Отчего-то ее всегда оскорбляли красивые мужские глаза с длинными ресницами – самой Марине очень на них не повезло, по сути, их почти и видно-то не было. Она завидовала мужчинам и злилась на них, мужчина с длинными ресницами был обречен на ее тайную неприязнь. Даже Митя Аксаков, который когда-то за ней приволакивался и с которым – единственным из всех! – она сама пыталась кокетничать, был, к своему несчастью, обладателем красивых, круто загнутых, длинных ресниц. Кто знает, может быть, именно поэтому его ухаживание за богатой невестой окончилось неудачей, и вовсе не в том было дело, что подросли Саша Русанова и Варя Савельева – пусть бедные в сравнении с Мариной, зато красавицы.
Да господь с ним, с Аксаковым, пропади он пропадом, не в нем дело, а в том, что впервые Марина с восторгом смотрела в красивые мужские глаза и опушка из ресниц ее не возмущала, а восхищала. Не отдавая себе отчета в том, что делает, не сводя взгляда, она схватила его руку, лежащую на ее плече, и прижала к своей груди. Ей хотелось прожечь этим прикосновением и платье, и сорочку, и кожу, и плоть, и скелет, хотелось, чтобы он взял ее за сердце и держал всегда.
Рука Павла шевельнулась под ее ладонью и округлилась. Марина не вдруг поняла, что он принял в свою пригоршню ее грудь и медленно сжимает ее. Защемил сосок между пальцами, потер.
Марина громко ахнула, ничего не соображая, схватила другую его руку и прижала к другой груди.
Павел стоял над ней, наклонясь, и медленно приближал лицо к лицу. Пальцы колдовали с ее сосками. Марина не выдержала, зажмурилась, рванулась навстречу его губам, зарылась невзначай в колючие усы, застонала, но тут же нашла его рот своим, припала, обняла за шею.
В поцелуях, во взаимных содроганиях губ словно кусок жизни выпал. Марина осознала с испугом, что рук его больше нет на ее груди, но тут же обнаружила их на своих бедрах, с которых Павел стаскивал фланелевые панталоны вместе с чулками в резиночку, которые выше колен поддерживались круглыми и слишком тугими пажами.
– А впрочем, что чулки? – вдруг пробормотал он прямо в ее целующие, лижущие, сосущие губы и, оставив в покое чулки и резинки, потащил вниз одни только панталоны, которые пошли легко, только застряли было на башмаках. Павел, нетерпеливо изогнувшись, сильно рванул бельишко – одна штанинка соскочила с башмака, другая так и осталась висеть на Марининой ноге.
Марина оторвалась от его губ, смотрела огромными зрачками, выдыхала воздух, а вдыхать словно бы забывала. От ее вздохов, от неуклюжих попыток Павла ее раздеть стул, на котором она сидела, качался и скрипел, словно грозил развалиться.
Марина приготовилась упасть на пол и покрепче вцепилась в Павла, чтобы упасть вместе с ним, однако он рывком поднял ее со стула и протащил несколько шагов по комнате. Платье у нее было расстегнуто до пояса и спущено с плеч вместе с сорочкой, юбка задрана, груди с навострившимися сосками торчали на изготовку, панталоны волочились по полу. Все было неважно, она и не видела ничего, а уж потом, когда рухнули вместе на продавленный диван и сплелись руками и ногами, и вовсе перестала что-то понимать, кроме одного – она горит в неугасимом огне, и огонь этот – Павел.
Она плакала, металась, билась, рычала, кусала его за плечи. Он усмехался, хохотал, стонал, щипал ее за грудь и оставлял синяки на шее, а то вдруг начинал задыхаться и бормотать: «Ну, еще подмахни. А ну! Еще давай!» Черт его знает, откуда она знала, что это значит, но подмахивала , сколько хватало силы, пока не ощутила, как набухает мужская плоть внутри ее тела, чтобы излиться потоками семени.
Длилось это, как чудилось Марине, бесконечно, и смутно было в ее глазах, в ее рассудке, как вдруг, чуть разомкнув веки, она увидела, что усы Павла, пышные усы, так приятно щекотавшие ей шею и плечи, вдруг… отвалились с левой стороны! Увидев ее испуганные, расширившиеся глаза, он остановил свое движение вверх-вниз, засмеялся, вовсе сорвал усы, а заодно… заодно сдернул и бороду.
Марина испустила короткий хрип. Перед ней было лицо человека, которого она однажды видела и который ей ужасно не понравился, – Андрея Туманского, врача сормовской рабочей больницы, прихвостня угнетателей! Он представил в суд – Марина знала это от Шурки Русанова – справку о том, что потеря рабочим Басковым зрения произошла вовсе не от раны во время работы, а от неправильного самолечения. Он высокомерно смотрел на Марину на приеме у Шатиловых и слова ей не сказал!
И вдруг до нее дошло, почему не сказал. Да ведь скажи он хоть слово, и Марина мгновенно узнала бы голос Павла!
Так что ж это получается, а?!
– Ну что, узнала меня? – спросил Туманский, ускоряя движения, и Марина начала задыхаться. – Кто тебе больше нравится – я или он? – Оперся на одну руку, протянул другую в сторону и, подхватив с полу давно валявшиеся там и лишь чудом не раздавленные очки, нацепил их на нос.
Марина подмахнула так, что едва не сбросила с себя Туманского, и зашлась криком восторга…
И вот теперь, стоя перед зеркалом и озирая в блеске лампад и свечей свое нагое, испятнанное синяками и укусами тело, она думала, что самой упоительной в тот момент была мысль, что ею обладают словно бы двое мужчин разом: и Павел, и Андрей Туманский. Обожаемый товарищ и враг.
«Я распутная? Да! Я распутная, развратная! – с восторгом подумала Марина. – Я, Мопся, только что имела двух мужчин одновременно! И двое мужчин имели меня!»
– Я развратница… – повторила она медленно, с невероятным наслаждением произнося каждый слог. – Я распутная шлюха. Меня из-на-си-ло-ва-ли. Меня… – Она с запинкой выговорила вовсе уж несусветное: – Меня…ли!
От усталости все тело у Марины болело, между ног просто-таки пожар горел, однако она чувствовала, что голод ее не утолен. Испуганно подумала, что будет делать, если Павел слишком долго не вызовет ее на явку. Придется звонить на квартиру Туманского. В Сормово. Но что ему сказать? Что говорят женщины мужчинам в тех случаях, если ощущают неодолимое желание?
Да, наверное, ничего, женщине ведь говорить о своих чувствах, тем паче о желаниях, непристойно. Но это – обыкновенной женщине, а Марина Андрею – кто? Товарищ! Они соратники по борьбе. Это другое. Это высшее! Это…
Он нужен ей. Она без него… Что теперь она без него?
Кстати, Марина все же тогда не удержалась и спросила, почему он дал такое свидетельство насчет увечья Баскова. Андрей (или уже Павел, он, кажется, снова был в усах и очках) усмехнулся:
– Да зачем нам справедливость Шатилова, справедливость администрации? Рабочий всегда должен чувствовать себя угнетенным, униженным, раздавленным. Только тогда что-то может получиться у нас, у партии, у революции!
Марина вспомнила, как сама говорила Тамаре: «Чем больше мучеников, тем крепче будут стоять стены нового здания!» – и о том, что любые деньги нужны партии, в том числе те, что заработаны на крови и слезах. Поразительно, до чего сходно мыслят они с Андреем, в смысле с Павлом… Нет, все же с Андреем!
А может, и Андрей Туманский – не настоящее его имя? А каково же оно? Скажет он ей когда-нибудь? Это будет ей как награда… за преданность революции, преданность идеалам… преданность и верность ему… и тем телодвижениям, которые они в едином ритме совершали на продавленном диване в какой-то замшелой комнатушке на явочной квартире на Ковалихе.
Сейчас, перед зеркалом в молельне-умывальной, больше всего на свете хотелось испытать это вновь.
Вздыбились от возбуждения соски. Марина провела рукой по животу, скользнув ладонью ниже, ниже, сквозь завитки волос междуножья, облизнула пересохшие губы… и как в тумане расслышала голос Василисы за стенкой:
– Да сказано же, не пущу! Барышня в молельне. Да что ж вы за нечестивец, куда лезете, господин хороший?! Да мне ведь все равно, кто вы… Ай, пакостник, а ну, пусти!
В то же мгновение зеркальная дверь, перед которой стояла Марина, распахнулась и она увидела высокого темноволосого мужчину, который почти у всех женщин в первую минуту вызывал одну мысль: он больше похож на актера, чем на начальника сыскного отделения. Чуть поодаль визжала и дергалась Василиса, которую крепко держал за руки какой-то невзрачный, худощавый молодой человек.
Василиса при виде голой барышни враз умолкла, словно подавилась визгом.
Марина, впрочем, только скользнула по ней взором – и снова уставилась на Смольникова. Глаза у него были совершенно черные, непроницаемые, однако беглого обмена взглядами хватило, чтобы Марина вдруг с ужасом поняла: а ведь Смольников знает, почему она стоит здесь голая и почему у нее пересохли губы, и торчат соски, и также знает, что минуту назад делали ее бесстыдные пальцы, запутавшиеся в завитках вспотевших волос…
О том, что Смольников может знать о ней и другие, куда более страшные, более опасные вещи, Марина почему-то не подумала.
В Венеции, там, где «Марк утопил в лагуне темной узорный свой иконостас», Константин и Эвелина встретили других русских, забавное такое семейство: мужа с женой, дочку и сына да в придачу их деда с бабкой. Все хорошо образованные, безукоризненно воспитанные, красивые, прекрасно одетые. Общаться с ними было – одно удовольствие, все-то они знали и о мире, и о Боге, и о новом искусстве, и о расписании поездов на железной дороге. Фамилия их была Северцевы.
Русановы и Северцевы мгновенно подружились и возвращаться в Россию решили вместе – через Французскую Ривьеру, через дивную Ментону, где побывать Русановы сначала не сочли нужным, а теперь раскаялись в этом. Ехать следовало через Милан, но не останавливаясь там, а только пересев с одного поезда на другой. Однако в Милан поезд из Венеции пришел с опозданием, почти в обрез к отходу другого. На пересадку времени почти не оставалось! Чуть только паровоз заполз под великолепный стеклянный купол миланского вокзала, на русских набросилась орава носильщиков. По паническим крикам и пылким жестам стало понятно, что поезд во Францию сейчас отойдет, надо спешить, надо бегом бежать, их проведут самым коротким путем – через рельсы.
Носильщики подхватили портпледы и чемоданы и в самом деле побежали, путешественники ринулись за ними. И тут, на каком-то запутанном переходе, компания нечаянно распалась. Старший Северцев с внучкой Ирочкой и Эвелина оказались втроем на главной платформе; все остальные, в том числе Русанов, с чемоданами и деньгами, были увлечены носильщиками дальше и пропажи спутников не сразу заметили. Старший Северцев, у которого были документы, билеты и деньги всей компании, совершенно справедливо решил, что надо ждать в Милане, пока остальные не отыщутся. Он сходил к начальнику станции, сделал заявление – и повел внучку с Эвелиной в ближайший к станции отель «Кавур». Ирочку уложили спать, а Северцев с Эвелиной пошли в ресторан.
Потом Северцев говорил, что Эвелина, доселе спокойная, уверенная, что приключение закончится благополучно, вдруг сделалась очень странная, нервная, все время на грани то слез, то хохота. Северцев решил, что у дамы вполне понятная истерика, и отправил ее в конце концов в номер спать.
Тем временем прочие путешественники, после стремительного бега за итальянцами, чьи крики способны заморочить головы не только встревоженным людям, но и флегматичным слонам, были посажены в какой-то поезд, до отхода которого оставалась одна минута. Им вслед бросили чемоданы, захлопнули дверцу вагона – и состав тронулся. Каков же был ужас пассажиров, когда обнаружилось, что, во-первых, господина Северцева-старшего, Ирочки и Эвелины нет, во-вторых, что поезд идет не на французскую, а на швейцарскую границу (носильщики перепутали!), а в-третьих, не выгруженный в Милане багаж ушел в Турин.
Стоя в проходе вагона, бросаемые от стенки к стенке, Северцевы громогласно упрекали друг друга: «Это вы виноваты, сударь!» – «Нет, вы, сударыня!» Русанов стискивал зубы, чтобы не взывать бессмысленно к вышним силам. Тем временем поезд мчался во мраке ночи невесть куда, и кондуктор со сладчайшей улыбкой заверял, что первая остановка не ранее чем через два часа.
И вот среди ночи компания выгрузилась на неведомой станции, перрон которой был увит плющом и виноградом. Посмотрели на указатель – Павия. То место, где в 1525 году французы были биты испанцами, после чего Франциск I попал в долгий плен к Карлу VIII, откуда смог выйти только женихом его сестры Элеоноры… Русанов этого, правда, не знал, однако Северцевы, такое впечатление, знали все, в том числе и одиннадцатилетний Сережа.
Отдав должное краткому историческому экскурсу, отправились искать начальника станции. Он, конечно, спал, от него, конечно, сильно несло вином, и разбудить его, а главное, втемяшить ему в голову, что именно произошло, стоило немалых трудов. Перебивая друг друга, путешественники твердили на очень условном итальянском c примесью французского:
– Signor barba bianca con signora e signorina perdita Milano. Les bagages aussi! [39]
Начальник слушал с добродушным выражением. Подумав, наконец произнес на ломаном французском:
– Le vieux monsieur se retrouvera, la dame et la demoiselle, – последовал жест неуверенности, – peut-e?tre, les bagages, – категорическое качание головой, – jamais! [40]
Это прозвучало так обезоруживающе, что путешественники невольно расхохотались, забыв все тревоги. Начальник, также похохатывая, посадил их в обратный поезд, и к утру они были в Милане, где легко отыскали Северцева и Ирочку. Багаж тоже вскоре нашелся.
Зато Эвелина исчезла.
Потом, уже вернувшись домой и привыкнув жить так, как он жил теперь, – вдовцом, Константин Анатольевич прочел «Итальянские стихи» и все думал, отчего же Блок не был в Милане… и отчего они с Эвелиной – были? Надолго этот бессмысленный вопрос сделался для него символом полной бессмысленности случившегося. Ответа на него не было точно так же, как не было выхода из того тупика, куда сам себя загнал Русанов.
* * *
...
«Петербург. Число бастующих рабочих достигло 85 тысяч человек. В столице закрыты на неопределенное время заводы: Путиловский, Балтийский судостроительный, новый и старый Лесснера и Гальске, «Людвиг Нобель», фабрики Невской ниточной мануфактуры и ряд других фабрик и заводов. В закрытых предприятиях работало свыше 60 тысяч человек. На неопределенное время закрыт и завод «Треугольник».
Санкт-Петербургское телеграфное агентство
...
«Ввиду резкого несоответствия между спросом и предложением на нефтяном рынке Министерство торговли и промышленности внесло в Думу законопроект, разрешающий для всех категорий потребителей бесплатный провоз из-за границы нефти и неочищенных нефтяных остатков».
«Русские ведомости»
* * *
– Спасибо, братец, на чай прими! – Аверьянов сунул в руку проводника, стоявшего у ступенек вагона, рублевку (тот сдернул черную фуражку с буквами «ГЖД», сокращением от «Городская железная дорога», на околыше, согнулся в поклоне, топорща на спине черную гимнастерку, аж задохнулся от счастья, аж забулькал что-то, словно вскипевший чайник!) и осторожно пошел по перрону, не заботясь о багаже, который велено было отправить домой, на Студеную.
Сделал буквально два шага, как кто-то нагнал сзади, тронул за локоть:
– Игнатий Тихонович, здравствуйте, извините великодушно, что беспокою…
Аверьянов удивленно обернулся – его никто не должен был встречать.
– Георгий Владимирович? – удивился еще больше, протянул руку начальнику сыскной полиции, с которым был хоть и шапочно, но все же знаком. – И вам здравствуйте! Неужто тоже из Москвы возвращаетесь? В котором же вагоне ехали, коли я вас не видел, неужто во втором классе? В демократа играете? Ну а для меня комфорт прежде всего, люблю поспать под стук колес…
Аверьянов этой ночью не сомкнул глаз ни на миг. Да и спал ли он вообще с тех пор, как выслушал свой приговор в Институте злокачественных новообразований, открытом при МГУ в 1903 году преимущественно на деньги фабрикантов Морозовых, отчего он так и именовался – Институт Морозовых? В прошлом веке, когда еще собирались средства на постройку, будущий институт назывался «лечебницей-приютом для одержимых раком и другими злокачественными опухолями». Одним из таких «одержимых раком» был теперь энский банкир Игнатий Аверьянов, и все деньги, накопленные им и вкладчиками его Волжского промышленного банка, да и богатеями всего мира, не способны спасти его от смерти. Рак желудка… неоперабелен… успешные опыты гастроэктомии пока не могут быть применимы к нему и подобным случаям. Те препараты радия, первые из которых были подарены клинике в 1903 году самими Марией и Пьером Кюри, тоже не могли принести ему исцеление, как, впрочем, и воздействие ультрафиолетовых лучей, электрической жары, повышения температуры, применения ферментов и других химических препаратов. Аверьянов был обречен – он знал об этом все те недели, которые провел в своей одноместной палате (стены выкрашены светлой масляной краской, а полы покрыты метлахской плиткой, что позволяло для поддержания чистоты два раза в неделю омывать полы и потолки водой под давлением 3,5 атмосферы из пожарных рукавов, присоединенных к специально устроенным кранам; говорят, что по всей Европе нет столь образцового учреждения для лечения злокачественных опухолей – об этом с гордостью рассказывал Аверьянову сам директор института профессор Зыков).
Он уже почти приучил себя к мысли о неминуемой смерти. Но, покинув больничные стены с их неискоренимым запахом дезинфекции, ощутив другие, человеческие, живые запахи, доносившиеся в купе: еды из ресторана, дыма, угля, пыли, ароматной воды, которой проводник обрызгивал ковровые дорожки в купе и коридоре, машинного масла, даже клозетной неискоренимой вони, еще каких-то паровозно-поездных штуковин, которым Аверьянов просто не знал названия, – вдохнув эти почти забытые ароматы здоровой, неутихающей, неумирающей жизни, он снова ощутил ту же растерянность, которая охватила его, когда он услышал: надежды нет.