Писсарро помедлил перед пейзажем со скандально непримечательной рыжей коровой.
— Враги живой мысли, — пробормотал художник.
— Если б эти сволочи тебя не отвергли, — сказал Лессар, увлеченный вихрем художественной анархии, — тебе пришлось бы самому убрать свои картины.
— Ну, да, — ответил Писсарро, оглаживая бороду и не сводя взгляда с буренки. — Но прежде я б несколько успел продать. Если человеку суждено писать, он для этого должен что-то есть.
В том-то и была загвоздка. В Париже быть художником считалось вполне законной карьерой — их тогда в городе было восемнадцать тысяч. Но единственным способом заработать что-то искусством был Салон, а его поддерживало государство. Только в Салоне художник мог представлять свои творения публике, а стало быть — продавать их и получать заказы. За его пределами художник голодал. А в этом году жюри Салона — и впрямь состоявшее из художников, работавших в академической традиции, — отвергло больше трех тысяч работ, и публика возмутилась. Император Луи-Наполеон решил успокоить народ, устроив «Салон отверженных», на котором бы показали те творения, которые не взяли академики. Писсарро выставил две свои работы, обе — пейзажи. Рыжей коровы не было ни на одном.
— Считаете, ваши картины были б лучше с рыжей коровой? — произнес женский голос художнику в самое ухо. Писсарро чуть не подпрыгнул от неожиданности, развернулся — рядом стояла женщина в шляпке с густой вуалью из испанского кружева.
Лессар, должно быть, уже перешел в следующий зал — булочника нигде поблизости не наблюдалось.
— Стало быть, вы видели мои пейзажи, мадемуазель?
— Нет, — ответила дама. — Но у меня чутье.
— Откуда же вы узнали, что я художник?
— Краска под ногтями, cher. И вы смотрите на мазки, а не на картину.
Писсарро не очень понравилось, что «дорогушей» его называет совершенно незнакомая дама — да еще под вуалью и без сопровождения мужчины.
— Ну, коровы в той сцене не было, поэтому я ее и не писал. Я пишу лишь то, что вижу.
— Стало быть — реалист? Как Коро или Курбе?
— Что-то вроде, — ответил Писсарро. — Меня больше интересуют свет и цвет, а не история о чем-то.
— О, меня тоже свет и цвет интересуют, — сказала женщина, сжала руку художника и игриво прижала к своей груди. — В особенности синий. Быть может, тогда с синей коровой?
На черепе у Писсарро выступил пот.
— Простите, мадемуазель, я должен отыскать своего друга.
И художник углубился в толпу, расталкивая людей, даже не глядя на картины, — он будто мчался через джунгли, прочь от некоего мрачного ритуала вуду, на который случайно наткнулся в чащобе. Такое с ним случилось в детстве на острове Святого Фомы — и даже теперь он не мог пройти мимо парижского собора и не заподозрить, что внутри творится какое-нибудь непотребство с окровавленными куриными перьями и скользкими от пота африканками в трансе. Для нерелигиозного карибского еврея католицизм был сродни злонамеренному загадочному пасынку — лежит где-то, выжидает.
Лессара он нагнал в зале «М». Пекарь стоял за полукругом людей, столпившихся перед крупным полотном. Они показывали пальцами и смеялись.
Булочник посмотрел на друга.
— Что с тобой? Ты будто призрака увидал.
— Со мной только что беспощадно флиртовала незнакомая дама, — ответил Писсарро.
— Все лягушки, значит, сегодня из реки повылазили? — «Les grenouilles» — так называли бойких девиц, по преимуществу продавщиц, швей или натурщиц на полставки: все выходные они проводили в праздности на берегах Сены в разноцветных платьях — или же без оных, — в поисках выпивки, песенки, веселья, супруга. А то и просто барахтались с кем-нибудь в кустах по пьяной лавочке. В общем и целом они осваивали это новое для рабочего класса изобретение — досуг.
Писсарро улыбнулся шуточке Лессара, но улыбка сошла с его лица, когда он перевел взгляд на картину, привлекавшую столько внимания. Там была ню — молодая женщина, сидевшая на берегу реки, рядом — два полностью одетых молодых человека, а перед ними на земле разбросаны остатки пикника. Немного в отдалении, на заднем плане, в реку, подобрав белые нижние юбки, входила еще одна девушка. Нагая женщина смотрела с холста прямо на зрителей, на губах — сухая усмешка. Словно бы осведомлялась: «И что, по-вашему, у нас тут такое?»
— Художника зовут Эдуар Мане, — сказал Лессар. — Ты его знаешь?
Писсарро не мог оторваться от полотна.
— Слыхал. Он учился у Томá Кутюра, когда я учился у Коро.
Сквозь полукруг зрителей пробилась женщина, нарочито осмотрела сверху донизу всю картину, после чего прикрыла рукою глаза и поспешила прочь, обмахиваясь, точно сейчас же лишится чувств.
— Не понимаю, — сказал Лессар. — На выставке здесь сотни ню. А они держатся так, точно ни одной раньше не видели.
Писсарро покачал головой, оглаживая уже седевшую бороду (хоть ему тогда и было всего тридцать три). Он не мог отвести взгляда от картины.
— Те другие — богини, героини, мифы. А тут иначе. Это все и меняет.
— Слишком тощая, что ли? — спросил булочник, стараясь понять, отчего люди насмехаются над сценой, в которой вроде бы ничего смешного нет.
— Нет, слишком настоящая, — ответил Писсарро. — Завидую я этому Мане — работе его, отнюдь не той неловкости, что он сейчас, должно быть, переживает.
— Это ему-то неловко? — прозвучал у него возле уха знакомый женский голос. — Не ему же пришлось голым задом сидеть целый день на траве.
* * *А Эдуару Мане казалось, что весь Париж выстроился в очередь, чтоб только плюнуть ему в лицо.
— От этой картинки весь город рассвирепеет, — сказал он своему другу Шарлю Бодлеру неделей раньше. Нынче же ему хотелось поскорее отписать поэту (тот уехал в Страсбург) и выдохнуть в письме весь ужас, в коем он пребывал оттого, что над его работой смеются.
Мане исполнился тридцать один — он был сыном судьи, получил недурное образование и располагал семейным состоянием. Широкоплечий, узкобедрый, светлую бородку постригал согласно последней моде. Ему нравилось бывать на людях в кафе, беседовать с друзьями об искусстве и философии, быть в центре внимания. Он был остроумец, балагур и чуточку денди. Однако сегодня ему хотелось слиться с мрамором этих стен.
Он вытащил из цилиндра масляно-желтые перчатки и сделал вид, будто сосредоточенно их натягивает, а сам шел прочь из зала, надеясь, что внимания удастся избежать. Но, огибая мраморную колонну у выхода, услышал — его окликнули по имени. И он совершил ошибку — глянул через плечо.
— Месье Мане! Прошу вас…
К художнику подошел высокий хорошо одетый молодой господин. Его сопровождал неказистый субъект с жидкой эспаньолкой и в ношеном льняном костюме, а по другую руку шел молодой крепыш с окладистой темной бородой, в прекрасном черном сюртуке. Из рукавов его выглядывали кружевные манжеты.
— Прошу прощения, месье Мане, — сказал высокий. — Меня зовут Фредерик Базилль, а это мои друзья…
— Художник Моне, — представился юноша с кружевными манжетами. При этом он щелкнул каблуками и чуть поклонился. — Честь для меня, сударь.
— Ренуар, — назвался худой субъект, пожав плечами.
— А вы разве не художник? — спросил Мане, заметив краску на манжетах Ренуара.
— Вообще-то да, но с самого начала в этом лучше не признаваться — вдруг придется занимать деньги.
Мане рассмеялся:
— Публика судит жестко даже без предварительного знания, месье Ренуар. Сам могу сегодня свидетельствовать.
У них за спинами какая-то женщина хихикнула, разглядывая картину Мане, а беременная девушка притворилась, что ей дурно. Ее мужу, якобы оскорбленному увиденным, пришлось героически увести ее подальше. Мане поморщился.
— Это шедевр! — произнес Базилль, стараясь отвлечь старшего коллегу от такой критики. — Мы все так считаем. Мы все учились в студии у месье Глейрá.
Его друзья согласно кивнули.
— Базилль только что провалил свои экзамены по медицине, — добавил Ренуар.
Базилль свирепо глянул на него:
— Ты вот зачем ему это сказал?
— Чтоб он не так переживал из-за того, что люди смеются над его картиной, — ответил Ренуар. — Которая великолепна, хоть девушка на ней и худосочна.
— Она зато настоящая, — сказал Моне. — В том-то и гениальность.
— Мне нравятся девушки с солидными попами. — И Ренуар очертил в воздухе предпочитаемую солидность поп.
— Вы писали на пленэре? — поинтересовался Моне. Они все в последнее время работали на природе, в студии Глейра писали только фигуры — ну, или в Лувре копировали работы мастеров.
— Наброски делал в поле, но писал у себя в ателье, — ответил Мане.
— А как назвали? — спросил Базилль.
— Наброски делал в поле, но писал у себя в ателье, — ответил Мане.
— А как назвали? — спросил Базилль.
— «Купание», — ответил художник. Ему стало немного легче — ну и пусть зрители говорят, что хотят. Вот перед ним — разумные молодые люди, они разбираются в живописи, понимают, что он хотел сказать, и им картина нравится.
— Дурацкое название, — неожиданно произнес женский голос где-то рядом. — Она даже не мокрая.
Молодые художники расступились. К их компании присоединилась женщина в черных испанских кружевах.
— Быть может, мы наткнулись на них перед купанием, — сказал Мане. — Мотив это классический, мадам. В «Суде Париса» у Рафаэля — то же самое.
— И мне вот показалось, что позы знакомые, — сказал Базилль. — Я видел в Лувре гравюру с картины.
— Тогда понятно, — произнесла женщина. — В Лувре все слишком ханжески, нет? Куда ни кинь дротиком — наберешь трех Мадонн и Младенца Иисуса. А Рафаэль ленивый был хлыщ.
— Он был великий мастер, — ответил Мане тоном разочарованного школьного учителя. — Хотя, мне кажется, Салон не уловил отсылки к классике. — И он вздохнул.
— Салон ни шиша не смыслит, — заметил Базилль.
— Сплошь лицемеры и политики, — сказал Моне. — Да принеси им сам Рембрандт картину, они не поймут, что она хороша.
— Одну мою в этом году приняли, — промолвил Ренуар.
Все повернулись к нему — даже дама в кружевах.
— Ты это к чему? — осведомился Базилль.
Ренуар пожал плечами:
— Не продалась.
— Прошу прощения, — сказал Моне. — Ренуар у нас — такой художник, который только художник. Приличное общество для него — загадка.
Мане улыбнулся.
— Поздравляю вас, месье Ренуар. Позвольте пожать вам руку.
Ренуар весь расплылся от внимания старшего коллеги.
— А может, и не очень худосочная, — произнес он и пожал протянутую руку Мане.
— В общем, она сухая, — сказала женщина. — На картине — никакие не купальщики. По мне, так она решает, с кем из этих двоих сейчас пойдет куролесить в кущах.
Теперь к женщине повернулись все — молодые люди просто онемели от смущения и восторга. Мане же и вовсе пришел в ужас.
— Если уже не совершила это деянье, — продолжала меж тем женщина. — Посмотрите, у них завтрак везде разбросан. И лицо у нее такое, будто она говорит: «Ну еще бы — я их обоих выебла. Прямо на завтраке».
Мане перестал на секунду дышать. В жаре у него кружилась голова, и он оперся на трость, чтобы не рухнуть.
Первым дар речи обрел Ренуар.
— Мне кажется, взгляд у нее загадочный. Как у Моны Лизы.
— А что, по-вашему, нам сообщает Мона Лиза? — Женщина пихнула Моне локтем под ребра для наглядности и подалась к нему поближе. — Мммм? Mon petit ours?
— Я… э-э… — Раньше его никогда не называли «медвежонком», и он не очень понимал, как к этому отнестись. Посмотрел на Мане — вдруг старший коллега его спасет.
— Быть может, я назову ее «Завтрак на траве», — произнес Мане. — Раз уж я забыл, что натурщицу надо писать мокрой. — Он пристукнул тростью, она подпрыгнула, и художник перехватил ее в воздухе, как фокусник, показывающий, что представление сейчас начнется. — Мадам, прошу меня простить, мне нужно идти. Господа, было приятно. Если сегодня вечером свободны, не откажите мне в любезности — давайте выпьем в восемь в «Баденском кафе» на бульваре дез Итальен.
Он пожал всем руки, раскланялся с дамой, резко развернулся и зашагал прочь. С таким чувством, словно только что успешно избежал покушения.
* * *— Месье Мане в зарослях был на ней сверху, — произнесла женщина в кружевах, разглядывая картину через плечо Моне. — Как считаете?
— Не мне судить, — ответил тот. — Художник и его модель…
— Вы же сами художник, нет? Вы здесь все художники, верно?
— Верно, мадмуазель, — ответил Базилль. — Но мы предпочитаем писать на пленэре.
— На улице то есть? Средь бела дня? О, как это мило, — сказала она. — К вашему сведению, когда вы тащите свою натурщицу в кусты, подстилайте одеяло. Просто из вежливости.
В зале вдруг что-то рявкнул сердитый мужской голос. Женщина вздрогнула и огляделась.
Ренуар заметил какого-то человечка в буром костюме, на голове котелок. Человечек проталкивался сквозь толпу и что-то кричал на непонятном языке.
— По-моему, вам машет вон тот тип, — промолвил Ренуар.
— Ох, это мой дядюшка. Такой зануда. Мне пора. — Дама приподняла юбки и быстро отвернулась от компании. — До следующей встречи, господа.
— Но как же мы вас узнаем? — спросил Моне. — Нам даже неизвестно, как вас зовут.
— Ничего, узнаете. — И с этими словами женщина поспешила прочь — черной тучей сквозь толпу, — а человечек хромал с нею рядом, вытягивая шею и заглядывая снизу ей в лицо. Ему мешали юбки, фраки и парасольки зрителей.
Моне спросил:
— Ты разглядел ее лицо?
— Нет, — ответил Ренуар. — Одни кружева. Она будто в трауре.
— Быть может, у нее шрамы, — высказался Базилль.
— У нее синяя помада на губах, — сказал Моне. — Я заметил сквозь вуаль. Никогда такого не видел.
— Думаешь, проститутка? — спросил Ренуар.
— Возможно, — ответил Базилль. — Приличные дамы так не разговаривают.
— Да нет, я про натурщицу Мане. — Ренуар опять не отводил взгляда от картины. — Можешь себе представить, чтобы такое писали на пленэре? Чтобы действительно запечатлеть мгновенье на огромном полотне, с фигурами в натуральную величину?
— Ну, если хочешь, чтоб она вот так сидела голой на берегу, придется в натурщицы брать проститутку, — ответил Ренуар.
— И деньгами запастись, чтобы с ней расплачиваться, — добавил Базилль.
— Об этом не может быть и речи, — сказал Ренуар. — Наверное, можно влюбить в себя девушку, чтоб она бесплатно посидела на траве, но если она не шлюха, как полагается, по-моему, голышом она не согласится.
— Ты прав, Ренуар, — сказал Моне, не сводя взгляда с картины. — Нам пора.
— Правда? — спросил Ренуар. — Мы же еще твою не посмотрели.
— Нет, нужно найти ту женщину в испанских кружевах. Она согласится. То есть, такая мысль ее, по-моему, не коробила. — И его борода раскололась широкой и радостной улыбкой. — Современный миг времени, запечатленный на громадном холсте. Я остановлю время ради завтрака на траве! — Он развернулся и зашагал в толпу до того целеустремленно, что публика расступалась сама, он даже не просил.
— Но у тебя же нет денег на такой холст, — заметил Базилль, спеша за другом в следующую галерею. — И на краски нет. И на кисти.
— У тебя зато есть, — ответил Моне.
Ренуар выглянул у него из-за плеча и кивнул:
— И не забудь попросить у папеньки столько, чтоб и на шлюху хватило.
— Не собираюсь я просить у отца денег тебе на шлюху в натурщицы, — сказал Базилль.
— Собираешься, — ответил Моне.
* * *Войдя в зал «У», Мане тут же остановился перед очень высоким холстом, на котором стояла рыжеволосая женщина в белом. Смотрела на зрителей она как-то особенно — не только на них, но и в них: зная о них слишком много, владея ими. У его собственной купальщицы было то же свойство, и, заметив его в другой картине, Мане понял, что критика, которую ему пришлось весь день терпеть, как-то притупилась. Затем он углядел и автора этой работы — тот читал лекцию кучке поклонников, столпившейся перед картиной.
— Уистлер, — окликнул он его. — Как матушка?
Американец поклонился слушателям и повернулся к подошедшему другу. Костлявый и темноволосый, почти ровесник Мане; в глаза бросалась гигантская канонерка усов — она раскачивалась на верхней губе, а монокль над усами напоминал латунный иллюминатор такого же военного корабля. Уистлер выглядел слабее и бледней, чем при их последней встрече, когда год назад в кафе «Мольер» они обменивались колкостями. Нынче он опирался на трость, словно бы действительно охромел, а не носит ее как атрибут моды.
Уистлер частенько шутил о своей матушке-пуританке: та в своих еженедельных письмах не уставала ему напоминать, что он разбазаривает свою жизнь и доброе семейное имя, раз ведет в Лондоне жизнь художника.
— Ах, матушка, — по-английски ответил Уистлер. — Она — аранжировка в сером и черном. Ее неодобрение тенью накрывает весь океан. А твоя?
Мане рассмеялся.
— Прячется от стыда и молится, чтоб хотя бы один ее сын занялся юриспруденцией, как отец.
— Матушкам нашим следует выпить вместе чаю и поделиться своими разочарованиями, — сказал Уистлер.
Мане выпустил его руку и повернулся к картине.
— И Салон от нее отказался? Она такая дерзкая. Такая настоящая. — Девушка в длинном белом платье стояла босиком на белой шкуре полярного медведя, но под той лежал восточный ковер с вытканным ярко-синим узором.