Пойте им тихо - Владимир Маканин 3 стр.


И вот библиотекарь — деловитая и строгий голос — раскрыла книгу, принимает ее. Вот и страницы исчерканные, профили. И Колышев, который только сейчас об этой не своей вине подумал, вдруг чувствует жар у щек — я, я, я, все равно не поверят, поймали! Он как бы уже и не он, а другой, тот самый, кто начеркал.

— Значит, не вы начеркали? — спрашивает строгая и красивая женщина.

— Не я.

— Ага. Значит, Пушкин, — и произносит это она, на Колышева вовсе не глядя.

Она штемпель в кондуит ставит. Она делом занята. И ведь удивительно — из людей вокруг (сзади парень стоит, две девушки сбоку) никто не сомневается в его, Колышева, вине и пойманности. Девушки даже подмаргивают ободряюще: «Не робей шибко. Чего там! С кем не бывает…» И уж конечно, не сомневается в его вине библиотекарь, у нее давным-давно полная ясность. А все потому, что Колышев дрожит сейчас той самой дрожью и трепещет тем самым трепетом, и все это чувствуют. Такое всегда чувствуется. И вот он стоит у всех на виду, молчит, красный и жаркий от стыда.

* * *

Окончив институт, Толя Колышев дал себе самому суровую юношескую клятву, что этот трепет и эту дрожь он в себе выведет, убьет.

Прежде всего он нацеливал себя не бояться будущего своего начальника. Готовился. Когда их распределили на работу, в тот же вечер он опрашивал ребят:

— А кто в нашей лаборатории начальник?

— Шкапов.

— Фамилию я тоже слышал — а что он за человек?

Ребята пожимали плечами:

— Откуда мы знаем. Человек как человек.

Но Колышев свое воображение уже разогнал. Начальник рисовался ему человеком суровым и величественным, голос начальника Колышев тоже наперед слышал — от этого баса по спине бежали мурашки, ну и в коленях, конечно, вата и слабость.

Но, разумеется, в душе начальник был добр и справедлив. И недоумевал. «Чего это мои подопечные меня побаиваются? — думал этот воображаемый начальник. — Что за заячьи души, ей-богу. Хорошие работники, славные парни, а в коленях какая-то слабость. Единственный, кто из них, из новеньких, держится нормально, — это… как его… Колышев».

И с мыслью, что надо с этим юным сотрудником познакомиться поближе, начальник однажды вызывал Колышева к себе в кабинет.

Далее у Колышева сердце замирало. Но и с замирающим сердцем он, пересиливая себя, вновь и вновь разыгрывал «сцену в кабинете» — она растягивалась иной раз до бесконечности, и был в ней, конечно же, этакий сладковатый и мятный привкус. Колышев подсказывал самому себе достойные фразы. Спорил с начальником. Стоял на своем. И так далее. А иногда — он просто покачивал головой — дескать, я с вами не согласен.

* * *

Шкапов оказался начальником не столько суровым, сколько крикливым. Кричал он по любому поводу — на Колышева пока не кричал, но, когда кричат на другого, ты это тоже чувствуешь и тоже вбираешь, потому что не сегодня-завтра это ждет и тебя… В ожидании Колышев ходил сам не свой, а слыша издали, как распекают кого-то, бледнел и краснел.

— Надо опередить Шкапова, — повторял он сам себе. — Каким-то образом опередить и поговорить с ним всерьез.

Мысль была ясная:

— Надо уметь себя поставить… Но как?

И он уже совсем было решился прийти к Шкапову и провести ту самую «сцену в кабинете», но тут Шкапов повез их всех в командировку — не всех, конечно, но человек десять, пол-лаборатории… Приехали. Расположились. Гостиница была обычной местной гостиницей, Шкапову, понятно, отдельный номер, блага всякие, а остальных, как горох ссыпали, куда попало. Колышеву и вовсе — как самому молодому — поставили раскладушку в коридоре. Первую половину ночи Колышева терзали уборщицы, мыли пол и что-то переставляли, двигали. А ближе к утру на его раскладушку начинали натыкаться выходящие украдкой из гостиницы женщины и мужчины — они пугались и вскрикивали.

С утра сели заседать — план работы и прочее, а Колышев явился злой и невыспавшийся, и у него даже в глазах потемнело, когда он увидел своего крикливого и розовощекого шефа. И тут-то, на заседании, уловив малейший повод, Колышев вдруг громко и грубо сказал:

— Только не орите на нас… Вы уже дома, в Москве, на нас всласть наорались!

— Я?.. Почему же я буду орать, с чего вы взяли? — обиженно ответил Шкапов, не ожидавший и врасплох застигнутый.

Именно так ответил, с извиняющейся интонацией: «Ну что вы. Зачем же я буду орать на вас?» — и мягко, и тихо, и Колышев увидел вдруг, что никакой это не зверь. И что, может быть, он, Колышев, грубость шефа преувеличил от страха. И сам себя напугал, бывает же. Вон ведь лицо у Шкапова какое — жалкое. «Ну почему же я буду на вас кричать?» — переспросил Шкапов тихо, и за всем этим всплывала простая человечья обида.

Но Колышев стоял на своем.

— Знаю я вас, Шкапов. Сладко поете! — вколотил он точку. И только после этого смолк.

В таком качестве Колышев прожил почти две недели. Грубая, но какая же ясная была взята нота — и ведь уважали, он числился среди «отчаянных и желчных», сам Шкапов, а за Шкаповым и остальные — чуть что — и огибали в разговоре с Колышевым острые углы. «Хороший парень, но характер тяжелый», — говорили о нем и, конечно же, не знали его, не понимали, а он прямо-таки купался в волнах этой характеристики. В волнах образа, который он сумел случайно создать, как создают актеры нечаянную и подвернувшуюся роль. И даже администратор этой захолустной гостиницы зауважал его, прислал человека: не хочет ли Колышев в освободившийся номер? Ну, разумеется, с кем-то вдвоем или втроем, а все же номер и с действующим душем. «Плевать я хотел, — ответил Колышев, не дослушав, — и на него, и на его номер. Так и передай».

Конечно, чтобы жить в этом образе, нужно остервенело и с молодой злостью работать — Колышев понимал это, так он и работал. Он жил как в опьянении. Ночью бросал свое намотавшееся тело на раскладушку и думал: «Господи. Вот так бы только и жить!» — и в то же время он уже начинал понемногу чувствовать, что неожиданный всплеск этот кончается, сходит на нет. Роль — это роль, не больше. Как из надувного шарика, из Колышева постепенно вытекало и уходило что-то…

И вот была ночь. Колышев лежал на раскладушке — тишина в коридоре, а вдали окно серебрилось от высокой луны. На минуту в угловом номере зашумела веселящаяся компания, опять тихо.

Колышев лежал и уже думал о том, что Шкапова-то и пожалеть, пожалуй, можно. Трудно ему — через два дня уезжать, отчет предстоит, а тут еще прибор акустический весь поржавел, много тысяч стоит. И, ясное дело, все винят Шкапова, дергают, нервируют, клюют, а ведь семья у человека, и дети, и плешь на башке…

Колышев услышал шаги — подошла женщина. Приостановилась. Она была из того углового номера, где гуляли.

— А чего вы тут?.. Мест нету, да? — Она видела, что он ворочается, не спит. — Не нашлось места? — она посмеивалась с пьяненьким предрасположением к болтовне.

— Ничего, — сказал Колышев, — и здесь спать можно.

— А не мешают?

— Привык.

— А я здесь раньше полотером работала. Знаете, с этой штукой: ж-ж-ж… — И она рассмеялась.

Колышев подпер голову рукой, и некоторое время они поболтали ни о чем.

* * *

Утром следующего дня он явился к Шкапову в номер и сказал:

— Вы, ради бога, простите меня.

— За что? — спросил начальник, то есть тот же самый Шкапов его спросил, и интонация та же, да только Колышев был уже не тот. Выдохся.

— Я ведь по-хамски вел себя все время. Я ведь не такой. Не хам. И я понимаю, что такое человек… — Эти слова были еще туда-сюда, в них что-то было, какая-то кость и крепость, а вот дальше совсем уж пошел лепет, дыхание сбилось, и Колышев только мямлил и мямлил.

Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:

— Что ж. Я рад, когда кончается миром.

— Вы не подумайте, — продолжал Колышев. — Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…

Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.

Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, — правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.

* * *

С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться — кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.

Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи — они как раз лежали в постели, а сна не было.

— Такая вот штука, Зина, — объяснял Колышев, — я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!

С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться — кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.

Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи — они как раз лежали в постели, а сна не было.

— Такая вот штука, Зина, — объяснял Колышев, — я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!

Он улыбался в темноте:

— Странно-то как… Смешно, а?

И опять улыбался:

— Я даже забываю с ним поздороваться. Не замечаю его. С тех пор как с тобой…

— Ты его боишься — начальника?

— Боялся.

— А я свою хозяйку боюсь, — засмеялась Зина.

— Подожди. Дай мне сказать. Слушай, — Колышев взволновался, — я никогда не рассказывал об этом. Никогда и никому. Во мне есть странная робость…

Зина покачала головой:

— В другой раз расскажешь — ладно? Иди домой.

— Подожди.

— Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.

Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату — подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.

Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил — квартира была на первом этаже.

— Кто знает, — продолжал он рассказывать Зине, — может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого — верно?

Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:

— Я тоже в детстве тонула.

Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна — она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.

— Зина… Зина… — Он почувствовал, что задыхается. — Люблю тебя — слышишь?

Она улыбнулась:

— Иди спи. Поздно уже.

Луны не было. Но были звезды — и было тихо, тепло, август.

* * *

Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, — теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.

Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, — с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».

Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что — ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался — его взяли в милицию, — и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…

Они разошлись — и каждый жил своей жизнью. Опять был август, тепло и тихо, звездопад, ровно год они были вместе.

* * *

Колышев сблизился на некоторое время с одной журналисткой — на ней он тоже собирался жениться, и тоже как-то не вышло. Журналистка была умна, знала массу новостей, плела разговор как хотела, искусница, но общаться от этого с ней было не легче, а труднее — холодновато было, жестко, лишний часок не подремлешь.

— Со мной бывали странные штуки, — начал Колышев однажды, осторожно и издалека, — робел я перед начальником. Боялся.

— Ты? боялся?.. Шутишь?

— Почему ты смеешься?

— Такие, как ты, не боятся начальников.

— Это почему же? — Колышев рассмеялся.

Журналистка только пожала плечами — она считала, что слишком хорошо знает людей, ее не проведешь. Тем паче мужчин. Насквозь их видит. Она сочла, что Колышев попросту рисуется. Мужик сильный, здоровый. Вот ему и хочется иметь внутри некое мягкое местечко.

Колышев слегка обиделся. Во всяком случае, надулся.

— Ну ладно, ладно, — сказала журналистка, снисходя, — ты у меня сла-а-бенький, ты у меня ма-а-ленький. Ты у меня до боли ранимый. (Это ж модно! — и почему человеку не сказать приятное?)

И при этом она гладила его по голове. По плечам. По шее. Пока он не сообразил, что с ним играют.

— Перестань, — сказал он. И больше уже никогда и ни с кем этого разговора не заводил.

* * *

В его пугливость никто не верил, это характерно. Колышев, в силу привычки приглядываться к начальнику, первым заметил появившуюся у шефа слабинку — другие и знать не знали. Слабинка была обычная, ходовая, состояла в том, что начальник с возрастом стал человеком с ленцой. Со склонностью уехать на рыбалку. Или закатить к знакомым и там покейфовать за винцом и приятным разговором.

И однажды к Колышеву подошел знакомый инженер — стал жаловаться, что лишили премии. Их всех лишили, потому что отдел затянул сроки работы.

— А ведь как кстати были бы сейчас деньжата! — сокрушался инженер.

Колышев прятать свою мысль не стал. Сказал что думал:

— В начальнике дело.

— В начальнике? — переспросил инженер.

— Наш Петр Евстигнеевич с ленцой. Раскачивается долго… Отдел мог бы работать куда интереснее.

— С ленцой? Ты думаешь… А ты прав, пожалуй.

И тут Колышев затрепетал — ведь получилось, что он, Колышев, неспроста словцо пустил. Ведь так и роют начальнику яму, так и подсиживают. Некрасиво…

— А ты смелый, — сказал инженер.

— Какой я смелый. Я вот сказал тебе, а у самого сердце в пятки ушло.

— Ну уж конечно! — подмигнул инженер. Похлопал Колышева по плечу и звонко захохотал.

* * *

— Колышев! — как-то окрикнул его начальник в коридоре. Это был новый начальник, сменивший Петра Евстигнеевича. Колышев был далеко, шагах в двадцати, шел обедать, и потому начальник позвал его звучно и громко. — Колышев!..

Колышев подошел — пока он подходил, лоб его покрылся испариной.

— Скажите, Колышев, почему вы всегда так дерзко со мной разговариваете? — спросил начальник.

Но Колышев уже оправился, окрик пробивал его нутро лишь на пять-десять секунд, не больше.

— Дерзко? — переспросил он.

— Конечно, мой дорогой. Очень дерзко. Даже грубо… Все разговаривают как люди, а вы?

— Видите ли, — спокойно объяснил Колышев, — это у меня от самоутверждения. От слабости характера. Я либо говорю грубовато, либо начинаю мямлить и заикаться, как ребенок… Это с детства.

Начальник подумал. И оценил.

— Ну если так… — И, прощаясь, он мягко и чутко кивнул Колышеву.

* * *

Колышев вынырнул — он уже сам был теперь начальником лаборатории, притом большой и известной лаборатории, а не той, в которой когда-то начинал. Был у него и собственный кабинет с добротной мебелью. Были свои аспиранты. Были свои молодые ученые. И не было, разумеется, ни дрожи, ни трепета, ни боязни. Это случилось вдруг. Это случилось разом — едва он стал начальником, вполне самостоятельным и достаточно независимым. «Может, в этом и разгадка», — подтрунивал Колышев сам над собой.

Да и вообще забыл об этом.

* * *

Колышеву было сорок, он полнел, солиднел, не видел плохих снов, но уже чувствовал, что пора бы обзавестись семьей. Рассказывают, что он собрал трех своих аспирантов и, переговорив с ними по делу, сказал:

— А теперь — не по делу.

И спокойным голосом объявил им, что хочет познакомиться с хорошенькой женщиной. Он не сказал, что хочет жениться, — понимал, что этого лучше не говорить.

— Если у вас будут намечаться какие-нибудь вечеринки, приглашайте и меня — приду.

И отпустил их, нимало не беспокоясь о возможных пересудах и сплетнях, уверенный человек, сильный.

Аспиранты сбились с ног, устраивая вечерние сборища для своего могучего шефа, было много хорошеньких женщин, было много тостов и застольных песен и веселья, — но могучий шеф что-то не спешил. И уж сидел-то он в самом центре, и говорили о нем без конца, и уж, конечно, все, а значит, и приглашенные женщины, были счастливы чокнуться с Колышевым — но что-то, видно, не срабатывало.

На аспирантов было больно смотреть. Все трое осунулись и заметно похудели.

* * *

Колышев женился, когда вновь стал ездить в командировки, теперь уже в качестве шефа. Это были очень недолгие и очень престижные выезды — Колышев курировал работу спецлабораторий.

В поезде, в одном купе с ним, ехала тридцатилетняя женщина, преподаватель теоретической физики. Она была довольно стройная, худая, чуть-чуть чопорная и без очков.

Назад Дальше