И повелитель мира Амон вовсе не заметил ни одной из этих молитв.
И куда ни обращал фараон утомленный свой взор, везде было одно и то же. Крестьяне молили об отдыхе и сокращении налогов, писцы о том, чтобы росли налоги и никогда не кончалась работа. Жрецы молили Амона о продлении жизни фараона и истреблении финикиян, мешавших им в денежных операциях; номархи призывали бога, чтобы он сохранил финикиян и поменял фараона, который пресечёт самовластие жрецов. К богу обращались голодные хищники, что хотели горячей свежей крови, а их живая ещё пища — зайцы и олени, в страхе думали о том, как бы прожить лишний день.
Но все понимали, что кровь прольётся, и каждый заяц молился о том, чтобы это была не его кровь.
В общем, не было никакого порядку, все молились кто в лес, а кто и по дрова. Каждый в молитвах вольно или невольно гадил другому. И все просили для себя, и никто для всех.
Поэтому молитвы, хотя и были летучи как серебристые птицы, но летали плохо и высоко не поднимались. А сам божественный Амон, до которого не долетала с земли ни одна молитва, опустив руки на колени, все больше углублялся в созерцание собственной божественности, а в мире продолжали царить слепой произвол и случай.
Но вдруг фараон услышал голос одной женщины:
— Эй, быстрее домой, тебе пора молиться!..
— Погоди чуть-чуть! Чуть-чуть! — ответил взрослому голосу детский.
Фараон всмотрелся и увидел маленькую хижину своего мелкого слуги. Там жил его писец. Хозяин ее при свете заходящего солнца кончал свою дневную запись, жена его дробила камнем пшеничные зерна, чтобы испечь лепешки, а перед домом играл, смеясь, маленький мальчик.
По-видимому, его опьянял полный ароматов вечерний воздух.
— Сынок, а сынок! Иди же скорее, помолимся, — повторяла мать.
— Сейчас! Сейчас, — отвечал мальчуган, продолжая бегать и резвиться.
Наконец женщина, видя, что солнце начинает уже погружаться в пески пустыни, отложила свой камень и, выйдя во двор, поймала шалуна, как жеребенка. Тот сопротивлялся, но в конце концов подчинился матери. А та втащила его в хижину и посадила на пол, придерживая его, чтобы он опять не убежал.
— Не вертись, — сказала она. — Подбери ноги и сиди смирно, а руки сложи и подними вверх. Ах ты, нехороший ребенок!
Тот пацан, которого притащили в хижину, понял, что хочешь не хочешь, а молиться придётся. То есть, пока не помолишься, снова играть не пустят. Ну и действительно начал молиться, но как умел — то есть, не как взрослые, а честно.
Честно-пречестно.
Ну и стал он говорить с богом так:
— Спасибо тебе, добрый бог Амон, за то, что сегодня ты весь день оберегал моего отца от напастей, а матери моей дал пшеницы на лепешки… А еще за что? За то, что создал небо и землю и ниспослал ей Нил, который приносит нам хлеб. Еще за что? Ах да, знаю! И еще благодарю тебя за то, что так хорошо на дворе, что растут цветы, поют птички и что пальма приносит сладкие финики… И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я, и восхваляют лучше, чем я, потому что я еще мал и меня не учили мудрости. Ну, вот и все…
— Скверный ребенок! — проворчал писец, склонившись над своей записью. — Скверный ребенок! Так небрежно славишь ты бога Амона!
Но фараон в волшебном шаре увидел нечто совсем другое. Молитва расшалившегося мальчугана жаворонком взвилась к небу и, трепеща крылышками, поднималась все выше и выше, до самого престола, где предвечный Амон, сложив на коленях руки, углубился в созерцание своего всемогущества.
Молитва вознеслась еще выше, до самых ушей бога, и продолжала петь ему тоненьким детским голоском: «И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я…» При этих словах углубившийся в самосозерцание бог открыл глаза, и из них пал на мир луч счастья. От неба до земли воцарилась беспредельная тишина. Прекратились всякие страдания, всякий страх, всякие обиды. Свистящая стрела повисла в воздухе, лев застыл в прыжке за ланью, занесенная дубинка не опустилась на спину раба. Все забыли о всяком случающимся с ними ужасе и, к примеру, изможденный и больной человек перестал думать о своей болезни, человек, умиравший в пустыне без глотка воды, перестал думать о жажде, ну и всё такое.
Затихли ветры в Средиземном море и больше не трепали корабли, а те из них, что должны были утонуть, всё держались на плаву.
И в общем, стало на всей земле такое в человецах благоволение, что…
— Ну да. И никто не уйдёт обиженным. Как я ненавижу эти притчи, кто бы знал, как я ненавижу, когда мне это начинают парить, вся эта псевдопсихология, все эти поэтические эссе, которыми снабжают, как анекдотами, свою речь публичные психологи… Всё это ваше стругацкое-перестругацкое «счастья для всех, пусть никто не уйдёт обиженным», все эти исполнители-исполнятели желаний, при условии их выстраданности… Ненавижу, мать вашу!
Глава восьмая
Зона, 5 июня. Сергей Бакланов по прозвищу Арамис. Бар «Пилов», истории о жизни. Сталкер Рублёв и Чёрный Сталкер. Бывают сумасшедшие герои, что спорят по ночам о формулах, а бывают те, что говорят о политике — вот они-то самые сумасшедшие и есть.
Ещё одного знакомца из прежней жизни я обнаружил в лабораториях.
Это был Базэн, в миру Андрей Баженов. Андрюша учился несколькими курсами младше нас и загремел в армию, вернулся и тут-то мы с ним познакомились.
Была у нас такая традиция — старшекурсники становились шефами над группами младших курсов того же номера. Шефство это было странное, часто приводившее к тому, что старшие сходились с прелестницами из младших групп. Случились, кажется, даже какие-то браки.
Андрюша держался особняком, и тут оказалось, что он тоже работает здесь.
У нас в университете были очень странные отношения — он меня полюбил. Нет, не в том голубом смысле, который сразу чудится теперь за такими словами. Нет, он просто смотрел мне в рот и старался мне подражать.
Это было поведением цыплёнка, который, вылупившись, увидел движущийся предмет и, приняв его за курицу, стал за ним ходить. Я знал, что это пройдёт, и не обращал на Андрюшу внимания.
Тут удивительно было то, что я занимался чёрте-те чем, а он был человек какой-то особой провинциальной порядочности, не очень мне приятной. Иногда он увязывался за мной на пьянки и был там удивительно неуместен. С одной стороны, он не делал никому замечаний, но то, что он сидел среди общего галдежа нем, слеп и глух и только улыбался — вот это всё портило мне (и другим) праздник. Я шпынял его, гнал — но его верность могла выдержать любое испытание.
Был Андрюша всегда одет в чёрное и всегда сохранял спокойствие, даже когда над ним подшучивали (в особенности над тем, что он был довольно толстенький). Если надо было бы определить его одним словом, я бы сказал — «кроткий». Да, именно кроткий. Это слово ему очень подходило.
Оказалось, что теперь он воцерковился, и в его личной комнате, куда он меня привёл, вся стена над кроватью была увешана иконами.
Под иконами на стене висел чёрный автомат. Когда брови мои поползли вверх, Андрюша только развёл руками. Выражение его лица как бы говорило: «На всё Господня воля. Мир этот так ужасен и жесток, я рад бы не соприкасаться с ним, но таково моё послушание — оно допускает в крайнем случае искоренение зла силой».
Искоренял ли он его уже и умеет ли вообще он обращаться с оружием — было непонятно.
Свободное время он посвящал чтению духовных книг и умел в случае необходимости приготовить превосходный обед, состоящий всего из нескольких блюд, но зато отличных.
— Я ем дома, — сказал он и указал на микроволновку. — Мне не нравится есть в баре. Там по большей части невоспитанные люди. Ужасные. Все и так-то Бога забыли…
Но в бар он меня всё-таки привёл и терпеливо высидел полчаса, чтобы снова скрыться в своей келье.
А бар тут был примечательный, и в несколько приёмов мне рассказали его историю. Андрюша Базэн рассказывал её скорбно, будто повесть о грехопадении, Атос — иронично, а Мушкет — с любовью. (Для Мушкета это вообще было любимое место в жизни — отрада дней его сталкерских суровых.)
— Мне братва хвалила разные места, — горячился Мушкет. — Вон гуру Успенский говорит, что бар в Зоне — всё равно что поэт в России. То есть он больше, чем бар. Это и гостиница, и филиал банка, и медпункт, и фактория для сбора артефактов, и клуб по интересам. Правда, он считает, что самый главный бар — это «Хардчо», но это всё из-за того, что все сразу вспоминают такие едальни, как «Боржч» и «Шти».
— Мне братва хвалила разные места, — горячился Мушкет. — Вон гуру Успенский говорит, что бар в Зоне — всё равно что поэт в России. То есть он больше, чем бар. Это и гостиница, и филиал банка, и медпункт, и фактория для сбора артефактов, и клуб по интересам. Правда, он считает, что самый главный бар — это «Хардчо», но это всё из-за того, что все сразу вспоминают такие едальни, как «Боржч» и «Шти».
Это всё фигня, наш — лучше, и потому что чище, и потому что публика тут умнее, да и повара круче.
Назывался бар «Пилов».
Я сперва решил, что это экзотическая фамилия, или чья-то франшиза — скажем, неизвестной мне фирмы «Pivav Ltd», но нет, это оказался обычный плов, только искажённый в написании. Откуда-то пошла странная мода называть бары на Зоне такими причудливыми именами еды, причём обязательно искажёнными.
Бар «Пилов» основали таджики, которых наняли на строительство научного городка.
Таджики куда-то растворились — одни по привычке нанимались на тяжёлые работы в Зоне, служили отмычками, и, видимо, все сгинули в болотах и ржавых лесах. Другие мигрировали дальше на запад, продолжая копать котлованы. И выполнять нехитрую строительную работу. Честно говоря, все мои собеседники рассказывали об этих таджиках так, что я понимал — «таджик» название условное, то есть это просто восточные люди.
«Таджиком», вне зависимости от национальности, давно называли неприхотливого восточного человека, который ни на что не обижался, работал постоянно, прерываясь только на сон и все небогатые деньги переводил на родину.
Итак, таджики куда-то пропали, но гигантская столовая, которую они построили, осталась. Её на какой-то срок откупил некий дагестанец, что мечтал заняться туристическим бизнесом. Поэтому он пристроил к столовой небольшую гостиницу и — в охраняемом закутке отделение связи и банк. Связь представляла собой два телефонных автомата и неработающую аппаратуру wi-fi. Туристы в научном городке чувствовали себя более защищенными — под боком стояли военные, и место было вполне безопасное.
Но вдруг дагестанец куда-то пропал — не разорился, не бежал, а просто пропал, будто его и не было. Его немногочисленные работники уныло бродили среди пустых гостиничных комнат и холодных помещений кухни.
И тут появился Алик. К этому времени поток туристов иссяк, после знаменитого прорыва на Киев туристы почуяли реальную опасность и поток их превратился в тонкий пересыхающий ручеёк, а учёные питались своей немудрёной едой по своим комнатам-норам. Алик сохранил дурацкую надпись «Пилов», сделанную на неизвестно каком языке над входом, отладил систему безопасности (оказалось, что неизвестные таджики по своей землеройной привычке отрыли под своей столовой целый бункер на случай выбросов) и нанял новый персонал.
— Итак, — говорил Мушкет, — хозяином в нашем заведении стал Алик Анкешеев, да продлятся дни его и расточатся враги его, и да пребудет с ним баранина и рис! Алик всегда был человек суровый, такой, что его самый забубённый сталкер боялся. Чуть что, схватит сковородку, да как треснет по башке!
Это был такой рецидив Клондайка.
Дело в том, что Зона, брат, представляет собой полный аналог Клондайка — того самого, что мы помним по рассказам Джека Лондона.
Цивилизации нужен Клондайк, потому что цивилизации нужны герои в агрессивной среде, так-то, брат.
А в жизни всё не так. Больше всего во время Золотой лихорадки зарабатывают не те, кто стоит с лотком у реки, а те, кто обеспечивает старателей продовольствием и перекупает драгоценный металл.
Старатели лишь низовые работники — гибнут пачками, страдают от болезней, дерутся и убивают друг друга.
Век старателя короток, а реальные деньги приносит инфраструктура. Только инфраструктура, понимаешь, Серёжа? А мы, сталкеры — такие романтики, у нас денег-то реальных и не было никогда. Только в легендах и байках. Деньги в инфраструктуре (он с каким-то странным наслаждением произносил это слово), деньги — они в снабжении. Когда канадцы и американцы основали Доусон, соль там продавалась по цене золота, одно яйцо стоило доллар, а корова — шестнадцать тысяч баксов. Золото вообще оказалось самым дешёвым товаром — как и артефакты внутри Зоны и в барах по её Периметру. Говорят, что в Калифорнии золотая лихорадка началась вовсе не с того, что была обнаружена первая россыпь, а с того, что один торговец смекнул, что с его торговли будет больше дохода от пришлых людей. Он начал всюду носиться со своим золотом, даже бегал с ним по улицам — и вот результат!
Со сталкеров кормились все: бандиты и журналисты, перекупщики и специалисты по логистике. Артефакты были золотом Клондайка, Калифорнии и Колымы, а сталкеры — старателями.
Всё повторялось, мир был устроен празднично и мудро, хотя и недобро.
Я понимал весь пафос этой истории, рассказанной Мушкетом.
Это действительно была романтика, мужская неустроенная сентиментальность — я помнил такое отношение к месту проживания и питания у многих людей. Например, в «Приюте одиннадцати» на Эльбрусе, в горнолыжных гостиницах, где контингент не меняется десятилетиями, в барах при яхтенных клубах, где я сам зависал почти всю мою американскую жизнь. Алик был той частью инфраструктуры, от которой нельзя было отказаться. Он был частью этого сталкерского мира, хотя редко показывался за стойкой. Для этого у него был не менее популярный помощник по прозвищу Борода.
Звучало это несколько издевательски — борода у этого помощника оказалась жиденькой и тоненькой. Такие бороды рисуют на старинных китайских гравюрах — у стариков-философов, что сидят над книгами. Борода этот, конечно, не сидел, а стоял, но был очень похож на даоса, по непонятным причинам вынужденного поить своих странных клиентов.
Я подсел за столик к старым знакомым.
Столик — это, впрочем, было одно название. Тут были столы, даже столища — ни в одной драке не разломаешь.
За столом сидели сталкеры с фамилиями, что было у них редкость — Селифанов и Петрушин, чуть дальше ел что-то из огромной миски Мушкет, а двое других, неизвестных мне, курили, попивая омерзительное пиво из банок. Пиво в лилово-оранжевой банке не может быть хорошим, я так считаю.
Селифанов и Петрушин сидели рядом. Вдруг Селифанов выплыл из какого наркотического трипа, сказал:
— А знаешь, кто на самом деле Чорный Сталкер? Знаешь, кто?
Голос у него дрогнул, как обычно бывает у людей, что рассказывают историю не по первому разу, но хотят привлечь к ней особенное внимание.
— А это капитан Рублёв!
Петрушин крякнул:
— Какой, на хер, Рублёв! Что ты городишь!
— А вот такой Рублёв, — стукнул Селифанов по столу кулаком. Алик Анкешеев неодобрительно посмотрел в его сторону, но смолчал. Селифанов начал рассказывать.
Повесть о сталкере РублёвеПосле знаменитых событий шестого года и прорыва на Киев, в нашей военно-страховой компании появился капитан Рублёв. Во что он в те чёрные дни вляпался, какая аномалия стала у него на пути, то ли тушканчики объели его по краю, то ли слепые собаки оторвали ему руку и ногу — неизвестно. Однако остался он настоящим героем-инвалидом. Медали, орден от ООН, нашивки за ранения и всё такое.
Но при этом почётная отставка и обычная военная пенсия в две копейки, как если бы он сам себе ногу по пьяни отстрелил. И руку, впрочем, тоже.
Оказалось, что никакого особого бюджета на инвалидов не было выделено, не ясен был и их правовой статус. Правовой статус-то и сейчас не ясен, просто перемёрли все инвалиды по большей части. Итак, не было на капитана Рублёва никакого приказа. А без приказа, может, в армии и может что случиться, а вот в финансовой сфере не может такого случиться никогда.
И вот отставной капитан Рублёв, скрипя пневматическими протезами, приезжает к своим родным — а там туда-сюда, отец-пенсионер, мать болеет и денег никаких, кроме продовольственных скидок, не предвидится. У нас ведь как: отставной капитан сразу устраивается в охрану, а какая может быть охрана, когда у человека только левая рука и дубинку держать неудобно.
Тогда Рублёв поехал по начальству и завертел известную шарманку: я за вас кровь проливал, я на колчаковских фронтах ранен, имею право на лучшую жизнь, Родина, помнишь ли ты своих героев? А, помнишь? Помнишь, сука? Ну, как только ты начинаешь такие слова произносить, так на тебя и своя охрана находится. Пришлось пробираться дальше и выше. Приехал капитан Рублёв в столицу, а там золотые купола, огни неоновых реклам, казино Семирамиды и прочие радости. Пытался квартиру снять, тут-то его военная пенсия и кончилась. На улице просто так и пахнет деньгами, зайдёшь пельмени с соточкой в забегаловке взять, так сдерут прямо как здесь. (При этих словах Селифанов воровато оглянулся на барную стойку, но Алик Анкешеев уже ушёл куда-то на кухню, и его место занял бармен Борода.)