Ясно чудится, как со строгим лицом и сжатыми руками взывает она к себе, углубляется в свою душу, напрягается в порыве. И воображаешь себе также ее больной, выбившейся из сил, стремящейся возжечь душу в изнемогающем пыле. Но кто знает, всякую ли ночь успевает она в том?
Бедные лампады, масло которых истощилось, лампады с умирающим пламенем, трепещущим в сумраках храма! Что творит с ними Господь?
Не забывайте, наконец, семью, которая присутствовала на пострижении, и, восторгаясь ребенком, я жалею, однако, мать. Подумайте, если бы дочь умерла, то перед смертью она все же обняла бы мать, быть может, говорила бы с ней. Допустим, что она не узнала бы ее, но, по крайней мере, тогда это не зависело бы от ее воли. А здесь перед матерью умирает не тело дочери, но самая душа. Дитя намеренно отрицает свою мать — какой позорный конец дочерней любви! Согласитесь, что по отношению к матери это все-таки жестоко!
— Да, но, даже оставляя в стороне божественное призвание, признаем, что эта своего рода неблагодарность, доставшаяся ценой — одному Богу известно — какой борьбы, есть лишь более справедливое распределение человеческой любви. Подумайте, что эта избранница делается козлом отпущения содеянных грехов. Подобно скорбной Данаиде, она в бездонную бочку богохулений и пороков повергнет неистощимую милостыню своих самоистязаний и молитв, своих бдений и постов! Ах! Если б знали вы, что значит искупать грехи мира! Слушайте, я вспоминаю, как мне сказала раз игуменья бенедиктинок улицы Турнефор: Бог ниспосылает нам испытания телесные, ибо не довольно святы наши слезы, не достаточно очистились наши души. У нас есть болезни долгие и неизлечимые, болезни, которые отказываются понимать врачи. Так искупаем мы грехи других.
Но, обсуждая совершившийся сейчас обряд, скажу вам, что вы неправы в вашем чрезмерном соболезновании, и что нельзя его сравнивать с обычным зрелищем погребения. Виденная вами послушница не произнесла еще иноческих обетов. Если захочет, она может уйти из монастыря, вернуться домой. Для матери она сейчас не мертвая дочь, но дитя, пребывающее на чужбине, как бы отданное в училище!
— Говорите, что угодно, но сколько трагического в этой закрывшейся за ней двери!
— У бенедиктинок улицы Турнфор постриг совершается внутри монастыря и без участия семьи. Чувства матери пощажены, но церемония становится в таком смягчении обыкновенным ничтожным обрядом, стыдливой формулой, творимой в укромном убежище Веры.
— А сестры тоже принадлежат там к числу бенедиктинок Непрерывного Поклонения?
— Да. Знаете вы их монастырь?
В ответ на отрицательный знак Дюрталя аббат продолжал:
— Он древнее, но не менее любопытен, чем община улицы Месье. Церковь у них безобразна, наполнена гипсовыми статуэтками, тафтяными цветами, виноградными гроздьями, золотыми бумажными колосьями. Но замечательно древнее здание монастыря. Оно носит оттенок институтской столовой и вместе с тем богадельни. Дышет старостью и в то же время детством…
— Мне знаком такой род монастырей, — отвечал Дюрталь. — Я некогда бывал в одном из них, навещая свою старую тетку в Версале. Он неотступно пробуждал во мне мысль об убежище Воке, предающемся святошеству. Отзывался табльдотом и вместе с тем провинциальной ризницей.
— Именно так, — и аббат продолжал, улыбаясь: — Я несколько раз видался с игуменьей в улице Турнфор. Ее скорее угадываешь, чем созерцаешь. Посетителей отделяет деревянная решетка, закрытая раздвижной завесой.
«Я словно вижу ее», — подумал Дюрталь, вспоминая одеяние бенедиктинок; и пред ним пронеслось на миг маленькое лицо в пелене тусклого дня, а ниже на груди рясы блеск золотой Святой Дарохранительницы, украшенной белою эмалью.
И, засмеявшись, он объяснил аббату:
— Мне смешно, когда вспомнишь, какой способ я нашел проникать в мысли моей тетки монахини, которую я навещал по делам и которую, подобно вашей игуменье, от меня отделяла всегда решетка.
— А! Расскажите.
— Я не мог хорошо из-за решетчатой преграды наблюдать ее лица, окутанного вуалем, тем более судить по оттенкам голоса в ее ответах, всегда ровных и спокойных, и решил, наконец, положиться на ее очки, большие, круглые в оправе из воловьей кожи, какие носят почти все монахини. Так вот, на них роняла отблески замороженная пылкость женщины. Вдруг огонек зажигался в уголке стекла. Я понимал тогда, что воспламенился ее взор, опровергая бесстрастный голос и намеренно спокойный тон.
Аббат рассмеялся в свою очередь.
— Знаете вы настоятельницу бенедиктинок улицы Месье? — спросил Дюрталь.
— Я беседовал с ней раза два. Приемная отличается там аскетизмом. В ней нет провинциального и буржуазного оттенка улицы Турнефор. В глубине мрачный покой во всю ширину перерезан глухой железною решеткою. За ней возвышаются еще два деревянных столба, к которым прикреплен черный занавес. Царит полная тьма, и словно призрак предстает чуть освещенная игуменья…
— Та самая престарелая, хрупкая, маленькая монахиня, которой вручил послушницу Дом Этьен?
— Да. Она замечательный пастырь душ и — что еще важнее — женщина весьма образованная и на редкость утонченно обходительная.
«О! я вполне допускаю, — подумал Дюрталь, — что игуменьи — женщины необыкновенные, но и какие грозные! Святая Тереза была воплощенной добротой, но, говоря в „Пути совершенствования“ о монахинях, совместно умышляющих непокорство воле матери настоятельницы, она выказывает себя беспощадной, объявляет, что как можно скорее и неослабно следует покарать их вечным заточением. И она, в сущности, права: одна строптивая сестра заразит все стадо, растлит все души!»
В разговорах дошли они до конца улицы Севр. Чтобы дать отдых ногам, аббат остановился. Потом заговорил как бы сам с собой.
— Ах! Не будь у меня таких тяжких обязанностей в течение всей моей жизни, — сперва я содержал брата, потом племянников, — я уже давно приобщился бы к семье святого Бенедикта. Всегда привлекал меня атот великий орден, истинный, великий орден церкви. В одну из его обителей я уединялся, когда был крепче и моложе, или же к черным монахам Солезма и Лижюже, сохранившим мудрые предания святого Мавра, или же к цистерцианцам, белым инокам траппистам.
— Вы правы, — отвечал Дюрталь, — траписты — одно из ветвей древа святого Бенедикта, но разве чин их не разнится от установлений, которые преподал Патриарх?
— Вы хотите сказать, что весьма гибкий и широкий устав святого Бенедикта трапписты толкуют не столько по духу, сколько в буквальном смысле, а бенедиктинцы поступают наоборот.
В общем Траппу можно считать отпрыском монастыря в Сито, она скорее дщерь святого Бернара, сорок лет растившего семя ее стебля, чем наследница святого Бенедикта.
— Но, насколько помню, трапписты разделились и не следуют единому подвижническому чину?
— Теперь это изменилось. Папской грамотой, изданной 17 марта 1893 г., освящены постановления главного капитула траппистов, заседавших в Риме, и провозглашено слияние в единый орден под руководством единого верховного игумена трех разделений Траппы, управлявшихся до сего особыми уставами.
Заметив, как внимательно слушает его Дюрталь, аббат продолжал:
— Первый из этих отделов — траппистов цистерцианцев, куда входило, между прочим, аббатство, в котором я гостил, целиком следовал предписаниям XII века, вел иноческую жизнь времен святого Бернара. Лишь в строжайшем толковании признавал он чин святого Бенедикта, дополненный Хартией Милосердия, а также обычаями и правилами цистерцианцев. На том же уставе, только исправленном и переработанном в XVII веке аббатом де Ранее, основывались и два остальных. Причем один из них — бельгийская конгрегация — удалился от статутов, введенных упомянутым аббатом.
Сейчас, повторяю, все трапписты составляют единое учреждение, именуемое «Орден преобразованных цистерцианцев во славу блаженной Приснодевы Марии Траппистской», и воскрешают житие пустынников Средневековья.
— Вы, значит, знаете Дом Этьена, если посещали их обители? — спросил Дюрталь.
— Нет. Я никогда не жил в Великой Траппе. Величавым монастырям, которые устраняют богомольцев в гостиницу, и вообще держатся от них на расстоянии, я предпочитаю бедные малолюдные скиты, в которых смешиваешься с монахами. Слушайте! В нескольких лье от Парижа находится восхитительнейшее убежище, маленький Траппистский монастырь Нотр-Дам-де-Артр, куда случалось мне уединяться. Помимо того, что среди братии есть несколько истинных святых и, что доподлинно пребывает там Господь, но эта обитель способна чаровать также своими трудами, вековыми деревьями, далекой пустынностью в глуши лесов.
Дюрталь заметил:
— Да, но трапписты — суровейший из мужских орденов, и там наверное невыносимо жить.
Дюрталь заметил:
— Да, но трапписты — суровейший из мужских орденов, и там наверное невыносимо жить.
Вместо ответа, аббат выпустил локоть Дюрталя и схватил его за руки.
— Знаете, — сказал он, пристально глядя ему в глаза, — знаете, туда следует вам ехать и приобщаться к церкви.
— Вы шутите, аббат?
Но священник только сжимал сильнее его руки, и Дюрталь воскликнул:
— Ах! Нет, это не для меня. Я слаб духом, но еще слабее телесно и, даже согласившись, я никогда не перенесу требуемой там жизни. Я свалюсь больным, прибыв туда; потом… потом…
— Что же потом? Я не предлагаю вам навсегда заточиться в монастырь…
— Я думаю, — ответил почти обиженным голосом Дюрталь.
— Но пробыть там с неделю — это как раз сколько вам нужно, чтобы исцелиться. Восемь суток пробегут быстро, и разве не верите вы, что Господь подкрепит ваше решение?
— Это легко сказать, но…
— С точки зрения гигиены… — И аббат с чуть презрительным сожалением усмехнулся. — Прежде всего смею уверить, что вас, как богомольца, не подвергнут тягчайшим испытаниям трапписткой жизни. Вам не обязательно вставать к утрене в два часа, но в три или четыре.
Улыбнувшись на гримасу Дюрталя, аббат продолжал:
— Что касается питания, то вас будут кормить лучше, чем монахов. Разумеется, не дадут ни говядины, ни рыбы, но, конечно, разрешат за трапезой яйцо, если вы не удовольствуетесь овощами.
— А овощи варят в простой соленой воде без приправ…
— Вовсе нет. Соль и вода полагается к ним лишь в дни постов. В остальное время их готовят на масле или молоке, разбавленном водой.
— Благодарю покорно! — воскликнул Дюрталь.
— Но все это превосходно для здоровья, — продолжал священник. — Вы жалуетесь на гастралгии, мигрени, желудочные боли! Я убежден, что такая жизнь в деревне на свежем воздухе вылечит вас лучше прописываемых вам лекарств.
Оставим, наконец, если позволите, вопрос о вашем теле. Промысел Господень исправляет в подобных случаях немощи телесные. Было бы бессмысленно, если б вы захворали у траппистов, и верьте, что вы не заболеете. Это значило бы отринуть кающегося грешника. Но поговорим о душе. Посмейте исследовать ее, взглянуть прямо ей в лицо. Видите ли вы ее? — продолжал аббат, помолчав.
Дюрталь не отвечал.
— Сознайтесь, она страшит вас! — воскликнул священник.
Они прошли несколько шагов, и аббат заговорил:
— Вы утверждаете, что вас подкрепляют толпы в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар, духовные веяния церкви Сен-Северин. Что же станется с вами в смиренном храме, где вы будете распростерты бок о бок со святыми? Именем Господним ручаюсь, что вы обретете там помощь, еще неизведанную, и прибавлю, что, принимая вас, Церковь предстанет во всей своей красе. Извлечет свое убранство, ныне заброшенное: подлинные литургии средневековья, истинное церковное пение без соло и органа. Дюрталь с усилием сказал:
— Послушайте, меня пугает ваше предложение. Нет, уверяю вас, я нисколько не расположен заточиться. Я прекрасно сознаю, что в Париже не достигну ничего. Клянусь вам, я не горжусь своей жизнью, и недоволен своей душой, но отсюда… Да я сам ничего не понимаю! Мне необходимо, по крайней мере, убежище смягченное, кроткий монастырь. Есть же, наконец, лечебницы душ, пригодные для таких случаев?
— Я мог бы направить вас к иезуитам, известным своими убежищами для мужчин. Но уверен, посколько знаю вас, что вы там не пробудете и двух дней. Вы встретите священников обходительных, весьма искусных, но они задушат вас клятвами, захотят вмешиваться в вашу жизнь, влиять на ваше искусство. Окружат тщательным надзором ваши мысли. Вы попадете в общество милых юношей, которые устрашат вас своим тупоумным благочестием, и в отчаянии устремитесь в бегство!
Наоборот, у траппистов вы, без сомнения, будете единственным богомольцем, и никому не придет в голову вами заниматься. Вы будете свободны. Если захотите, вы из монастыря выйдете, каким пришли, не исповедавшись, не приблизившись к Святым Дарам. Ничто не оскорбит вашей воли и без позволения никто не попытается на вас влиять. Аишь вы один решите, хотите вы причаститься или нет…
Смею я быть откровенным до конца? Вы, как я говорил уже, человек восприимчивый и недоверчивый. Священник, какого привыкли мы встречать в Париже, даже монах не пустынник, кажутся вам… как бы выразиться? — душами низшего разряда… если не хуже…
Дюрталь возразил неопределенным жестом.
— Дайте досказать. Задняя мысль зародится у вас о том духовном, попечением которого совершится ваше очищение. Вы ничуть не усумнитесь, что перед вами не святой, и подумаете (хотя богословски это непоследовательно, ведь вам известно, не менее действительно, если заслуживаешь, отпущение, данное последнейшим из иереев, но это вопрос чувства, которое я чту), о нем так: Живет он подобно мне, налагает на себя лишений не больше моего, и где порука, что сознание его выше, чем мое? Отсюда один лишь шаг, чтобы, утратив всякое доверие, покинуть все. Не сомневаюсь, что вы не помыслите так среди траппистов и будете смиренны. Увидев людей, все покинувших ради служения Господу, ведущих жизнь, полную тягостей и покаяния, которыми не посмеет мучить своих каторжников ни одно правительство, вы невольно должны будете сознаться, что по сравнению с ними вы ничтожны!
Дюрталь молчал. Оцепенение, сперва овладевшее им при мысли о подобном выходе, уступило место глухому раздражению против друга, до сих пор столь осторожного, а теперь вдруг ринувшегося на его душу, насильственно раскрывшего ее. И восстал оттуда отвратительный призрак жизни разбитой, истомленной, превратившейся в лохмотья, в пыль! Дюрталь отпрянул от самого себя, соглашаясь, что прав аббат, что прежде всего надо осушить гной своих чувств, искупить их ненасытные алкания, позорные вожделения, смрадные наклонности. Голова кружилась у него при думе о монастыре, и угнетал притягательный ужас бездны, над которой склонил его Жеврезе.
Взволнованный церемонией пострига, оглушенный ударом, который нанес ему священник, он ощущал почти физический страх, чувствовал, как в нем все перемешалось.
Он не понимал, как надо ему рассуждать, и лишь одно ясно видел его ум в потоке туманных мыслей: что настал наконец грозный миг принять решение.
Наблюдая, аббат заметил, как искренни его страдания, и в нем усилилась жалость к этой душе, которая так теряется перед сложностями борьбы.
Взяв Дюрталя за руку, он нежно сказал:
— Верьте, дитя мое, что в тот день, когда по доброй воле вы устремитесь к Богу, в тот день, когда постучитесь вы в Его врата, настежь распахнутся они, и расступятся, пропуская вас, ангелы. Евангелие не лжет, утверждая, что больше радуется небо одному раскаявшемуся грешнику, чем девяносто девяти неустанно очищающимся праведникам. Оно ждет вас и примет тем любовнее. Положитесь же на мою дружбу и подумайте, что не пребудет в бездействии старый иерей, которого вы здесь покидаете, и от души помолится за вас вместе с доступными влиянию его монастырями.
— Подождем, — ответил Дюрталь, глубоко растроганный нежностью аббата. — Я увижу… Я не могу решить так вдруг, подумаю…..Ах, это не легко!
— А главное, молитесь, — кончил священник, подойдя к своему жилищу. — Я сам усердно молил Господа просветить меня, и уверяю вас, решение Траппы единственное, которое Он преподал мне. Смиренно молите Его и вы, и Он сохранит вас. До скорого свиданья!
Он пожал Дюрталю руку, и тот, оставшись один, пришел наконец в себя. Вспомнил тогда обдуманные улыбки, двусмысленные речи, многозначительное молчание аббата Жеврезе. Понял его благодушные советы, терпеливые наставленья и воскликнул обиженно, слегка раздосадованный в сознании, что им руководили столь мудро против его воли. Так вот какой замысел вынашивал этот священник, под личиной деланного равнодушия!
IX
Он переживал мучительное пробуждение больного, которого врач успокаивал целые месяцы и который в одно прекрасное утро узнает, что ему предстоит переселение в лечебницу, где его подвергнут неотложной хирургической операции. «Но так не поступают! — восклицал мысленно Дюрталь. — Людей подготовляют исподволь, осторожными намеками приучают их к необходимости покорно улечься под ножом, не ошеломляют их так сразу!
Да, но не все ли равно, если в глубине души я прекрасно понимаю, что этот священник прав? Я должен покинуть Париж, если хочу стать лучше. Да, но священник предписывает мне тяжкое лечение. Что делать?»
И с этого мига он целыми днями беспрестанно думал о траппистах. Обдумывал свой отъезд, взвешивал его со всех сторон. Тщательно обсуждал все доводы и за и против, и, наконец, решил:
«Приведем в порядок наши размышления, откроем счет, учредим пассив и актив, чтоб разобраться.
Пассив ужасен!.. Взять свою жизнь и бросить ее в горнило монастыря! Но встает вопрос: сможет ли тело выдержать подобное лекарство? Я изнежен и немощен, привык поздно вставать. Слабею, если не подкреплюсь мясною кровью, и стоит мне изменить часы еды, как сейчас же начнутся невралгии. Я ни за что не выживу там на овощах, сваренных в горячей воде, или на молоке, которое я ненавижу и плохо перевариваю.