Лето волков - Смирнов Виктор 4 стр.


Двустворчатая дверь во вторую половину была закрыта. Занавеска-фартушинка над дверью еще колебалась. Над фартушинкой была полка. На ней стоял глечик. Не уширенный, как было принято, не практичный сосуд, а глечик-кувшин, без ручки, сужающийся вверху. Тонкий, напоминающий обводами девичью фигуру. С легким орнаментом, подобным воротнику.

– А… Тося? – спросил Иван.

– Собирается. Может, в другое время, Ваня?

– В другое? Какое другое? – Иван нагнулся, погладил приласкавшуюся кошку. – Муська…

– Это не Муська. Сынок ее. Много времени прошло, Ваня.

Когда Иван выпрямился, лицо его выглядело жестким:

– Что случилось, Денис Панкратович? Чего недоговариваете?

– Да ничего такого… просто все не так стало, Ваня.

– Я должен Тосю увидеть, она там, – Иван указал на дверь.

– Мы теперь сами по себе живем, в гости не ходим, к себе не…

– Тосю позовите, Денис Панкратович!

– Теперь то, старое, как приснилось. Все, что было, ушло. Как в воду.

– Не ушло! Мы слово дали… я всю войну! – он, как свидетельство, достал пакет, из пакета флакон «Красной Москвы».

Лицо гончара дрогнуло, как будто он испытал внезапный приступ боли.

– Вы еще в школе учились…

– Денис Панкратович! Я помню. Я из интерната… летом… А вы приехали с семьей. Ну да, мы детьми были… Но я как глянул на Тосю… Вы же учительствовали раньше, ну, до этого, – Иван указал рукой на полки. – Разве так не бывало, чтоб с первых классов и навсегда? На всю жизнь?

– Бывало. А чаще – как мелом по доске. «Ваня плюс Маня». Прошло время, стерся мел.

– Я не мелом!

Семеренков медленно, шаркая ногами, подошел к двери и отворил обе створки. Тося стояла в проеме.

Иван глядел на девушку, застыв, флакон подрагивал в руке. Они расстались, когда ей было шестнадцать. Он и не думал, что она станет такой красивой. Тося подняла глаза, на лице отражалась полная сумятица чувств. Губы дергались. То ли она старалась что-то сказать, то ли сделать шаг навстречу, то ли отступить.

– Тося! – Голос отца звучал как просьба… а, может, как невнятный приказ.

Она, взглянув сначала на отца, потом на Ивана, отрицательно покачала головой и решила отступить. Закрыла за собой дверь.

– Вот, понимаешь, как оно, – сказал Семеренков. – Сам видел.

Лейтенант постоял, уставившись на дверь. Наконец, выпалил:

– Вот, значит, как… Скрываете что-то от меня. Понятно… Честь имею!

– Постой, Ваня! Ну что ж вы все такие нервные?

Уже у калитки Иван вспомнил про «Красную Москву». Открутил пробку. Духи не желали литься через тонкое отверстие. Он стал трясти флакончик. Брызги летели на траву, на сапоги, на брюки.

…Гончар сидел за столом, положив голову на скрещенные пальцы. Сказал глухо в сторону двери:

– Прости, дочка! Прости меня нескладного!

Услышал всхлипывание.

27

– Попеленко! – позвал Иван.

Ястребок вышел взъерошенный. В одной руке был чайник, другой он придерживал орущего младенца. Из хаты валили клубы пара. На улицу горохом высыпала полуодетая детвора.

– Клопов морим, – объяснил Попеленко.

– У тебя ребенок вниз головой.

– А… Спасибо! – Ястребок поставил чайник и взял младенца как следует.

Из хаты доносились крики. «Куды лезешь? На печь, паскудник!»

– Вы токо это хотели сообчить, товарищ лейтенант? Про ребенка?

– Подвезешь меня завтра?

– Погано встретили? – ойкнул Попеленко. – Плюньте! Подивитесь на себя! Прямо плакат про Красную Армию! На гулянке себе подберете кого…

– Отменяется. Значит, завтра?

– Товарищ лейтенант, Лебедка лошадь казенная…

– Я заплачу́.

– Мне это без интересу. Може, помощь? От воинов-освободителей детя́м?

Младенец заорал. Попеленко отыскал в кармане кусок хлеба, обжевал и дал пососать ребенку.

– Надушились вы деколоном, товарищ лейтенант! На целое село! Все девки были б ваши, а вы уезжаете!

28

Иван собирал разложенные на кровати вещи. Рубаху, кальсоны, портянки, вафельное полотенце, щетку, ваксу, бритву, словом, то, что положено иметь офицеру в вещмешке. Девчата на улице распелись.

– Выманить хочут. От паскуды, – донесся голос бабки. – А Варя, ой голос!

Коврик у кровати рисовал сладостную картину: озеро, луну, камыши, дворец в отдалении, лебедей и парочку в обнимку на берегу.

Иван снял резинку с тугого пакета. Потертые фотографии. Фронтовые друзья. Газетный снимок: Иван и двое. Заголовок: «Герои переправы».

На фотографии совсем юной девушки – Тося, какой она была три года назад. Иван посмотрел на оборот. Почерк детский, а слова – нет. «Люблю, жду! Навсегда!» Иван хотел порвать снимок. Подумав, вернул к другим ценностям.

Серафима зажгла лампадку у божницы, зашептала:

– Матка Бозка, Заступница, шо робить, присоветуй… три годы ждала… хлопец порох, весь в деда… девки чертовы, прости, Господи…

Иван откинулся на кровать. Озеро, лебеди, сладкая парочка у камышей. Девчата все пели где-то на улице:

Какой прекрасный мир на коврике. Глупая, наивная и сладостная мечта.

29

Вместе со светом в маленькое оконце влетел крик третьих петухов. Иван сел на кровати, схватился за грудь. Вот сейчас проснется колючий еж… Посидел. Может, обойдется? Минует его этот «закрепленный рефлекс», клятая «кашлевая дисциплина»?

Не обошлось. Схватило, затрясло, стало когтить и рвать грудь. Серафима захлопотала на кухне, стала носиться туда-сюда, колебля пламя коптилки.

– Спортили хлопца, фашисты! Шоб им в штаны горячи уголья насыпали!

Дотянулась до божницы, достала икону, при этом с полки упала книга.

– Господи, прости меня грешную, – бабка перекрестилась книгой, положила на место, сдула пыль с иконы и, наклонив, облила водой из кружки так, чтобы вода стекала в глиняную мису.

– Попей, милый, – бабка подала мису Ивану. – Водичка целительная! Икону твой прадед с Чернигову привез… як рукой снимет…

– Пылью отдает! – отпив, Иван отклонил мису.

В груди поклокотало и затихло. Он откинулся на подушки.

Бабка склонилась над ним:

– Мисяць на небе, мертвяк в гробе, камень в море! Як три брата сойдутся бенкет робить, той час от раба Божьего Ивана лихоманку отгонять! Ты бежи, лихоманка, в густые хащи, в пустое болото, ляг на дно до скончания веков, до трубного гласа, а якшо поднимешься, скоченей от ангельского свету…

Безмятежна картинка на коврике. Усатенькое личико счастливца, розовощекая дивчина… Лицо Ивана покрылось капельками пота. Серафима вытерла внука рушником.

– Шо тут такого? – вдруг оборвала шептанье бабка. – До меня твой дед, царствие ему небесное, четыре раза сватался, крутился, як «Мессершмит». А я посмеивалась, вроде безразличная. – Она нагнулась к уху Ивана. – С Семеренковыми шось не то! Станислава враз померла. Не болеючи нехорошо помирать! Примета плохая! Нина счезла – как черти взяли. Тося в черном ходит, будто с монастыря.

– Может, просто встретила кого! – сказал Иван с показным безразличием.

– Знали бы. Тут у людей глаза аж на пятках. Ой, Тося! Недавно ж була мизе́рна, тонконога. Разом расцвела. Красуня! Может, Семеренков выпросил красоту для дочки? А только ж даром они не дают.

– Ну, глухарские сказки! – Иван привстал. – Сло́ва мне не сказала!

– А як она скажет? Немая стала.

– Как – немая?

– Не может. Красоту дали, язык забрали. Ты не веришь, а оно бывает… Нечистик хвостом по губам мазнет, после девка рот открывае, як рыба: слов нема. У нас кругом вупыри, полесуны, ведьмаки, оборотни… Тося кажное утро со святого родника воду носит. Но шось не допомогает! Церква нужна! Отмолить! А церкву до войны ще разорили. От бесы и разгулялись.

– Каждое утро?

30

Посветлело. Улица была пуста, туманна. Лейтенант дошел до околицы. Здесь росли плакучие ивы, а лес нависал громадой. Иван стал под иву. Ветви обдали брызгами. Он смахнул воду с парадной гимнастерки. Звякнули медали.

Тонкая фигура девушки, одетой в черное, едва выделялась на фоне леса. Тося несла коромысло с полными ведрами, двигаясь плавно и легко.

Приблизилась. Иван шагнул навстречу. Тося вздрогнула, остановилась. Пролилась вода. Увидела Ивана, уставилась в землю.

– Тося, – сказал лейтенант. – Это же я.

Она, не поднимая взгляда, сделала шаг, намереваясь пройти стороной.

– Тося, посмотри на меня. Это я, Иван!

Она лишь приостановилась. И прошла мимо. Иван вынужден был посторониться.

– Постой… я знаю, ты не говоришь. И не надо. Послушай…

Тося замедлила шаг. Казалось, снова остановится. Но она шла.

– Тося, я уезжаю.

Остановилась. Поставила ведра: ровно, не сгибаясь. И застыла. Лейтенант подошел поближе. Девушка не смотрела на него. Складки черного платка прикрывали лицо.

– Тося, я уезжаю.

Остановилась. Поставила ведра: ровно, не сгибаясь. И застыла. Лейтенант подошел поближе. Девушка не смотрела на него. Складки черного платка прикрывали лицо.

– Я думал о тебе. Всю войну. Для меня… не мелом по доске. Ничего не забыл. Не говоришь, напиши…

Он достал из кармана огрызок химического карандаша, лизнул грифель. Протянул ладонь, как это делали на фронте, где вечно не хватало бумаги:

– Неважно, что ты… хоть весь век молчи… Напиши…

Она застыла.

– Хорошо, я напишу. Смотри: «О». Мне остаться? О-статься?

Платок чуть заметно покачался из стороны в сторону.

– Нет? Тогда «У»… «У-е-хать»?

Платок качнулся утвердительно. Иван выпрямился. Сказал:

– Хорошо. Тогда я «З». «З…а…б…у…д…у». Тебя! Тося! Все забуду!

Раздалось что-то вроде всхлипывания. Иван смотрел, как Тося ловко подцепила крючком ведро, потом, чуть присев, проявляя крепкую, скрытую черным бесформенным платьем девичью стать, ухватила второе и, выпрямившись, плавно, ровно, не теряя ни капли, пошла дальше.

Он смотрит, как она уходит. Село просыпалось. Звон ведер, скрип журавлей, крики селян, пастуший рожок. Лейтенант, плюнув, стер буквы с влажной ладони. Тося шла не оборачиваясь. Глаза были полны слез.

31

Лейтенант бросил в сидор помазок, бритву, зеркальце, оставленные после спешного утреннего бритья…

Серафима бросилась во двор. Подкатила колоду, поставила на нее сосновый кругляш. Когда Иван вышел во двор, тюкнула по кругляшу топором.

– Неню, ты что?

– Да как же! Лето потому и лето, шо летит. Оглянешься – зима. Как без дров. Ты иди, раз надумал. – В прищуренных глазах бабки светилась хитринка.

Иван сбросил сидор, стащил гимнастерку. Взял у сарая колун, набил поплотнее на топорище. Второй чурбан не расколол, а бабка, открыв крышку сундука, достала сверток, сунула за пазуху. Глянула в окно на взмокшего, полуголого внука. Грудь его была в свежих шрамах.

– Господи, як тебя пошинковали в госпиталю. А ты все на фронт!

Незамеченная Иваном, который воевал с дровами, как со смертным врагом, выскочила из хаты.

32

Иван не слышал и не видел ничего. Треск да стук. Узловатая плаха, в которой увяз колун, раскололась от удара обухом о колоду. Куры, кудахча, бежали от летящих щепок. Двор белел от свежих дров. Пахло влажным деревом и человеческим потом. Солнце взбиралось на самый верх. Иван остановился, чтобы попить молока из глечика. Белые струйки побежали с губ.

Не сразу услышал смешок у калитки.

– Ой, Иван Миколаевич, вы на три зимы нарубили!

Варюся! В приталенной, перешитой из френча курточке, в цветастом платке, юбке-разлетайке, козловых сапожках, молодая, красивая, задорная. В руке зачем-то клунки.

– Не признал меня?

– Варя… Это вы… ты?

Иван смахнул щепки и следы молока с груди. Торопясь, натянул гимнастерку. Варя засмеялась, довольная произведенным впечатлением.

– Вы… Ты, помню, на смотр ездила, в газетах писали, потом вдруг замуж!

– Вышла, восемнадцати годов, глупая… а песни и теперь спиваю. Вчера так старалась, но, видно, не понравилось.

– Шо ты, Варюся! – сказала бабка, появившаяся на крыльце. – Уж как красиво спивала! Иван говорит: таких голосов в этих… в ансамлях нема. Треба, говорит, как-то отблагодарить.

Иван с удивлением посмотрел на бабку.

– Правда? А не пришел послухать! – В голосе Вари звучала откровенная радость. Она сказала, обращаясь к бабке, но глядя на Ивана: – Заметный стал парубок, Серафима Тадеевна!

– Верно, Варя. Так есть в кого. Дед, царствие небесное, молодой был – патреты писать!

– Я готовый, – закричал с улицы Попеленко. – Сказав буду, значит, буду!

Ему не ответили. Подогнав телегу ближе и стоя на ней, ястребок заметил, что у хаты разворачивается немаловажная сцена. Стал слушать.

– А я, бабуся, Ивану Миколаевичу в дорогу, – Варя поставила клунки на колоду, – домашней ковбаски, баночку сальтисону, трошки сала…

– Ну, от души, оно на пользу. Токо гостинец надо в руки: а то кусок в горле застрянет!

– Ой, Серафима Тадеевна, все обыча́и розумеете! – Варя отдала харчи бабке. – Может, зайдешь, Иван Миколаевич, на вечерку? Попрощаешься, послушаешь дорогих сердцу песен?

Не услышав ответа, красавица-соседка ушла, негромко напевая:

– Ох, Варька! – бабка понюхала колбасу, одобрительно чмокнула губами. – Бой-девка, но с душой! Пойдешь на вечерку?

– Оно бы надо… – вдруг заявил с телеги, через тын, Попеленко. – Нельзя обижать! Конечно, вам не совсем удобно одному идти!

Иван схватил колун. Песня таяла. Де ж ты, сыну, ничку ночував…

– Никуда не пойду!

Иван расколол чурбан так, что и колода под ним распалась.

– Вечерки! – он пошел за новой колодой. – Гулянки! А муж на фронте!

– От тут нема беспокойства, – сообщил Попеленко. – Сидор Панасыч, конечно, дуже здоровый был мужчина, токо бонба влетела прямо в контору, а он за столом сидел: тут какое здоровье выдержит?

33

– Полагайтесь на мене, – говорил Попеленко. – Любил я кино про старую жизнь. Красиво говорили! «Разрешите представить мого доброго друга!»

Дверь открылась как бы сама собой. В проеме стояла Варя. В городском, в блузке с рюшами, юбке-плиссе, туфлях с застежками на ярких пуговках. Серьги мерцали камушками, брошь переливалась огоньками. Иван замер, Попеленко открыл рот. Такую Варю в Глухарах никто не видел.

– Входи, Иван Николаевич! Будь як дома.

– Разрешите представить мого… – начал Попеленко.

– Давай пилоточку, – хозяйка ястребка и не заметила.

Голос у нее был распевный. Лейтенант откашлялся для солидности. Медали отвечают звоном. У него свои драгоценности!

Хата Вари притягивала и манила убранством. Цветы, скатерть, коврики и рушники с вышивкой, и не крестиком, а лентами, не утратившими довоенную яркость, горка с посудой, «городской» шкаф на две створки, машинка «Зингер» с фигурным станком. Из-под иглы лился водопад кремового файдешина, такого же, что Иван привез бабке. А лейтенант думал, что такого ни у кого нет!

Постукивали ходики, лампа-двенадцатилинейка освещала стол со снедью, редкостный для военного времени стол.

– А где же гости? – спросил Иван растерянно.

– А я вам хто? – отозвался Попеленко.

На стене, в рамках, висели грамоты со знаменами, с лицами Ленина, Сталина. И нелепое дополнение ко всей обстановке: босоногий дурень Гнат, сидевший на корточках в углу. Гнат кусал ломоть хлеба с салом и напевал:

– Тоже гость! – объяснила Варя. – Подкармливаю, а то б с голоду подох. Собирайся, Гнат.

– Хай сидит, – говорит Попеленко. – Он безобыдный, як мышь в углу.

Варя все же выпроводила Гната, набросив на его плечи ватник.

– Иди, Гнат! Одежка твоя шита-штопана. Бери мешок!

Попеленко, не теряя времени, опрокинул чарку – «то заради хозяйки, уж такая мастерица» – мгновенно отрезал по куску сала, хлеба, колбасы, завернул в припасенный рушник и спрятал за полу куртки.

– То для дитей. Вон, – указал на раскрашенный снимок, изображающий Варю в белом и плотного мужчину в костюме, с галстуком. – Слева, то Сидор Панасыч, директор спиртзаводу. Серьезная личность! Богато чего оставил! Варюсе было девятнадцать год, а вже вдова! То ж надо такое счастя!

В сенях прозвенело ведро, о которое запнулся Гнат.

Песню оборвала хлопнувшая дверь.

34

Серафима, с корзинкой в руке, подошла к калитке Кривендихи. Село было занято обычными вечерними хлопотами. Возвращалось стадо, хозяева разбирали коз, овец, коров по дворам. «Иди, иди, Касатка…» – «А ты куды побег? Стегани его, Мокевна!» – «Званка, Званка!»

Кривендиха носилась по двору. Вылила ведро с водой в питьевую колоду, в другую, кормовую, вывалила мешанку.

– Заходь, кума! Тебе чего?

– Та вот, Кондратовна, хочу ж людей собрать, отметить прибытие!

– Так твой Ванька, балакают, крутанул та уезжает!

– Ну, так отметим прощанку.

– Ой, горячие они, молодые. А мой Валерик не пишет, беда. Чего ты с корзинкой?

– Купить у тебя харчей. У меня не густо.

– Ой лихо! – взмахнула руками Кривендиха. – Все Семеренковы скупили. И яйцы, и солонинку, и сала было фунта три, хлеба спекла, тоже…

– Та куда им? Двое их теперь!

– Ото и оно! И у Тарасовны харчи скупляют. Куды им такую прорву? А? – Кривендиха перешла на шепот: – А Малясиха сдогадалась: Семеренков чертей харчами задабривает. В карьер до него нечистые ходят.

– Та шо ты? Не дай бог!

– Ще хуже дело. Малясиха рассказывала: шла за Семеренковым, а дощ прошел, песок чистый!

– И шо?

– След не от сапог. От копыт козлиных. Во как!

Назад Дальше