— Смирно! Отделение «A-один», камера два, налицо сорок человек. Свободных коек нет.
— Вольно!
Ленцер идет на середину комнаты, где стоят столы, и присаживается на один из них:
— А ну-ка, пусть кто-нибудь встанет у двери!
К двери идет старик Бендер.
— Если кто подойдет, дай знать.
Бендер смотрит в обе стороны коридора.
— Ну, теперь слушайте, сукины дети! Как у вас с куревом?
Со всех сторон раздаются жалобы. Уже два дня, как в камере нет ни крошки табаку.
— Если вы будете держать язык за зубами, то я, быть может, попробую раздобыть вам табачку. При этом не по ценам тюремного ларька, а по нормальным, магазинным. А за хлопоты вы мне дадите — ну, скажем, десять процентов. Что вы думаете насчет этого?
Заключенные поражены. Некоторые недоверчиво переглядываются: уж не ловушка ли это? Большинство же слишком заинтересованы в табаке, чтобы размышлять.
Староста Вельзен выходит вперед и спрашивает:
— Это вы серьезно, господин дежурный?
— Ну, вот еще! Ты думаешь, я шутить сюда пришел?
— В таком случае мы будем вам очень благодарны, господин караульный. Мы очень рады и, конечно, будем молчать об этом.
— Ну, так запишите все, что вы хотите получить, и соберите деньги, а завтра в полдень я вам все доставлю.
— Смирно! — командует староста.
Но Ленцер дает знак:
— Вольно!
— Ребята, что вы скажете на это? Что-то Роберт Ленцер подобрел вдруг.
— Что с ним такое стряслось? Уж больно он добр.
— Роберт всегда к нам хорошо относился. Рычит как зверь, но не обидит и мухи.
В камере полная неразбериха. Некоторые толкуют предложение Ленцера как верный признак разложения в среде эсэсовцев.
— Если он и впредь будет продолжать в том же духе, то позднее может рассчитывать на смягчающие обстоятельства, — предполагает моряк Кессельклейн.
— Рискованное дело затеял. Да нам-то это в конце концов безразлично.
Заказы принимает Альфред, исполняющий в камере обязанности писаря. Чтобы ускорить дело, ему помогает Мизике.
Вначале все заключенные камеры относились к Мизике плохо. Вельзен предостерегал всех, чтобы в его присутствии не велось никаких политических разговоров, так как он не умеет держать язык за зубами. Но спустя некоторое время, когда его лучше узнали, к нему стали снисходительнее. Он действительно случайно затесавшийся, чуждый им элемент, а страх перед побоями делает его совсем невменяемым. Некоторые еще злятся на него, но большинство принимают его таким, каков он есть, и только стараются привить ему чувство солидарности. А Шнееман питает к нему даже дружеские чувства.
Шнееман стал полноправным членом камеры, коммунисты обращаются с ним по-товарищески. Все чаще, но уже тайком, возникают дискуссии, по спорным политическим вопросам. И Шнееман всегда упорно отстаивает свою политическую позицию. Во всем же остальном он подчиняется решению большинства.
Заказывают на пятьдесят восемь марок.
Мизике, которому жена прислала денег, заказывает трубочный табак для трех товарищей, завзятых курильщиков, у которых нет денег. Себе же разрешает роскошь: две дюжины бразильских сигар и пятьдесят штук хороших сигарет.
В камере приподнятое настроение. Незадолго до сна приходит Ленцер. Пятьдесят восемь марок. Для начала недурно. Он быстро просматривает список заказов.
— Две дюжины бразильских сигар, по двадцать пять пфеннигов за штуку, и пятьдесят «Атики»? Черт возьми! Кто же тот капиталист, который может себе позволить это?
Мизике смущенно признается.
— Ах, Мизике! Все тот же Мизике… У этих евреев денег куры не клюют. Ну, ладно, завтра все получите. Только смотрите, язык за зубами держать!
Ленцер поймал Мейзеля в коридоре:
— Ну как, решил?
— Черт возьми!.. Не знаю.
— Вот! Пятьдесят восемь марок. Только что собрал. В одной камере. Выходит двадцать марок на круг.
Это заставляет Мейзеля решиться:
— Ладно! Идет!
Они подают друг другу руки.
— Но, — смущенно спрашивает Мейзель, — в чем, собственно говоря, будет заключаться мое участие?
— Ты будешь мне помогать. Например, при сборе денег… или, если понадобится, пронесешь кое-что в своем портфеле.
— А прибыль пополам?
— Половину чистой прибыли. Ты возьми сейчас еще один талер, тогда у тебя будет в виде задатка шесть марок.
— Вот здорово!
Цирбес в бешенстве мчится по лестнице в подвальное помещение. Теперь уже одиночники записываются к врачу! Что это Ленцеру в голову взбрело! Если завести такой порядок, так это ежедневно будет получасовая прогулка к врачу.
В двери камеры Торстена поворачивается ключ.
— Вы записывались к врачу?
— Да, господин дежурный.
— Что с вами?
— У меня больной желудок, и я не могу есть черного хлеба.
— Не водить же вас каждый день к врачу!
Торстену хочется возразить, но он молчит. Лучше промолчать. Цирбес в нерешительности.
— Ну, ладно! Пошли!
Торстен стоит в подвальном коридоре, освещенном скудным желтым светом лампы. Перед ним пустой длинный коридор со множеством дверей, одна за другой. И за каждой дверью, скорчившись, сидит в темноте товарищ. Сейчас они прислушиваются к шуму и думают, что его уводят из темного подвала. Думают так потому, что сами этого ждут не дождутся.
Цирбес поднимается по лестнице. Торстен идет за ним. Высокие, продолговатые окна коридора отделения «А-1» выходят на тюремный двор, и здесь очень светло. Торстен жмурит глаза: они совсем отвыкли от дневного света.
В коридоре, лицом к дверям камер, уже стоят несколько заключенных. Цирбес кричит:
— Держать дистанцию в три метра!
Четыре, с Торстеном пять, заключенных становятся один за другим. Впереди него стоит маленький, болезненного вида человек, на котором слишком широкая тюремная одежда висит, как на вешалке. Он прихрамывает.
Подходит ординарец, молодой долговязый эсэсовец. Он отстегивает ремень кобуры и передвигает ее вперед, чтобы револьвер был под рукой.
— Кто по дороге заговорит, будет беспощадно высечен! Шагом… марш!
Пять заключенных шагают за охранником по коридору. Они проходят через флигель «Б» и поднимаются на второй этаж. Ни один не оглянется, не кашлянет.
У человека, идущего впереди Торстена, прекрасной формы голова с высоким лбом. Он лыс и чисто выбрит.
Комната врача находится в отделении «Б-2», первая от лестницы. Больные стоят длинным рядом вдоль коридора, на расстоянии трех метров друг от друга, лицом к стене. Пятеро из отделения «А-1» становятся в самом конце.
Мимо расхаживает караульный и следит, чтобы не переговаривались. Когда он уходит в противоположный конец, один из пяти, стоящих впереди Торстена, шепчет:
— Фриц, возьми себя в руки и не сдавайся!
Тот бросает испуганный взгляд в сторону караульного и чуть заметно кивает головой.
Кальфактор из «Б-2» проходит мимо. Слышится тихое:
— Пст! Немножко табачку.
Но тот идет, не останавливаясь. Когда он возвращается обратно, ему шепчут:
— Альвин! Альвин!
Кальфактор осторожно оглядывается и тихо отвечает:
— Ладно, сейчас еще раз пройду.
Караульный медленно возвращается с того конца коридора. Все сразу перестают шептаться, разговаривать и оглядываться и стоят, как истуканы, уставившись глазами в стену. Как только он поворачивается спиной, шушуканье и шепот возобновляются.
— В понедельник меня будут судить, слава богу! Наконец-то вырвусь из этого дома пыток!
— За что судят?
— За соучастие в убийстве. По Грёвенвегскому делу, это когда застрелили нашего товарища Меркера.
— Какое же тогда соучастие в убийстве?
— Тогда один полицейский сковырнулся, и это дело они теперь хотят нам приписать.
Кальфактор Альвин возвращается. Проходя мимо, он сует что-то в руку одному из товарищей. Дежурный замечает, что он подошел к больным.
— Что ты там делаешь?
— Я ищу свой совок, должно быть, тут оставил, — невозмутимо отвечает Альвин.
— Нужно раньше собирать свое барахло.
Кальфактор уходит.
Прием у фельдшера идет удивительно быстро. Не успел еще больной войти в комнату, как уже раздается возглас:
— Следующий!
Торстен последний в ряду, перед ним четверо из «А-1».
Это путешествие к врачу после долгого заключения в темном карцере действительно очень приятно. Свет, люди, говор, — сразу становится легче. Надо посоветовать Крейбелю — пусть тоже попробует попасть на прием.
Вереница больных заметно укорачивается. Вот уже позвали первого из отделения «А-1». Стоящий впереди Торстена страшно робок и запуган. Когда Торстен тихонько спросил, давно ли он в одиночке, тот ничего не ответил. И на вопросы других он тоже только чуть заметно кивает головой или мигает. Торстен замечает у него под ухом вздутый кровоподтек. Похоже, как будто его душили.
Больные из «А-2» уже прошли. Подходит очередь Торстена. Каждый входящий в приемную называет свое имя. Аспирин, касторка и белые таблетки для успокоения нервов — вот стандартные средства лечения. Торстену даже интересно, что ему дадут проглотить.
Его сосед входит, хромая, в кабинет и рапортует:
— Заключенный Кольтвиц!
Это Кольтвиц! И как он сам не догадался? Торстен напряженно прислушивается к голосам в кабинете.
— Я внесу любой залог, господин фельдшер, если меня начнут по-настоящему лечить в больнице или клинике. Внесу залог, я не убегу. Правда, не убегу.
— Залог? Сколько вы думаете внести? Десять тысяч марок?
— Так точно, господин фельдшер!
— И пятьдесят тысяч можете?
— Так точно, господин фельдшер!
— У вас так много денег?
— У меня… у меня их нет, но… у меня богатые родственники.
— И вы думаете, они внесли бы за вас залог?
— Конечно, господин фельдшер. Они бы это сделали.
— Из этого ничего не выйдет, мой милый, мы не так продажны. Третья империя не Веймарская республика. Вероятно, вам известно, что прежде гамбургские миллионеры могли откупиться от тюрьмы, ну, скажем, к примеру, Витцен или Виценс, не знаю, как правильно. В Третьей империи такое невозможно. Мы не делаем никаких различий между имущими и неимущими. С тем, кто ведет подрывную деятельность против государства, мы обращаемся как с преступником, независимо от того, беден он или богат. Твои деньги, еврей, тебе уже не помогут.
— Я ведь не свободу хочу купить себе, — причитает Кольтвиц, — я хочу только, чтобы меня лечили, хочу попасть в больницу.
— Ты хочешь в больницу, потому что тебе здесь у вас не нравится, не так ли? Говори прямо!
— Я болен, господин фельдшер.
— Я дам тебе еще четыре таблетки. Одну на утро, одну на вечер; Увидишь, что помогут. Через несколько дней будешь, как новорожденный.
Кольтвиц хочет еще что-то сказать, но им настолько овладевает отчаяние, что он не находит нужных слов. Он стоит перед столом фельдшера и смотрит ничего не видящими глазами.
— Ну довольно, иди! Следующий!
— Заключенный Торстен.
— Торстен? Вы еще не были у меня? — Фельдшер разглядывает Торстена. — Вы давно здесь?
— Пять недель!
— А где вы помещаетесь?
— В подвале.
— В темной?
— Так точно.
— Хм… — соображает фельдшер. — Торстен?
Он снова испытующе всматривается в заключенного, который стоит перед столом, выпрямившись во весь рост.
— Ну, да! — наконец догадывается он. — Вы член рейхстага Торстен.
— Так точно.
— Так, так! Вы, следовательно, в некотором роде почетный гость нашего заведения. У нас ведь больше нет членов рейхстага… А у вас что?
— У меня больной желудок, и я не переношу черного хлеба.
— Больше вы ни на что не жалуетесь?
— Нет.
— Никаких желаний?
— Нет.
— Вы все еще коммунист?
Странно! Что за вопрос? Чего хочет от него фельдшер? Торстен смотрит на него с удивлением и не отвечает.
— Ну? — ухмыляется тот. — Ах, вы не решаетесь?
— Я не понимаю вашего вопроса. Вы серьезно думаете, что здесь можно быть «обращенным» в национал-социалиста?
Фельдшер смеется.
— Нет, этого я, конечно, не думаю. Надо быть круглым идиотом, чтобы поверить в такую возможность!
Торстен смотрит на фельдшера со все возрастающим недоумением. Он молод, как все остальные эсэсовцы, но занимает уже, по-видимому, высокий пост. Из-под воротничка белого докторского халата виднеются звездочки на лацкане. Фельдшер, улыбаясь, поглядывает на Торстена и пишет какой-то рецепт.
— Карл! — кричит он за дверь. — Карл!
Входит караульный, наблюдающий за больными в коридоре.
— Тех четырех из отделения «A-один» отведи, а этого я сам сдам.
Дежурный с четырьмя заключенными уходит. Фельдшер подходит к окну. Не оборачиваясь к Торстену, он спрашивает:
— Да, Торстен, тяжелая школа, не правда ли?
Торстену еще не ясно, что все это значит. Почему именно к нему так благосклонен фельдшер? Но пока считает благоразумным промолчать.
— Было время, и я колебался. Коммунизм или национал-социализм? — Он поворачивается к Торстену. — Ведь я был социал-демократом и состоял в Союзе рабочих санитаров. И наблюдал такие вещи, которые заставили меня отойти от этих организаций. Я не стану жертвовать собой для того, чтобы кучка бонз благодушествовала.
Он замолчал, глядя в окно на тюремный двор.
— …Вы не ожидали, что это будет так скоро и так всерьез, — продолжал он, — что Адольф Гитлер так легко захватит власть и так основательно наведет порядок, не так ли? Вы поставили не на ту лошадь и — проиграли?
— Но политика ведь не рысистые бега.
— Нет? Вы уверены? — Фельдшер ухмыляется. — Я… я не знаю, но, право, мне иногда кажется, что — да. Иногда ставят неудачно, иногда удачно. У меня всегда было верное чутье.
Фельдшер подходит к Торстену вплотную.
— Что бы сделали вы в прошлом году, если бы знали или хотя бы предполагали, что произойдет в этом году?
— Я это знал!
— Что-о?! Вы хотите сказать, что еще в прошлом году знали, что в тридцать третьем году к власти придут национал-социалисты?!
— Я не знал, конечно, этого наверняка, по шансы фашизма были очень велики. Надо уметь учитывать соотношение классовых сил на данный момент.
— И вы не сделали на основании своих знаний никаких выводов?
— Что вы под этим подразумеваете? Я ведь уже сказал: политика — не рысистые бега.
— Следовательно, вы хотите меня убедить, что вы шли к своему несчастью совершенно сознательно?
— К своему несчастью? Как так? Господин фельдшер, я коммунист, я веду борьбу за Германию социалистическую. Я марксист. До войны был социал-демократом и стал коммунистом, когда социал-демократы пришли к власти. Выходит, с вашей точки зрения, я уже тогда сознательно шел навстречу своему несчастью? Вам, по-видимому, было бы более понятно, если б я стал полицей-президентом или министром. Но я борюсь за победу рабочих, за социализм и не ставлю на любую лошадь, которая в данный момент имеет шансы на выигрыш.
— Но при этом вы сами можете погибнуть.
— Возможно. Но ведь до меня так было с тысячами, больше, чем с тысячами. Классовая борьба — дело серьезное.
Фельдшер как будто не расслышал последних слов.
— Лично я больше презираю социал-демократов, чем коммунистов. Коммунистов можно ненавидеть, социал-демократов нужно презирать. Это продажные людишки… Когда, по-вашему, наступит в Германии благоприятный момент для коммунизма?
Торстен улыбается. Этот неожиданный вопрос выдает все. Стоящий перед ним чернорубашечник не верит словам своего вождя Гиммлера.
— Вождь охранных отрядов Гиммлер недавно определил продолжительность господства национал-социализма в пятьдесят тысяч лет.
— Какая чушь! Кого можно поймать на такую удочку? Но скажите, как вы думаете, когда скипетр власти перейдет в ваши руки?
— Я не пророк, господин фельдшер… Если судить по экономическому и международному положению Германии, по настроению рабочих, то все, что сейчас происходит, не может продолжаться долго.
По лестнице поднимается Цирбес. Фельдшер обрывает разговор и идет ему навстречу.
— Скажи, мой арестант из темной еще у тебя?
— Да, я как раз собирался свести его вниз… У Торстена тяжелое желудочное заболевание. Постарайся уже сегодня раздобыть для него белый хлеб. Он должен его получать с завтрашнего дня.
К Торстену:
— Теперь идите с вашим дежурным.
Начальник лагерной канцелярии Харден и прикомандированный к ней начальник отделения Ридель входят в караульную. В комнате один Цирбес.
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! Сегодня освобождают восемнадцать человек, в том числе один из твоих.
— Как его зовут?
— Погоди-ка… — Харден перелистывает пропускные удостоверения. — Мизике! Готфрид Мизике.
— Что-о?! Эту сволочь, этого еврея выпускают? Черт знает что такое!
Цирбес искренне огорчен; он считает, что евреев принципиально не следовало бы выпускать из лагеря живыми.
Все вместе отправляются в камеру, где находится Мизике.
— Смирно! Отделение «A-один», камера два, сорок человек! Свободных коек нет!
Все заключенные знают Хардена, знают, что он приносит освобождение, и называют его «ангелом-избавителем». Они стоят, затаив дыхание, и каждый надеется, что вызовут непременно его.
— Готфрид Мизике!
— Здесь!
— Ну! Ну! Подойди-ка сюда!
Мизике подбегает к двери, останавливается перед тремя надзирателями и смотрит на «ангела-избавителя». От волнения у него спирает дыхание.
— Ну, Мизике, что бы ты сказал, если б тебя сейчас выпустили?
— О-ох, господин унтер-офицер!..
Больше Мизике не может ничего сказать, так как теперь он уже знает, что его выпустят. Освобожден! Свободен! Не надо будет больше стоять навытяжку, маршировать по двору, носить арестантскую одежду! Освобожден!