– Что это? – спросила Полина.
– Когда вы поступите в пансион, – ответил я, – вам это понадобится. Здесь ваши инициалы П. и Н.: Полина де Нерваль.
– Благодарю, брат, – сказала она, пожимая мне руку. Первый раз она обратилась ко мне так после нашего объяснения; но теперь это не показалось мне неприятным.
Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.
– Альфред! – сказала мне графиня, заметив их. – Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно перед вами. Я доставила вам столько хлопот… Да и прилично ли это…
– Вы вернете мне все сторицей, когда получите плату за свои уроки, – прервал я, – брат может давать взаймы сестре.
– Он может даже дарить ей подарки, если богаче, чем она; и в этом случае тот, кто дарит – счастлив.
– О! Вы правы! – вскрикнул я. – Ни один порыв моего сердца от вас не ускользает… Благодарю… благодарю.
Потом мы прошли в кабинет. На фортепиано лежали новейшие произведения Дюшанжа, Лабарра и Плантада; самые популярные отрывки из опер Беллини, Меербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и впала в глубокую задумчивость.
– Что с вами? – спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице и что она словно забыла о моем присутствии.
– Странная вещь, – сказала она вслух, отвечая на мой вопрос, – еще неделю назад я пела этот самый романс у графини М.; тогда у меня были семья, имя, жизнь. Прошло несколько дней… и от всего этого не осталось и следа… – Она побледнела и скорее упала, нежели села в кресло. Можно было подумать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что Полина вся предалась воспоминаниям. Я сел подле нее и, склонив ее голову на свое плечо, сказал:
– Бедная сестра!..
Тогда она начала плакать, но на этот раз это были не рыдания, а тихие и грустные слезы; слезы, которые даруют освобождение, которым необходимо дать волю. Через минуту Полина открыла глаза и улыбнулась.
– Благодарю вас, – произнесла она, – что вы позволили мне поплакать.
– Я не ревную больше, – ответил я.
Поднявшись, она спросила меня:
– Есть ли здесь второй этаж?
– Да, комнаты в нем будут расположены так же, как и здесь.
– Будет ли он занят?
– Это решать вам.
– Надобно принять со всей откровенностью положение, в которое поставила нас судьба. В глазах общества вы брат мой и действительно должны жить в одном доме со мной; и это было бы даже странно, если бы вы стали жить в другом месте. Эти покои будут ваши. Пойдемте в сад.
Сад казался зеленым ковром с корзиной цветов. Мы обошли его два-три раза по песчаной аллее, что опоясывала его. Потом Полина нарвала цветов.
– Посмотрите на эти бедные розы, – сказала она, возвратившись, – как они бледны и почти не пахнут. Не правда ли, они похожи на изгнанников, которые томятся по своей родине? Мне кажется, они также имеют понятие о том, что называется отечеством. Они способны чувствовать и страдать.
– Вы ошибаетесь, – ответил я, – эти цветы родились в Англии; им подходят здешние воздух и атмосфера; это дети туманов, а не росы, и солнце более жаркое сожгло бы их. Впрочем, они созданы для того, чтобы служить украшением белокурых локонов белокожих дочерей севера. Для вас, для ваших черных волос нужны те пламенные розы, которые цветут в Испании. Мы отправимся за ними туда, когда вы захотите.
Полина печально улыбнулась.
– Да, в Испанию… в Швейцарию… в Италию… куда угодно… но только не во Францию…
Потом она продолжила ходить, не говоря больше ни слова и бездумно обрывая листки роз по дороге.
– Но неужели вы навсегда потеряли надежду туда вернуться? – спросил я.
– Разве я не умерла?
– Но под другим именем…
– Тогда надо изменить и внешность.
– Итак, это страшная тайна?
– Она словно медаль, у которой есть две стороны: одна – яд, другая – эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, какое чудо Провидения привело вас ко мне?
Мы сели на скамью под величественным платаном, крона которого закрывала часть сада. Я начал свой рассказ от самого приезда в Трувиль. Поведал Полине о том, как попал в бурю; как меня выбросило на берег; как в поисках убежища набрел на развалины аббатства; как, проснувшись от странного шума, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под камнем; и как с тех пор я твердо решил проникнуть в эту тайну. Потом я рассказал ей о путешествии в Див, роковом для меня, об отчаянном намерении увидеть ее еще раз; об удивлении своем и радости, которые я испытал при виде другой женщины на смертном одре; наконец, о своем ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости своей, когда нашел ее. Я рассказал ей обо всем этом, ничего не говоря о любви, но она звучала в каждом произнесенном мною слове. И в то время, когда я говорил, я испытывал счастье и был вознагражден. Я почувствовал, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение, и что некоторые слова проникли тайно в ее сердце. Когда я окончил повествование, она взяла мою руку и пожала ее. Некоторое время Полина молча смотрела на меня с выражением ангельской кротости и признательности. Потом заговорила:
– Дайте мне клятву, – сказала она.
– Какую? Говорите.
– Поклянитесь тем, что для вас священно, что вы не откроете никому моей тайны, по крайней мере до тех пор, пока я, мать моя или граф будем живы.
– Клянусь честью! – ответил я.
– Так слушайте же.
VII
– Нет надобности говорить вам о моей семье, вы ее знаете: это моя мать, несколько дальних родственников да и все, пожалуй. Я имела порядочное состояние…
– Увы! – прервал я. – И почему только вы не были бедны?
– Отец мой, – продолжала Полина, делая вид, что не заметила моего восклицания, – оставил после своей смерти сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Кроме меня, других наследников не было, и я вступила в свет как богатая наследница.
– Вы забываете, – сказал я, – о красоте своей и блестящем воспитании.
– Вы беспрестанно перебиваете меня и не даете продолжать, – улыбнулась Полина.
– О! Вы не можете рассказать так, как я, о том впечатлении, которое вы произвели на всех в свете; эта часть истории известна мне лучше. Вы, сами о том не подозревая, были королевой всех балов, царицей в лавровом венке, невидимом для одних только ваших глаз. Тогда я впервые встретил вас. Это случилось у княгини Бел… Все, кто только был знаменит и известен, собрались у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных подходили поочередно к фортепиано. Все, чего только может достичь музыка и пение, соединилось вместе, чтобы восхитить эту толпу дилетантов, удивляющуюся всегда, встречая в свете то совершенство исполнения, которого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя; уже тогда сердце мое забилось в волнении. Княгиня встала, взяла вас за руку и повела, словно жертву, к этому алтарю мелодии. Скажите мне, отчего, когда я увидел смущение ваше, чувство страха охватило меня, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, сильнее, чем вы, и, верно, вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое колотилось от страха и восхищалось вашим торжеством. Уста ваши открылись, и мы услышали первые звуки голоса еще дрожавшего и неверного. Но вскоре ноты стали чистыми и звучными; глаза ваши устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, сомкнулась, и не знаю даже, услышали ли вы ее рукоплескания; душа ваша, казалось, парила над всем этим где-то в вышине. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако же полная печали, какую мог создать только он один. Я не рукоплескал вам – я плакал. Вы возвратились на свое место; похвалы лились на вас ручьем; я один не смел подойти к вам; я сел так, чтобы видеть вас беспрестанно. Вечер продолжил свое течение. Звучала музыка, потрясая восхищенных слушателей своей гармонией. Но я ее не слышал. С тех пор как вы оставили фортепиано, все чувства мои сосредоточились на одном. Я смотрел на вас. Помните ли вы этот вечер?
– Да, я припоминаю его, – кивнула Полина.
– Потом, – продолжал я, забыв о том, что прерываю ее рассказ, – потом я услышал в другой раз не эту самую арию, но ее народный вариант. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые бывают только в Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке начинал теряться морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; вдали простиралось море, неподвижное и блестящее как серебряное зеркало. По правую сторону от меня на золотом фоне выделялись резкие контуры города, как бы сошедшего с одной из картин мастеров первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Рядом со мной прошла молодая девушка: она возвращалась от фонтана и несла на голове одну из столь красивых древних амфор. Она напевала ту самую песенку, о которой я говорил вам. О! Если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка. Я закрыл глаза и склонил голову на грудь: море, берег, храмы – все исчезло, даже эта итальянская девушка, которая, как волшебница, вернула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы не были уже молодой девушкой, которую я так любил и которую называли Полиной Мельен; вы стали графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..
– Да, увы! – прошептала Полина.
В молчании прошло несколько минут. Полина первая его нарушила.
– Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, – сказала она. – Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до покрова целомудрия, который муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в продолжение трех лет. За эти годы едва ли омрачалось сверкающее солнце моей юности, едва ли затмевалось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето проводили мы в своем замке Мельен, на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва хватало на городские развлечения. Я не думала, что жизнь, столь радостная и спокойная, когда-нибудь может закончиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.
Подле нас, по соседству, находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила меня и мою матушку провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались для кабаньей охоты, а большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра[4]. Мы дали слово.
Приехав в замок, мы не застали уже охотников. Но так как парк был огражден стенами, то мы легко могли присоединиться к ним. Впрочем, время от времени до нас должны были доноситься звуки рога. Услышав их, мы могли явиться на место охоты, когда пожелали бы, и испытать удовольствие, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матушкой и со мной; Поль, сын его, заправлял охотой.
В полдень звуки рога зазвучали заметно ближе; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь самое время смотреть; кабана загнали, и если мы этого хотим, пора садиться на лошадей; в ту же минуту к нам прискакал один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы сели на лошадей и отправились вслед за ними. Матери наши пошли пешком в павильон, вокруг которого происходила охота.
Через несколько минут мы были уже на месте и, несмотря на мое отвращение к этой забаве, звуки рога, быстрая езда, лай собак, крики охотников произвели и на нас свое действие: мы – Люция и я, смеясь и внутренне дрожа от страха, поскакали наравне с самыми искусными кавалерами. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и собак, почти настигших его. Наконец он прижался к большому дубу, развернулся и выставил морду с обнаженными клыками на свору собак. Это было на краю одной прогалины в лесу, куда выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и моя матушка могли видеть все происходившее.
Охотники стояли полукругом, в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходила схватка. Собаки, разгоряченные скорым бегом, бросились на кабана, который почти исчез под этой движущейся пестрой массой. Время от времени одна из нападавших гончих подлетала вверх на высоту восьми или десяти футов и падала с визгом вся окровавленная; потом бросалась в самую гущу схватки и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось не более четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак были смертельно ранены. Это зрелище, ужасное и кровавое, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других наблюдателей: до меня донесся голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно! Прошу тебя, Поль, довольно!» В ту же минуту ее сын соскочил с лошади с карабином в руке, подошел на несколько шагов к кабану, прицелился и выстрелил.
В то же мгновение все происходило стремительно, как удар молнии: собаки разлетелись в разные стороны, раненый кабан рванулся вперед, и, прежде чем госпожа Люсьен успела вскрикнуть, зверь был уже на Поле; молодой человек упал, а свирепое животное, вместо того чтобы бежать, нависло в остервенении над своим новым неприятелем.
Наступила минута страшного молчания; госпожа Люсьен, бледная как смерть, простирая руки к сыну, хотела кричать, но лишь едва слышно шептала: «Спасите его! Спасите!..» Господин Люсьен, который один был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана; но Поль находился прямо под ним: малейшая осечка – и отец мог убить сына. По его телу пробежала дрожь; он ощутил собственное бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и крикнул громким и повелительным голосом: «Вернитесь на место, господа!» Охотники расступились, чтобы дать дорогу посланнице смерти, которая иначе могла попасть в них. То, о чем я расскажу вам, заняло не больше минуты.
Взоры всех остановились тотчас на стрелке и на той страшной цели, что он избрал; что касается его самого, то он был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была простая мишень. Дуло карабина медленно поднялось; потом, достигнув известной высоты, охотник и ружье сделались совершенно неподвижны, словно оба они были высечены из камня. Раздался выстрел, и кабан, смертельно раненный, повалился в двух-трех шагах от Поля, который, освободившись от своего противника, стал на одно колено и схватился за охотничий нож. Но это было лишнее: пуля была направлена верной рукой, и принесла своей жертве смерть. Госпожа Люсьен вскрикнула и упала в обморок; ее дочь, Люция, начала спускаться с лошади и упала бы, если бы один из охотников не поддержал ее; я соскочила с коня и побежала на помощь к госпоже Люсьен. Что же касается охотников, то они окружили Поля и мертвого кабана, за исключением того стрелка, который, выстрелив, спокойно прислонил карабин к стволу дерева. Госпожа Люсьен пришла в чувство на руках сына и мужа. Поль получил только легкую рану в ногу: так скоро произошло все, рассказанное мной. Когда утихло первое волнение, госпожа Люсьен посмотрела вокруг: она хотела выразить свою благодарность матери и искала охотника, спасшего ее сына. Господин Люсьен понял ее намерение и подвел его. Госпожа Люсьен схватила его руку, хотела благодарить, но залилась слезами и могла выговорить только: «О! Господин Безеваль!..»
– Так это был он? – вскрикнул я.
– Да, это был он. Я увидела его там впервые, окруженного признательностью целого семейства. Меня захватило волнение, вызванное эпизодом, героем которого бесспорно являлся он. Это был белокурый молодой человек среднего роста с черными глазами. На первый взгляд, ему, казалось, не было и двадцати лет; но, рассматривая его внимательнее, можно было заметить легкие морщины, расползавшиеся от век к вискам; едва заметная складка пересекала его лоб, что говорило о постоянно гнетущих его мрачных мыслях, таившихся в сердце. Бледные тонкие губы, прекрасные зубы и женственные руки дополняли внешность этого человека, который сначала внушил мне скорее чувство отвращения, нежели симпатию; в эти минуты всеобщего восторга, когда мать от всего сердца благодарила его за спасение сына, взгляд его был чрезвычайно холоден.
Охота закончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Безеваль извинился, что вынужден уехать: он дал слово быть на обеде в Париже. Ему заметили, что надо сделать пятнадцать лье за четыре часа, чтобы поспеть вовремя. Граф ответил с улыбкой, что его лошадь привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.
Этот слуга был малайцем; граф привез его из путешествия, совершенного им в Индию для получения значительного наследства. Хотя слуга жил во Франции уже около трех лет, он носил национальный костюм и говорил только на своем родном языке, на котором граф знал всего несколько слов, однако их хватало для того, чтобы объясняться с малайцем. Он исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро из окон гостиной мы увидели двух бьющих копытами от нетерпения породистых скакунов, которых так расхваливали все мужчины. Это были в самом деле, насколько я могла судить, те превосходные лошади, которых хотел заполучить принц Конде, но граф удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и они ему не достались.
Все провожали графа до дверей. Госпожа Люсьен, казалось, так и не успела выразить ему всю свою признательность и жала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал так и поступить, бросив быстрый взгляд в сторону, заставивший меня спрятать глаза как от молнии; мне показалось, не знаю отчего, что этот взгляд был адресован именно мне. Когда я подняла голову, граф уже сидел на лошади. Он поклонился в последний раз госпоже Люсьен, сделал всем общее приветствие, а Полю – дружеский знак рукой, и, пришпорив лошадь, поскакал вперед и вскоре скрылся за поворотом дороги.
Никто не двинулся с места: все молча смотрели в ту сторону, где исчез граф. В этом человеке было что-то необыкновенное, что невольно приковывало к нему внимание. В нем чувствовалась могущественная натура, которую природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, по-видимому, слишком слабые, чтобы ей соответствовать. Сколько противоречивости было в этом человеке! Тем, кто не знал его, он казался слабым и бессильным, страдающим телесным недугом; для друзей же и товарищей своих он был железным человеком, способным побороть всякую усталость, превозмочь всякое волнение, справиться со всякой нуждой. Поль видел, как граф проводил целые ночи за картами или в буйных оргиях, а на другой день, когда товарищи его еще спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с другими знакомыми. Их он утомлял также, как и первых, не показывая сам никаких признаков усталости, кроме сильной бледности и сухого кашля, обычного для него, но в этом случае повторявшегося чаще.