— Проводники? — Паше на ум пришли вагоны, поезда.
— Ну, кто там водит все эти экскурсии… Знаешь, на что это реально похоже? На Кубу. Как на Кубе заповедник всех этих «бьюиков» и «кадиллаков», так и Зона тоже такой заповедник. Я там день походил, по всем этим кварталам, подъездам, и понял, что все это уже видел на фотках, там каждый «вкусный» ракурс обсосали уже десять раз. Все эти маленькие противогазики на полу детского сада… Над ними дышать нельзя, понимаешь? — так все это охраняется, эта, типа, заброшенность… Тем более без жителей все становится какое-то жутко ветхое, там зайдешь в подъезд и думаешь, как бы все эти лестницы не рухнули, — а ведь построено тогда же, когда наши дома, даже попозже… Ну так вот. Три с половиной эффектных картинки. Все вокруг них ходят на цыпочках, табунами, и боятся шевельнуть этот чертов противогаз на полу. Была катастрофа, а теперь гламур, — и Максим порадовался внезапной мудрости.
— Гора родила мышь, — ответил Паша вслух, соображая, насколько все это правда, а насколько — «ради красного словца», и смог ли бы он шагать через детские противогазы, не содрогаясь. Ну а разве не смог бы? Действительно, после сотой фотосессии, «концептуальной», обработанной каким-нибудь модным изнемогающим гением, с придыханием: «стало немножко грустно за людей».
Что-то общее и правда было, едва брезжило. До знакомства с красной папкой Паша и не обращал внимания, как смакуют в газетах авиаужасы, как бравируют словечками из профессионального жаргона летчиков вкупе с самыми эффектным деталями последнего полета живых людей. И будущий пассажир, сидя с газетным листом в стеклянной громаде аэровокзала (в руках картонка посадочного талона — не потерять, в башке жиденькое эхо объявлений — не прослушать), холодея, совсем как гость Чернобыля, корвалолово хочет: еще, еще!
Пытаясь загрузить себя по уши, по-стахановски обрушивая пласты памяти, мыслей, чувств, Павел в первые дни являл миру невиданный энтузиазм и даже пару предложений шефу высказал. Например, вспомнились слова Максима, что в город к ним гоняют самолеты со сплошным бизнес-классом. И страдания несчастных волейболистов, которые не умещались в кресла и понуро торчали в проходе, как подвешенные для копчения рыбины. Волейболистов — в просторные кресла «АРТавиа». Пусть летают только этой компанией. Заключить договоры с их клубами. Чего проще. Наверное, если оформлять карты клиентов на всех игроков, то скидку можно сделать…
— Нет, — сказал Максим, слушавший увлеченного Пашу с отстраненным, чуть даже сочувственным взглядом. — Скидки мы не делаем (если бы и захотели — Москва не позволит). Да и вообще… Спортсмены не клюнут, я это точно знаю. У нас практически втрое дороже, чем у конкурентов на линии. Спортклубы на это не пойдут. Да им просто спонсоры впаяют нецелевое расходование, и все. Сейчас там с этим жестко…
— Но втрое дороже! — кто за эти деньги будет у нас летать?
— Лета-ают, — с шикарной, купеческой интонацией протянул Максим. — У нас, брат, не сто процентов, конечно, но заполняемость хорошая… Фактически все самые обеспеченные люди города — у нас.
Паша почувствовал себя двоечником на уроке экономики.
— А дело тут вот в чем. — Учитель упивался этой ролью. Взял красную папку и потряс ею. — В этих самых статейках. Ну, точнее, в самих катастрофах, аварийных посадках бесконечных… Уже до чего дошло: я всю жизнь летаю, но вот осенью полетел в Египет, и я сижу и жопой чувствую эти десять тысяч метров, жевать не могу толком… Люди, которые делают реальные какие-то дела, не могут не летать, страна-то у нас большая. Но многие из них боятся. И за полную, абсолютную безопасность, по сути — за гарантию, они готовы не то что втрое, — в десять раз переплатить. Ферштейн?
— Как-то не очень, — признавался Паша. Хотя фантастики тут нет, думал он далее. Если новые самолеты… Какой-нибудь сверхопытный экипаж… И все-таки…
— И все-таки! Что значит «абсолютная гарантия»?
— Это значит только то, что наши клиенты знают: наше воздушное судно не может пострадать. Никогда. Ни при каких обстоятельствах, — отчеканил Максим.
— Как так?! Кто может дать такую гарантию? С чего, откуда?! А если… я не знаю… ураган?
— Павлик, ты не кипятись, — с приглушенной насмешливостью осадил Максим: его учительство и тон Совинформбюро закончились. — Сам скоро все поймешь. Ты пока вот посмотри, как мы с Элечкой работаем… Да, Элечка? Дадим мальчику мастер-класс? — И непристойно загоготал.
Мастер-классов, однако же, не было. Иногда приходили клиенты: мужчины средних лет, иногда с женами. Максим увивался. Мужчины заполняли бланки, отвергая предложенную ручку, получали пластиковые карты клиента — билеты здесь без этого не продавались, что было, наверное, аналогом этакого британского, этакого джентльменского клуба. Паша смотрел чуть с иронией… Мужчины действительно выкладывали приличные суммы, иногда это были наличные, и если случались пачки пятисоток, то они мертвенно розовели на срезе, как лучок. А пятитысячные купюры Паша видел и вовсе впервые, а роскошная блондинка Эля бесхитростно утверждала, что они «цвета дерьма».
Вечерами он все-таки уставал и плелся домой под сутулыми фонарями. Поднимался ветер, фонари мелко трясли головами в огненных снопах метели, назидательно. Звонил мобильник.
— Ты куда пропал? — нарочито дурашливо вопрошал Игорь.
— Очень много работы, — ледяным тоном отвечал Паша. Обиды его сплавились в странный клубок, он вроде обижался и на Игоря, и на себя… И на Наташу?
— Заходи ко мне? Пива попьем, — Игорь срывался и на вовсе жалкую интонацию.
— Я устал сегодня. — И Паша нажимал «отбой», даже не прощаясь…
Во дворе рычала раненая «Волга», и надо было помогать выталкивать, взмокая под шарфом. Но это-то чушь. Вытаскивать себя за волосы гораздо тяжелее.
V
Как они познакомились? Паша любил вспоминать тот день, несмотря на промозглую осеннюю морось, под которой торчали и мокли много часов, как колхозные овощи, несмотря на общий идиотизм происходившего.
Активистом Паша не был. Еще в школе героически сопротивлялся, когда его пытались вытащить вперед, поручить стенгазету — для полночного колдовства с плакатными перьями, или впихнуть в запуганную, насильно согнанную команду КВН. Но на девчачьем факультете сопротивление оказалось бесполезным. Паше приходилось выходить тут и там, и на «Студенческой весне» он, обалдевший, не узнавал свой голос, а тогда — осенью четвертого курса — деканат погнал его, в числе прочих, на очередное массовое действо.
Молодежь с транспарантами мокла на площади.
Не сразу выяснилось, что собравшимся надобно изображать движение студенческих стройотрядов. Тогда в области возник бзик возрождения стройотрядов, а так как в реальности их не было (в лучшем случае — еще не было), то «учредительный съезд» на чернильной от дождика площади пришлось имитировать кому попало. Массовка собралась и бешено полоскала сырыми знаменами, как в фильме «Заговор обреченных». По рукам гуляли фляжки, по лицам — усмешки. Ждали очень долго, неизвестно чего. Ведущий артист драмтеатра, которого терзали — судя по мимике — непонятные страсти, тоже выдохся и уже в третий раз повторял, как Путин с заработков в стройотряде купил свой первый «Запорожец». (Как будто был второй.)
Паша даже и не помнил, как завязался разговор с Наташей, симпатичной активисткой из политеха, облепленной волосами: от пакета на голову отказывалась категорически. Через полчаса они уже весело хлебали ядовитый алкогольный коктейль из баллона, кем-то щедро протянутого; через час орали вместе и фанатично, как фашисты, на разрыв гланд. Толпа разучивала и репетировала кричалки: «Энергия и труд молодых — региону» и, что звучало совсем уж чудовищно, «Вечно молода ты, область моя».
Когда, наконец, увалень-губернатор пошел на сцену и под это включили музыку из «Звездных войн», Павел и Наташа в хохоте просто повалились в объятия друг друга…
Потом еще шатались и умеренно пили, сначала компанией, потом уже и вдвоем…
Потом Паша чуть простыл… А когда позвонила Наташа и они встретились (и он обмирал от волнения), он удивился ее русым волосам: тогда, под дождем, они казались черными почти.
И теперь, спустя два года, увязая в воспоминаниях, он шагал по сугробам, по окраине города. Здесь в основном частный сектор, серые, сцепившиеся рогами сады (а летом — зеленое море, ароматы, насекомые носятся в воздухе, и не успеешь выйти из распаренного автобуса, как в тебя что-нибудь хитиново треснется).
Наташа давно в Штатах, но Паша, конечно, не забыл дорогу к ее дому, к пятиэтажке, торчавшей, как крейсер.
Он обещал ее маме быть к двум и, похоже, не особо опаздывал.
Да, Наташа попросила. Сама заварила кашу… Ведь знала же, что уедет в Штаты (надеялась, по крайней мере), а все равно летом затеяла суетный ремонт в собственной комнате. Ну а поскольку уютная квартирка в доме, окруженном морем яблонь и косеньких крыш, была совершенно типичным бабьим царством, помогал, конечно, он, Павел. То есть сам ремонт-то делала немая малярша. А он двигал столы, диваны, шкафы. И Наташина мама благоговейно наливала ему борща. А уж как привередливо Наташа выбирала обои! Они таскались по магазинам до изнеможения, Наташа звонила маме ежеминутно, а то и фоткала образцы на телефон, чтобы переслать мультимедийным сообщением; маменька не могла разобраться, как открыть сообщение, и то была коллективная истерика.
Он обещал ее маме быть к двум и, похоже, не особо опаздывал.
Да, Наташа попросила. Сама заварила кашу… Ведь знала же, что уедет в Штаты (надеялась, по крайней мере), а все равно летом затеяла суетный ремонт в собственной комнате. Ну а поскольку уютная квартирка в доме, окруженном морем яблонь и косеньких крыш, была совершенно типичным бабьим царством, помогал, конечно, он, Павел. То есть сам ремонт-то делала немая малярша. А он двигал столы, диваны, шкафы. И Наташина мама благоговейно наливала ему борща. А уж как привередливо Наташа выбирала обои! Они таскались по магазинам до изнеможения, Наташа звонила маме ежеминутно, а то и фоткала образцы на телефон, чтобы переслать мультимедийным сообщением; маменька не могла разобраться, как открыть сообщение, и то была коллективная истерика.
Наступила новая осень, и все стало зря. Обои, наклеенные, кстати, очень хорошо (а уж потолок немая свирепая баба так тесала скребком…), хозяйку комнаты уже не трогали. Ударившись в перелеты-переписки, битвы с ведомством Кондолизы Райс, она уже совершенно не интересовалась оборванным на финишной прямой ремонтом и готова была ночевать, как на вокзале, в комнате с как попало развернутой мебелью. Там и прощались. Расставание — и так муторно, а от забрызганной, со следами любви (маляршиной к своему делу) пленки на шкафах — было муторно втройне. Предметы в комнате расшвыряло, как при крушении, отчего казалось, что Наташа спешно покидает тонущий корабль, а остающихся вот-вот зальет тоскливой ледяной водой.
Анна Михайловна той тоской захлебнулась. Мнительная, болезненная, нелепая, одна сейчас в тишине квартиры с тупенькими толчками кухонных часов… Понятно, что терпеть еще и этот раздрай, мгновенный снимок отъезда единственной дочери, — это выше ее сил. Ну а кто еще вернет шкафы на их законные места?.. Наташа попросила. И Паша шагал через парк, который, кстати, помнил с детства.
В парке было безлюдно; бесконечно холодная, торчала стела борцам за советскую власть, и к вечному огню жались вечные кошки.
Когда Паша был маленький, — в начале девяностых, — этот огонь отключали, горелка оглушительно молчала и вся была какого-то чудовищного, никакого цвета. Бронзовые буквы, из которых выложен список павших бойцов, наполовину сбила шпана (без идеологий), и Пашей овладевал не то чтобы страх — не страх, конечно, — но щемящее чувство: теперь имена и фамилии похороненных здесь людей никому и никогда в точности не узнать. Это до такой степени никому не нужно, что стерто египетскими ветрами, песками, навсегда… Сейчас-то бронзовые буковки, заново отлитые, сверкали среди старых тут и там, и Паша улыбался той детской наивности: неужели он правда думал, что ни в архивах, ни в подшивках…
Анна Михайловна все та же, в старомодных и удивительных очках, как у артистки Белохвостиковой.
— Пашенька, я тебя не отвлекаю? — Она суетилась.
— Ну что вы. Сегодня же выходной.
— Ну да, точно, это только школа по субботам работает… Я, правда, отдыхаю: у меня библиотечный день.
Паше это напомнило: когда в студенческие годы приходилось-таки садиться за тома в библиотеке, он то и дело отвлекался, таращась в страшную, старую как мир, мутировавшую флору. Громадный древний кактус. Подпертый еще более древней линейкой с расплывшимся вконец, по волоконцам, штампом «Периодика». Чахлые декабристы. Горшки руинированы.
А вспомнилось так до мерзости отчетливо потому, что и здешняя обстановка как-то располагала. С отъездом дочки Анна Михайловна сдала. Хотя бы в том, что реже делала уборку; улавливалось сыроватое какое-то запустение, и казалось, что где-нибудь в ванной, как в лесу, можно со сладким треском — не треском вляпаться лицом в полотно паутины.
— Павлик, суп будешь? Рассольник!
Хотел привычно отказаться, но заурчало в животе, да и догадался запоздало (уже сказав «да»), что, может быть, ему и сварено. Ужасно было бы обидеть эту женщину. Ну а рассольник был, кстати, ничего.
— Как там Наталья? — спросила Анна Михайловна, классически любуясь тем, как ест несостоявшийся зять. Спросила, как будто он примчался двигать мебель из Питтсбурга… Чуть удивленный взгляд — уловила.
— Ну, она говорит, что вы как-то там разговариваете по Интернету, вроде как по телефону. Я-то не знаю этого всего…
Павел размешивал в тарелке сметану, получалась этакая банная взвесь, и даже не знал, что сказать. С Наташей в последние дни все выходило неважно. Поговорить нормально не удавалось, она все время была на взводе, даже когда в хорошем настроении: чувствовалось, что это нервное. Дальше больше. Вчера она предложила попробовать секс по скайпу.
— Что? — изумился Паша.
— Ну… Мы будем говорить… Ты будешь… ну… ласкать себя, ну и я тоже…
Когда ее голос так вот становился чуть деревянным от смущения и она произносила сокровенное как на чужом языке, Пашу это заводило. (Да он и сам не умел правильно звучать в постели.) Но не сейчас. Почему-то ему, не ханже, в общем-то, идея эта показалась настолько кощунственной… Он теперь и сам не мог объяснить, отчего так возмущенно задохнулся. Опошляло ли это, как показалось, его новое скорбное монашество. (Глупо, конечно…) В общем, не смог он скрыть свое викторианское ледяное изумление, хоть и пытался. Наташа чуть поплакала, — а сейчас и мать ее про скайп… Ужасно, вообще. Быстрее взяться за шкафы.
И они очень аккуратно и с большими усилиями все это двигали, подкладывали под ножки сложенные газеты, на которых оттиралась неэстетичными следами свежая мастика; следили, чтобы не поломались эти самые ножки, ибо были и треснувшие… Болонка в восторге мешалась, путалась, носилась.
Пытаясь помочь, Анна Михайловна суетилась не меньше болонки, бралась за вещи неправильно, видно было, что ей тяжело. Паше оставалось только тихо изумляться тому факту, что эта слепая курица, в очках на пол-лица, как будто вверх тормашками надетых, в молодости прыгала с парашютом, едва ли не мечтала попасть в отряд космонавтов… И что от этого осталось. Как все-таки расправляется с нами жизнь.
По дороге сюда Павел неясно винил себя в том, что обидел Наташу. Теперь же все больше зрело в нем обратное. Какая все-таки эгоистка. Готовая переступить через всех. Ну ладно он (хотя отчего же ладно?). Но мать-то она как может так вот бросать, одну, растерянную… Все это, конечно, хорошо — учеба, все, — но выключение чего-то человеческого…
По Анне Михайловне было не сказать, рада она видеть Пашу или нет. Но она старалась держать лицо. Расспрашивала, например:
— А ты ведь устроился куда-то работать? Наташенька говорила…
— Да, — воодушевлялся Павел. — Да…
И он сбивчиво рассказывал про фирму, с усмешкой поймав себя на детском таком желании приукрасить, подать свою роль в «большой авиации» поважней.
Ну конечно. Чтобы Ей передали…
Едва сложились их отношения, как Наташа стала все более всерьез интересоваться, а чего это он — на четвертом курсе — и не работает? Сама она чем-то постоянно занималась помимо учебы, моталась в одно рекламное агентство, при другом — стояла промоутером в торговом центре; кто-то постоянно ей звонил, куда-то она не успевала… Столь же бестолковой оказалась и первая работа Павла, куда его чуть не за руку притащила Наташа — к каким-то знакомым, у которых освободилось место младшего менеджера; она щебетала, щебетала, щебетала.
Он трудился несколько месяцев, растерянно болтался в офисе, ничего особенного не делал и мало получал. Потом пришлось уйти. Родители «возбухали», наседали, капали на мозги: мол, начинается последний курс, а там диплом, экзамены в аспирантуру, «куда тебе еще работать». Он и не возражал. Наташа тоже: примерно тогда она загорелась идеей перевода в другой вуз, и как-то было ей уже ни до чего.
А Паша так с тех пор толком и не работал: то одно, то другое; отъезд Наташи; какие-то случайные доходы — и бесконечная осенняя да зимняя тоска…
Стемнело. Люстра, едва заметно для обоняния, грела пыль. Шкафы подвинуты. Ну что ж, надевать сапоги, с цементными после февральского снега разводами, и — вперед?
Тут Анна Михайловна вспомнила:
— Мне же вчера принесли фотографии с дня рождения, в школе… День рождения и двадцать лет педагогической деятельности — вроде как юбилей… Очень хорошо прошло все, так душевно.
И сел смотреть эти фото, как дурак. Ответить «нет» здесь было нельзя. Чашка чая, вежливое хлопанье страницами альбома, это все нужнее, чем шкафы. И приходилось с этикетной улыбкой оценивать весь этот разномастный белорусский трикотаж — коллекция «Педколлектив», и читать поздравительные вирши, сварганенные силами учительской. Было в них и такое:
— Это писал не учитель русского? — похохмил Паша и пожалел, что похохмил, потому что Анна Михайловна отвечала совершенно искренне: