Полина; Подвенечное платье - Александр Дюма 8 стр.


Я бежала из Парижа с такой же поспешностью, с какой четыре дня назад бежала из деревни; потому что первой мыслью моей, когда я увидела карточки графа, было то, что он сам явится, как только настанет приличное для такого визита время. Я хотела бежать от него, не видеть больше; после мысли, какую он возымел обо мне, после записки, им написанной, мне казалось, что я умру от стыда, увидевшись с ним. От всех этих размышлений мои щеки покрылись краской столь яркой, что матушка подумала, что в закрытом экипаже недостает воздуха; она велела остановиться и откинуть верх коляски. Тогда стояли последние дни сентября, замечательная пора; листья деревьев начинали желтеть и краснеть. Есть что-то весеннее в осени, и последние цветы года походят иногда на первые его произведения. Воздух, природа, беспрестанный меланхолический и неопределенный шум леса, – все это помогало моим мыслям рассеяться, когда вдруг, на одном из поворотов дороги, я заметила впереди мужчину, ехавшего верхом. Он был еще далеко от нас, однако я схватила матушку за руку с намерением просить ее возвратиться в Париж, потому что узнала в этом человеке графа; но вдруг остановилась. Чем бы объяснила я перемену решения? Это показалось бы капризом, и только. Мне не оставалось ничего другого, как собраться с духом.

Всадник ехал шагом и вскоре присоединился к нам. Это был, как я сказала, граф Безеваль.

Он подъехал к нам сразу, как только заметил; извинялся, что прислал так рано узнать о моем здоровье; но отъезжая в тот же день в деревню к господину Люсьену, он не хотел оставлять Париж с чувством беспокойства, и если бы время было приличное, он сам бы приехал. Я пробормотала несколько бессвязных слов; матушка поблагодарила его. «Мы также возвращаемся в деревню», – сказала она. «Так значит вы позволите мне проводить вас до замка?» – спросил граф. Матушка поклонилась ему и улыбнулась.

Все объяснялось так просто: дом наш находился на три лье ближе, чем дом господина Люсьена и ехать нужно было по одной и той же дороге.

Итак, граф продолжал скакать подле нас все пять лье, которые нам оставалось сделать. Быстрота езды, невозможность постоянно держаться возле кареты были причиной того, что мы обменялись всего несколькими словами. У нашего замка граф соскочил с лошади, подал руку матушке, чтобы помочь ей выйти из экипажа; потом предложил помощь мне. Я не могла отказаться и, дрожа, протянула ему руку; он принял ее спокойно, без волнения, как любую другую; но я почувствовала, что он оставил в ней записку, и прежде, нежели я успела сказать что-нибудь или сделать движение, граф повернулся к матушке и поклонился ей; потом сел на лошадь и, несмотря на приглашение отдохнуть, направился к господину Люсьену, сказав, что его там ждут. Граф скрылся из виду через несколько секунд.

Я неподвижно стояла на том же месте; в сжатых пальцах держала записку, которую не смела уронить и которую однако решилась не читать. Матушка позвала меня, и я пошла к ней. Что делать с этой запиской? У меня не было огня, чтобы сжечь ее. Разорвать? Но могли найти кусочки. Я спрятала ее в вырез своего платья.

Я не знала мучения, равного тому, которое испытывала до тех пор, пока не вошла в свою комнату: эта записка жгла мою грудь: казалось, сверхъестественное могущество сделало каждую строчку ее видимой для моего сердца, которое почти соприкасалось с ней; эта бумажка имела магическую силу. Наверное, в ту минуту, когда я получила ее, я готова была разорвать ее или сжечь без размышлений; но, войдя в свою комнату, я уже не имела на это духу. Я отослала горничную, сказав ей, что разденусь сама; потом опустилась на постель и просидела с час, не двинувшись с места. Я все смотрела, не отрываясь, на свою руку, сжимавшую записку.

Наконец я развернула ее и прочла:

«Вы любите меня, Полина, потому что убегаете. Вчера вы оставили бал, на котором я был; сегодня оставляете город, где я нахожусь; но все бесполезно. Бывают судьбы, которые могут никогда не пересечься, но, коль скоро это происходит, они не должны более разлучаться.

Я не похож на других людей. В возрасте, созданном для удовольствий, беззаботности и радости, я много страдал, много думал, много пережил; мне двадцать восемь лет. Вы первая женщина, которую я полюбил. Да, я люблю вас, Полина.

Благодаря вам, если Бог не разрушит этой последней надежды, я буду жить будущим и забуду прошлое. Над ним одним не властен Бог, в нем одном бессильна любовь. Будущее же принадлежит Богу, настоящее – нам, а прошлое – ничтожеству. Если бы всемогущий Бог дал бы забвение прошлому, в целом свете не было бы ни богохульников, ни материалистов, ни атеистов.

Теперь я все сказал, Полина. Что я могу открыть вам такого, чего бы вы не знали; что могу сказать, о чем бы вы не догадались? Мы с вами молоды, богаты, свободны; я могу быть вашим, вы – моей; одно слово от вас, я адресуюсь к вашей матушке – и мы соединены. Если поведение мое, как и склад души, контрастирует с привычками светского общества, простите эти странности и примите меня таким, каков я есть; вы сделаете меня лучше.

Если же, вопреки моей надежде, Полина, какая-нибудь причина, которой я не предвижу, но которая может существовать, заставит вас избегать меня, как вы это делали доныне, – знайте, что все будет бесполезно: я буду преследовать вас везде; меня ничто не привязывает к одному месту; напротив, меня влечет туда, где вы; быть подле вас или следовать за вами – будет впредь единственной моей целью. Я потерял много лет и сто раз подвергал опасности свою жизнь и душу, чтобы достигнуть цели, которая даже не сулила мне счастья.

Прощайте, Полина! Я не угрожаю вам, я вас умоляю; я люблю вас, вы любите меня. Пожалейте же меня и себя».

Невозможно рассказать вам, что происходило в душе моей при чтении этого странного письма; мне казалось, что я вижу одно из тех страшных сновидений, когда, при угрожающей опасности, хочешь бежать, но ноги прирастают к земле, дыхание замирает в груди, а из горла не вырывается никаких звуков. Тогда смертельный страх разрушает сон и приходит пробуждение: сердце готово выскочить из груди, на челе проступает холодный пот.

Но тут мне не от чего было пробуждаться; я не грезила во сне – страшная действительность схватила меня своей могущественной рукой и повлекла за собой. Однако, что нового случилось в моей жизни? В ней явился человек, с которым я едва обменялась взглядом и несколькими словами. Какое он имеет право связывать судьбу свою с моей и говорить со мной, как человек, от которого я завишу, тогда как я не давала ему даже прав друга. Я могу завтра же не смотреть большее на него, не говорить с ним, не знать его. Но нет, я не могу ничего… я слаба… я женщина… я люблю его.

Впрочем, понимала ли я что-нибудь в этом? Было ли чувство, которое испытывала я, любовью? И разве внедряется она в сердце, наполняя его ужасом? Зачем я не сожгла это роковое письмо? Не дала ли я права графу думать, что люблю его, принимая письмо его? Но, впрочем, что я могла сделать? Шум при слугах, при домашних… Нет; но отдать его матушке, сказать ей все, признаться во всем… Но в чем же? В детском страхе? Да и что бы заключила матушка при чтении подобного письма? Она подумала бы, что каким-нибудь словом, движением, взглядом я обнадежила графа. Нет, я никогда не осмелилась бы что-нибудь сказать ей.

Но это письмо? Надо было сжечь его. Я поднесла его к свече, оно загорелось и превратилось в кучку пепла. Потом я быстро разделась, поспешно легла в постель и задула в ту же минуту огонь, чтобы спрятаться от себя, скрыться во мраке ночи. Но сколько я ни закрывала глаз, сколько ни прикладывала руки к своему челу, несмотря на эти двойные преграды, я опять все увидела: казалось, это роковое письмо было написано на стенах моей комнаты. Я прочла его не более одного раза, но оно так глубоко врезалось в мою память, что каждая новая строчка, начертанная невидимой рукой, появлялась, как только предшествующая исчезала; я читала и перечитывала таким образом это письмо десять, двадцать раз – всю ночь. О! Уверяю вас, что между этим состоянием и помешательством небольшое расстояние.

Наконец на рассвете я заснула от усталости. Когда проснулась, было уже поздно. Горничная сказала мне, что к нам приехала госпожа Люсьен вместе с дочерью. Тогда внезапно меня посетила мысль: я расскажу все госпоже Люсьен; она всегда была так мила со мной; у нее я увидела графа, а он друг ее сыну; это самая подходящая поверенная для такой тайны, как моя; само Небо мне ее посылает. В эту минуту дверь комнаты отворилась и показалась госпожа Люсьен. О! Я искренне поверила тогда в Провидение. Я встала с постели и протянула к ней руки, рыдая; она села подле меня.

– Что случилось, дитя мое, – спросила она через минуту, отнимая мои руки от лица, – что с вами?

– О, я очень несчастна! – вскрикнула я.

– Несчастья в вашем возрасте то же, что весенние бури; они проходят скоро, и небо делается чище.

– О! если б вы знали!

– Несчастья в вашем возрасте то же, что весенние бури; они проходят скоро, и небо делается чище.

– О! если б вы знали!

– Я все знаю, – ласково произнесла госпожа Люсьен.

– Кто вам сказал?

– Он.

– Он сказал вам, что я люблю его?

– Граф Безеваль надеется на это. Не ошибается ли он?

– Я не знаю сама; я всегда знала о любви лишь понаслышке; как же хотите вы, чтобы я ясно видела в своем сердце; как должна я понять, какое чувство вызывает во мне такое смущение?

– О! Так я вижу, что Гораций прочел ваше сердце лучше вас самих!

Я принялась плакать.

– Перестаньте! – продолжала госпожа Люсьен. – Во всем этом нет, как мне кажется, причины для слез. Посмотрим, поговорим рассудительно. Граф Безеваль молод, красив, богат; вот уже более чем достаточно, чтобы извинить чувство, которое он вам внушает. Граф свободен, вам восемнадцать лет; это будет прекрасная партия во всех отношениях.

– О! Сударыня!

– Хорошо, не станем говорить об этом более; я узнала все, что мне хотелось. Теперь я пойду к мадам Мельен, а к вам пришлю Люцию.

– Но ни слова, умоляю вас!

– Будьте спокойны; я знаю, что мне следует делать. До свидания, милое дитя. Перестаньте, отрите ваши прекрасные глаза и обнимите меня.

Я бросилась к ней на шею. Через пять минут ко мне явилась Люция; я оделась и вышла.

Я нашла матушку в задумчивости, но она вела себя со мной нежнее обыкновенного. Несколько раз за завтраком я встречала ее взгляд, полный беспокойства и печали, краска стыда заливала мое лицо. В четыре часа госпожа Люсьен и ее дочь нас оставили; матушка была со мной такой же, как и всегда; ни слова не было сказано о визите госпожи Люсьен и о причинах, которые заставили ее приехать. Вечером я, по обыкновению, подошла к матери, чтобы обнять ее, и поднеся губы свои к ее челу, заметила слезы на ее глазах; тогда я бросилась перед ней на колени, спрятав голову на груди ее. Она поняла мои чувства, и опуская руки мне на плечи и прижимая к себе, сказала:

– Будь счастлива, дочь моя! Это все, чего я прошу у Бога.

На третий день госпожа Люсьен сделала официальное предложение.

А через шесть недель я уже была женой графа Безеваля.

X

Свадьба была в поместье Люсьенов, в первых числах ноября; в начале зимы мы вернулись в Париж.

Мы жили все вместе. Матушка дала мне по брачному контракту двадцать пять тысяч ливров ежегодного дохода; пятнадцать тысяч осталось для нее; граф объявил почти столько же. И так дом наш был если не в числе богатых, то, по крайней мере, в числе самых изящных домов Сен-Жерменского предместья.

Гораций представил мне двух своих друзей и просил принять их, как братьев. Уже шесть лет их соединяли узы искренней дружбы, так что в свете их привыкли называть неразлучными. Четвертый человек из их братства, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, был убит в октябре прошлого года во время охоты в Пиренеях, где содержал замок. Я не могу открыть вам имен этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете почему; но иногда я буду вынуждена обозначать их, так что назову одного Генрихом, а другого Максимилианом.

Не скажу вам, что я была счастлива; чувство, которое я питала к Горацию, навсегда останется для меня необъяснимым; возможно, это было почтение, смешанное со страхом; впрочем, это впечатление он производил на всех, кто к нему приближался. Даже оба друга его столь свободные и фамильярные в общении с ним, противоречили ему редко и уступали всегда, если не как начальнику, то, по крайней мере, как старшему брату. Хотя оба они были ловкими во всех физических упражнениях, до его силы им было далеко. Граф преобразовал бильярдную залу в фехтовальную, а одна из аллей отводилась под стрельбу: каждый день эти господа упражнялись на шпагах или пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках: тогда Гораций выступал скорее в роли их учителя, нежели противника; во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое он продемонстрировал, спасая Поля. Многие дуэли, заканчивавшиеся в его пользу, доказывали, что хладнокровие, столь редкое в критические минуты, никогда не покидало его. Cтранная вещь! Гораций оставался для меня, несмотря на искреннюю дружбу, существом высшего порядка, не похожим на других людей.

Что касается его самого, то он казался счастливым, по крайней мере, любил повторять это, хотя беспокойство, отражавшееся на его лице, часто говорило об обратном. Иногда страшные сновидения тревожили его сон, и тогда этот человек, столь спокойный и храбрый днем, переживал минуты ужаса, от которого дрожал как ребенок. Он объяснял это происшествием, случившимся с его матерью во время беременности: в Сиерре ее захватили разбойники и привязали к дереву; она видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной с ней дороге; из этого следовало заключить, что ему представлялись обыкновенно во сне сцены грабежа или разбоя. Также, скорее, чтобы предупредить возвращение этих сновидений, нежели от страха, он клал всегда, ложась спать, у изголовья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало; я боялась, чтобы он, в припадке сомнамбулизма, не выстрелил из них; но мало-помалу успокоилась и стала воспринимать это как предосторожность. Была и еще одна странность, которой я даже и теперь не могу объяснить себе: она состояла в том, что во дворе постоянно, днем и ночью, держали оседланную лошадь, готовую к отъезду.

Зима прошла за вечерами и балами. Граф был очень щедр; салон его соединялся с моим, и круг наших знакомств удвоился. Он везде сопровождал меня с чрезвычайной готовностью, и, что более всего удивило свет, совсем перестал играть. На весну мы уехали в деревню.

Там мы опять предавались воспоминаниям и проводили время то у себя, то у своих соседей. Госпожу Люсьен и ее детей мы продолжали считать вторым нашим семейством. Положение мое почти нисколько не изменилось, и жизнь моя текла по-прежнему. Одно только иногда омрачало ее: это беспричинная грусть, которая все более и более овладевала Горацием, и его сновидения, становившиеся все более ужасными. Часто я подходила к нему во время этих приступов тревоги или будила его ночью, когда он мучился кошмарами, но как только он замечал меня, лицо его проникалось холодностью и спокойствием. Это всегда поражало меня, но не могло обмануть: я видела, как велико было расстояние между этим наружным спокойствием и действительным счастьем.

В начале июня Генрих и Максимилиан, молодые люди, о которых я уже говорила, приехали к нам. Я знала дружбу, соединявшую их с Горацием, и мы с матушкой приняли их: она как сыновей, я как братьев. Гостей поместили в комнатах, которые находились неподалеку от наших. Граф велел провести особый колокольчик из своей комнаты к ним и от них к себе; приказал, чтобы держали постоянно готовыми уже не одну, а три лошади. Горничная моя сказала мне после, что у этих господ была привычка, как и у моего мужа: они спали не иначе как с парой пистолетов у изголовья.

Гораций посвящал друзьям почти все свое время. Впрочем, развлечения у них были те же, что и в Париже: поездки верхом и поединки на шпагах или пистолетах. Так прошел июль; в середине августа граф сказал мне, что будет вынужден через несколько дней расстаться со мной на два или на три месяца. С тех пор как мы стали супругами, это была наша первая разлука, и потому я испугалась этих слов графа. Он старался успокоить меня, говоря, что эта поездка, которую я считала очень далекой, была, напротив, в одну из провинций, самых ближайших к Парижу, – в Нормандию: он ехал со своими друзьями в замок Бюрси. Каждый из них имел свой деревенский домик: один – в Вандее, другой – между Тулоном и Ниццей; а тот, который был убит, – в Пиренеях; так что они по очереди принимали друг друга, когда наступала охотничья пора, и проводили друг у друга по три месяца. В этом году пришла очередь Горация принимать друзей. Я тотчас предложила ему ехать с ним, чтобы заниматься хозяйством; но граф ответил мне, что замок был только местом сбора для охоты, дурно содержащийся, дурно меблированный, удобный только для охотников, которым везде хорошо; но не для женщины, привыкшей ко всем удобствам и роскошной жизни. Впрочем, по приезде он обещал распорядиться, чтобы были проведены все работы, и чтобы впредь, когда вновь наступит его очередь принимать гостей, я могла сопровождать его. Это событие, показавшееся моей матушке совершенно обыкновенным, обеспокоило меня чрезвычайно. Я никогда не говорила ей ни о безотчетной грусти Горация, ни о его ночных кошмарах, которым, как мне казалось, существовало объяснение, но он не хотел или не мог его дать. Мои переживания из-за трехмесячного отсутствия Горация и желание неотступно следовать за ним могли показаться странными, так что я решилась скрыть беспокойство и не говорить больше об этом путешествии.

День разлуки наступил: это было 27 августа. Граф и друзья его хотели приехать в Бюрси к началу охоты, то есть к 1 сентября. Они отправились на почтовых и приказали выслать вслед за собой своих лошадей, которых малаец должен был вести в поводу до самого замка.

Назад Дальше