат открывает дверь в булочную очень хорошенькой темноволосой девушке в синем платье. «Странно, — подумала она, — Люсьен никогда не приводит сюда своих подружек».
— Жюльетт, это моя сестра Режин, — произнес Люсьен. — Режин, это Жюльетт. Она будет мне позировать.
— Enchanté, — сказала Жюльетт с намеком на реверанс.
Люсьен повел Жюльетт за угол, в подсобку.
— Посмотрим, годится ли сарай за домом.
Режин ничего не ответила. Ее брат снял кольцо с ключами с крюка на стене и увел хорошенькую девушку через черный ход в тесный дворик за домом, заросший сорняками. И в ее сердце тоже проступил пентименто — другую хорошенькую женщину ведут в сарай, только ту она почти не успела разглядеть. Режин попятилась к лестнице и через две ступеньки поскакала наверх, в квартиру.
* * *Люсьен распахнул облезлую дощатую дверь — открылось длинное просторное помещение с белеными стенами. Его заливал солнечный свет — крыша была застекленная. В лучах солнца феерическими вихрями друг за другом гонялись пылинки — или мука. У дверей были сложены мешки с сахаром. У дальней стены стоял запыленный ветхий мольберт.
— Потолок застеклил отец, — сообщил Люсьен. — И смотри, тут много места. Можно позировать.
Жюльетт тоже обрадовалась — сжала ему руку и поцеловала в ухо.
— Тут идеально. Никто не помешает и много света. Можешь положить меня, как Мане на той своей картине, которую ты водил меня смотреть.
— «Олимпия», — сказал Люсьен. — Это шедевр, но ты гораздо красивее его натурщицы Викторин. Мане писал ее и в «Завтраке на траве». Тоже шедевр. Моне и Дега пытаются сейчас убедить власти купить обе картины у мадам Мане для Лувра. Если б у Мане была такая натурщица, как ты, Франция бы за эти картины объявила войну, честное слово.
Жюльетт игриво шлепнула его по руке.
— Мне кажется, главное — не модель, главное — художник. А ты сделаешь из меня шедевр? Мне раздеться?
Люсьену показалось, что на складе вдруг стало очень жарко. У него зачесалось под воротником.
— Нет, милая, сегодня мы начать не сможем. Сначала мне нужно вынести отсюда все припасы, подмести. Краски и мольберт у меня в другой студии. Из квартиры сверху надо перетащить рекамье, чтобы тебе было удобно.
— А нам обоим?
— Я… мы… могу начать завтра. Ты будешь готова днем?
— Я готова и сейчас, — ответила она. И подалась к нему — поцеловать. Он отстранился, избегая. Ничего на всем белом свете не хотелось ему теперь так, как раствориться в ее объятиях — прямо в дверях сарая, под стук шагов, доносившихся из пекарни.
— Надо идти, — сказал он, беря ее за руку и отводя в сторону, чтобы запереть дверь. Поворачивая в замке ключ, Люсьен сказал: — Между домами есть узкий проход на площадь. По нему только мальчишки бегают, но и настырный вор поместится.
Когда они вошли в пекарню, у хлебной доски стояла мамаша Лессар — руки сложила на груди, челюсть выпятила. Так было точнее целиться свысока в сына.
— Маман! — воскликнул Люсьен.
— Сестру до слез довел, — ответила та. — Она сейчас наверху плачет, будто ты ей пощечину закатил.
— Ничего я ей не закатывал.
— Взрослая замужняя женщина — и плачет, как маленькая. Надеюсь, ты собой доволен.
— Я ничего не делал, маман. Я с ней поговорю. — Люсьен взял себя в руки — стряхнул колючую похоть, обуявшую его всего пару минут назад, и очертя голову кинулся навстречу язвительным маменькиным репримандам. — Это Жюльетт. Она будет мне позировать, и сарай мне понадобится как мастерская.
— Enchanté, Madame Lessard, — произнесла Жюльетт и вновь намекнула на реверанс.
Мамаша Лессар ей не ответила — зато вздела бровь и вперилась в девушку. Люсьен кашлянул.
— Та самая Жюльетт, что разбила тебе сердце до того, что ты ушел в запой? Та, что чуть тебя не убила — а заодно и всех нас, пока мы за тебя работали? Эта Жюльетт?
Вообще-то Люсьен не продумал до конца, как он будет средь бела дня вести Жюльетт через пекарню, до того возбудила его перспектива полюбоваться солнечным светом на ее обнаженном теле.
— Она самая, — ответила девушка и сделала шаг вперед. — Но я теперь другая.
Люсьен рьяно закивал, подтверждая: да-да, она и впрямь изменилась. Хотя сам был не очень уверен, как именно.
— Ваш сын теперь — мой единственный навсегда, — сказала Жюльетт, притянула его к себе за галстук и поцеловала в щеку.
— Ваш сын теперь — мой единственный навсегда, — сказала Жюльетт, притянула его к себе за галстук и поцеловала в щеку.
Люсьену на ум почему-то пришло Распятие — когда Христос смотрит сверху вниз на римских солдат и молится: «Прости их, Господи, ибо не ведают они, что творят».
Укоризненная бровь мадам Лессар свершила полный круг взлетов и падений — словно разводной мост проклятья. А когда, наконец, упокоилась на месте, мамаша произнесла:
— Вам известно, что когда меня не будет, булочную унаследует его сестра Режин? Так что никакого состояния здесь вы себе не найдете.
— Нет, мадам, — ответила Жюльетт, — я ни за что бы не…
— Но он все равно вознамерился стать художником — а стало быть, такой же бездельник и ленивец, как вся их порода. Поэтому даже без булочной, скорее всего, не сумеет вас обеспечить, и вы оба жить будете без гроша в кармане, умрете от голода прямо на улице, сжимая в объятьях изъеденные оспой тела друг друга, смердя дешевым английским джином и опием, и крысы сожрут все, что останется от ваших костлявых ляжек. Все это вам известно?
Теперь Жюльетт несколько поежилась — под пристальным взглядом мадам Лессар прохладный пруд, спасавший от жары, постепенно испарился. Она открыла рот:
— Мадам, уверяю вас…
— И да будет вам известно, если вы опять сделаете моему сыну больно, если он хотя бы разок печально вздохнет за кофе, я найму человека — русского, вероятно, — дабы он вас выследил и повыдирал из вашей хорошенькой головки все эти роскошные черные волосья, а потом переломал вам тощие ручки и ножки и поджег вас. После чего прикончил молотком. И если от вашей животной течки заведутся какие-нибудь дети, я заставлю этого русского искромсать их на крохотные кусочки, а их скормить собаке мадам Жакоб. Ибо невзирая на то, что Люсьен — никчемный, безмозглый и распутный мазила, он у меня любимец, и я не потерплю, если его станут обижать. Вы меня поняли?
Жюльетт на это лишь кивнула.
— Тогда всего хорошего, — сказала мадам Лессар. — Ступайте с богом. — И сама проплыла по пекарне к лестнице в квартиру.
— Я у нее любимец, — расплылся в улыбке Люсьен.
Пять. Господа с краской под ногтями
Париж, май 1863 г.
Хотя Люсьен этого, конечно, не помнил, при рождении, едва заглянув за кромку и узрев мир, он увидел попу мадам Лессар. «Нет, что-то тут не так», — подумал он. И едва не расплакался от такого потрясения. Когда же повитуха перевернула его, он увидел синее небо над стеклянным потолком. «Так гораздо лучше», — решил он. И все равно расплакался от этой красоты — и совершенно не мог подобрать слов для нее почти целый год. Этого он, разумеется, тоже не помнил, но время от времени ощущение возвращалось к нему. Когда он сталкивался с синью.
* * *В тот день, когда Люсьен родился, папаши Лессара не было ни в пекарне, ни в булочной, ни в квартире наверху. Пока мадам Лессар поочередно тужилась, выталкивая детку наружу, и проклинала само существо своего супруга, тот шел через весь город к Елисейскому дворцу — смотреть картины. Хотя, быть может, гораздо важнее для него было смотреть на людей, которые смотрят на картины. Впоследствии он это, конечно, забыл, но в тот день — в день, когда родился его единственный сын, — папаша Лессар впервые встретил Красовщика.
Он бы вообще их не заметил в толпе, собравшейся, чтобы попасть в palais, но у женщины на шляпке была густая вуаль из испанского кружева, и от этого она выглядела призраком на белых макадамовых дорожках под мраморным фасадом дворца. Мало того — она высилась над скособоченным человечком в буром костюме и котелке. Под мышкой тот держал холст на подрамнике, завернутый в грубую оберточную бумагу. Возможно, человечек был горбат, но горб его в таком случае располагался где-то посередине позвоночника — пуговицы изо всех сил сдерживали впереди его жилет, словно костюм шили на человека повыше ростом и поровнее осанкой. Папаша Лессар бочком протолкался в очереди, изо всех сил стараясь как бы разглядеть кого-то поверх голов в толпе, — пока не нашел такое место, откуда беседа примечательной пары была бы хорошо слышна.
— Но две за раз! — говорила женщина. — Я хочу посмотреть.
Человечек похлопал по картине под мышкой.
— Нет, у меня уже есть то, за чем я пришел, — произнес он. Голос его хрустел, как гравий под ногами мерзавца. — Это не мои картины.
— Они мои, — сказала женщина.
— Нет. Тебе туда нельзя. Кем ты представишься? Сама-то понимаешь?
— Не нужно мне ничего понимать. У меня вуаль. — Она чуть склонилась и, не сняв перчатки, провела пальцем по щеке человечка. — Пожалуйста, cher. Там будет столько художников.
Папаша Лессар аж затаил дыхание — вдруг она поднимет эту свою вуаль. Перед входом толпилось множество хорошеньких женщин, но в том, чтобы разглядеть их лица, не было никакой интриги. А ее он просто обязан был увидеть.
— Слишком людно, — сказал человечек. — И все высокие. Мне не нравятся люди выше меня.
— Все выше тебя, cher.
— Истинная правда, высокие люди могут раздражать, месье, — произнес вдруг Лессар. Он и сам не понял, чего ради. У него не было привычки встревать в чужие разговоры даже у себя в булочной, но эта женщина… — Прошу прощения, я случайно подслушал вашу беседу.
Человечек задрал голову и сощурился против яркого весеннего неба; глаза у него настолько глубоко сидели под нависавшим лбом, что Лессар заметил в них лишь слабые отблески света — словно в темной пещере исчезали лампады. Женщина обернулась к Лессару. Под испанским кружевом пекарь разглядел синюю ленту, повязанную у нее на шее, и светлую тень очень белой кожи.
— Вы тоже дылда, — заметил человечек.
— Вы художник? — осведомилась женщина, улыбнувшись одним голосом. Папашу Лессара дважды застали врасплох — он не был ни дылдой, ни художником, а потому уже собрался извиниться за грубость и двинуться дальше. Он уже изготовился покачать головой и открыть рот, но женщина сказала: — Тогда вы нам ни к чему. Отвалите, будьте так любезны.
— Буду, — ответил Лессар, разворачиваясь кругом, будто ему это приказал армейский капитан. — Буду так любезен.
— Лессар! — окликнул его из толпы знакомый голос. Булочник посмотрел туда — к нему протискивался Камилль Писсарро. — Лессар, что ты тут делаешь?
Булочник потряс руку художника.
— Пришел посмотреть твои картины.
— Мои картины ты можешь посмотреть когда угодно, друг мой. Мы слыхали, у мадам Лессар начались схватки. Жюли пошла к вам наверх помогать. — Художник и жена его Жюли обитали в квартире ее матушки у подножия Монмартра. — Тебе домой бы надо.
— Нет, я там буду лишь путаться под ногами, — ответил Лессар.
А впоследствии он восклицал:
— Ну откуда мне было знать, что она подарит мне сына? Шумела так же, как с дочками, когда их рожала, — проклинала мое мужское естество и прочее. Дочек я люблю, но две — это вдвое больше, чем мужчине нужно, чтобы разбилось его сердце. А если еще и третья! Вот я и подумал, что гораздо учтивей будет дать ей время, пусть вволю обсудит со своей мамашей и сестрицами всю глубину моего паденья. А уж после я загляну в глаза малютки и снова потеряю голову.
— Но мадам подарила тебе сына, — отвечал ему Писсарро. — И сердце твое уцелело.
— Это еще бабка надвое сказала, — говорил папаша Лессар. — Ее коварства никогда не стоит недооценивать.
И вот у дворца Лессар повернулся к человечку и женщине в испанских кружевах извиниться, но тех уже и след простыл, а через секунду он про них совсем забыл.
— Пойдем взглянем на полотна гениев, — сказал он Писсарро.
Из огромного зала донеслись раскаты хриплого хохота — и толпа снаружи тоже засмеялась, хотя и не видела, что вызвало такое веселье.
— Махины отверженных, — проговорил Писсарро, и на сей раз в карибскую мелодичность голоса его вкралась нота отчаяния.
Они втянулись во дворец вместе с колонной зрителей: аристократов в цилиндрах, черных фраках и узких серых брюках; дам в черных кринолинах или черно-буро-малиновых шелках — подолы их длинных юбок запылились белым от макадама на дорожках; нового рабочего класса — мужчин в бело-синих полосатых сюртуках и соломенных шляпах, женщин в ярких платьях всевозможных расцветок, с пастельными парасольками в рюшах — они были мандалами воскресного отдыха, свежего дара промышленной революции.
— Но ты же сам говорил, что в Салоне — одни шарлатаны.
— Да, — ответил Писсарро. — Косные академики.
— «Рабы традиции», ты говорил.
Они уже шаркали ногами по залам — жарким, душным, набитым публикой. Стены их от пола до потолка были увешаны холстами в рамах всех размеров, без внимания к темам и сюжетам картин — их просто экспонировали по алфавиту, согласно фамилии художника.