Одно соображение служило тетрарху утешением:
Иоканан не был больше в его власти, о нем позаботятся римляне. Какое облегчение!
В тот час мимо дозора проходил Фануил.
Антипа окликнул его и, указывая на воинов, сказал:
— Сила на их стороне! Я не могу освободить его! Не моя в том вина!
Двор опустел. Рабы отдыхали. На горизонте, полыхавшем заревом, малейшие отвесные предметы выделялись черными силуэтами. Антипа различил по ту сторону Мертвого моря солеварни. Палаток больше не было видно-видимо, аравитяне уже снялись. Поднималась луна. На сердце тетрарха снизошло успокоение.
Фануил, удрученный, опустил голову на грудь. Наконец он открыл то, что должен был высказать.
С начала месяца он изучал небо перед утренней зарей, когда созвездие Персея в зените. Агала едва показывалась. Алгол потускнел, Мира-Цети исчезла. Все предвещало смерть видного человека в Махэрузе в эту самую ночь.
Кто же это? Вителлия охраняют превосходно. Иоканана не собираются казнить. «Значит — я!»-подумал тетрарх.
Не вернутся ли аравитяне? Может быть, проконсул проведает о его сношениях с парфянами? Священников сопровождали тайные убийцы, фанатики иерусалимские; под одеждой у них были кинжалы. И познания Фануила не вызывали в тетрархе сомнений.
Ему пришла в голову мысль искать прибежища у Иродиады. Правда, он ее ненавидел. Но она вдохнет в него мужество. Еще не порвались все узы ее чар, которые он в былое время испытал.
Когда он вошел к ней в опочивальню, в порфировой чаше курился киннамон и всюду были разбросаны благовонные порошки, притирания, воздушные, точно облако, ткани, легкие, как перо, вышивки.
Антипа ни словом не упомянул ни о предсказании Фануила, ни о страхе своем перед иудеями и аравитянами, — она обвинила бы его в трусости. Он сказал только о римлянах; Вителлий ничего не сообщил ему о своих военных планах; он предполагает, что проконсул в дружбе с Кайем, которого часто посещал Агриппа; очевидно, его самого отправят в ссылку, а быть может, и убьют.
Иродиада с пренебрежением и снисходительностью старалась его успокоить. Наконец, она вынула из маленького ларца причудливую медаль, на которой была изображена голова Тиберия в профиль. Одного ее вида было достаточно, чтобы ликторы побледнели и все обвинения рухнули.
Растроганный, благодарный Антипа спросил, откуда у нее эта медаль.
— Мне ее подарили, — ответила она.
Из-под завесы у входа напротив протянулась обнаженная рука, прелестная юная рука, точно выточенная из слоновой кости Поликлетом[33]. Неловкими, но грациозными движениями в воздухе она пыталась схватить тунику, позабытую на скамеечке возле стены.
Старуха прислужница, раздвинув занавес, осторожно передала тунику.
Тетрарх что-то смутно припомнил.
— Это твоя рабыня?
— Тебя это не касается!-ответила Иродиада.
3
Гости наполняли пиршественный зал.
В нем было три нефа, как в храме, и они отделялись один от другого колоннами из альгуминового дерева с литыми бронзовыми капителями. Колоннами этими поддерживались две решетчатые галереи, а третья, из золотой филиграни, в глубине, выдавалась далеко вперед и приходилась как раз напротив огромной арки, зиявшей на другом конце зала.
На столах, стоявших рядами во всю длину зала, среди расцвеченных глиняных чаш, медных блюд, сосудов со снегом, груд винограда, горели светильники, возвышаясь подобно пылающим кустам; но красноватый свет их огней постепенно терялся в высоких сводах; словно звезды ночью сквозь ветви дерев, сверкали яркие огненные точки. Через широкий пролет выхода видны были факелы на террасах домов. Антипа угощал своих друзей, народ, всех, кто явился на празднество.
Проворные рабы в войлочных сандалиях сновали быстрее псов, разнося подносы.
Проконсульский стол занимал место на помосте из сикомора, под золочеными хорами. Вавилонские ковры замыкали его со всех сторон наподобие шатра.
Три ложа из слоновой кости, одно посредине и два по бокам, предназначались для Вителлия, его сына и Антипы. Проконсул возлежал по левую руку, около двери, Авл — по правую, тетрарх — посредине.
На нем была тяжелая черная мантия, ткань которой исчезала под цветным шитьем. Щеки тетрарха были нарумянены, борода расчесана веером, волосы, стянутые диадемой из драгоценных каменьев, посыпаны лазоревого цвета порошком. Вителлий, как всегда, носил пурпуровую перевязь, надетую через плечо на тогу из льняной ткани. У Авла были завязаны за спиной рукава фиолетовой шелковой одежды, затканной серебром. Его завитые спиралью локоны спускались ступенями, сапфировое ожерелье сверкало на груди, полной и белой, как у женщины. Возле него, на циновке, скрестив ноги, сидел ребенок замечательной красоты; улыбка не сходила с его лица. Авл увидел мальчика на кухне и не мог более без него обойтись; ему трудно было запомнить халдейское имя, поэтому он называл его просто Азиатом. Время от времени Авл ложился навзничь на ложе, — тогда голые ноги его высились над всем собранием.
По одну сторону находились священнослужители и военачальники Антипы, жители Иерусалима, знать греческих городов. А рядом с проконсулом, ниже его,
— Маркел с мытарями, друзья тетрарха, важные лица из Каны, Птолемаиды, Иерихона[34]; затем, вперемешку, горцы с Ливана и старые воины Ирода: двенадцать фракийцев, галл, два германца, охотники на газелей, идумейские пастухи, султан из Пальмиры, эзионгаберские моряки. Перед каждым лежала лепешка из мякиша, чтобы вытирать пальцы, и руки протягивались, как шеи грифов, за оливками, фисташками, миндалем. Все были увенчаны цветами, лица сияли.
Фарисеи не захотели надеть венки, считая непристойным этот римский обычай. Они содрогнулись, когда их окропили ладаном и гальбаном, — смесью, предназначенной для священных обрядов в Храме.
Авл натер ею под мышками, и Антипа пообещал ему целый груз этого благовония и еще три корзины того натурального бальзама, из-за которого Клеопатра[35] так жаждала овладеть Палестиной.
Один из вновь прибывших начальников тивериадского гарнизона стал позади Антипы, чтобы известить его о необычайных происшествиях. Но внимание тетрарха было занято проконсулом и тем, что говорилось за соседними столами.
Там речь шла об Иоканане и о таких же, как он, людях. Симеон из Гитои[36] очищал от грехов огнем. Некий Иисус…
— Этот еще хуже других! — воскликнул Элеазар. — Гнусный фигляр!
За спиной тетрарха поднялся человек, бледный, как кайма его хламиды. Он спустился с помоста и, обращаясь к фарисеям, крикнул:
— Ложь! Иисус творит чудеса!
Антипа пожелал это увидеть.
— Тебе следовало его привести! Расскажи о нем.
И человек, назвавшийся Иаковом, сообщил, что его дочь была больна; он отправился в Капернаум слезно просить Учителя исцелить ее. Учитель ответил: «Вернись в дом свой, она исцелилась!» И он встретил ее на пороге; когда она встала с ложа своего, гномон[37] во дворце указывал третий час — время его беседы с Иисусом.
Разумеется, возразили фарисеи, существуют разные поверья, целебные травы! В самом Махэрузе не раз находили корень баарас, от которого человек становится неуязвимым; но исцелить, не видя и не коснувшись больного, — вещь немыслимая! Если только Иисус не прибегнул к помощи злых духов.
И друзья Антипы, галилейская знать, твердили, качая головой: «Конечно, злых духов!»
Иаков, стоявший между их столом и столом священнослужителей, молчал с надменной кротостью.
Они понуждали его говорить:
— Докажи нам его могущество!
Он склонился и тихим голосом, медленно, точно пугаясь собственных слов, сказал:
— Разве не знаете вы, что он — мессия?
Священнослужители переглянулись, а Вителлий потребовал, чтобы ему объяснили значение этого слова. Толмач не сразу ответил.
Так называют иудеи освободителя, который принесет им все блага, а также господство над всеми народами. Некоторые даже утверждают, что нужно ждать двух освободителей. Одного победят Гог и Магог[38], демоны севера, но другой уничтожит Сатану. И вот они веками ждут пришествия мессии.
Священнослужители посовещались, и с речью выступил Элеазар.
Прежде всего мессия должен быть сыном Давида, а не какого-то плотника. Он утвердит законы. Этот же назарянин[39] преступает их, — и в качестве наиболее веского довода Элеазар указал на то, что мессии должно предшествовать явление Илии.
— Но ведь Илия уже явился! — возразил Иаков.
— Илия! Илия! — повторила толпа по всему залу. Всем мысленно представился старец и стая воронов над ним, огонь небесный, сжигающий алтарь, жрецы-идолопоклонники, низвергнутые в бурлящий поток. А женщины на хорах вспоминали сарептскую вдовицу[40].
Иаков неустанно повторял, что знает его. Он видел его! И народ его видел!
Иаков неустанно повторял, что знает его. Он видел его! И народ его видел!
— Имя его?
Тогда он закричал изо всех сил:
— Иоканан!
Антипа откинулся назад, точно пораженный в самое сердце. Саддукеи бросились на Иакова. Элеазар продолжал ораторствовать, чтобы привлечь к себе внимание.
Когда снова водворилась тишина, он накинул свой плащ и, как судья, стал задавать вопросы:
— Коль скоро пророк умер…
Ропот прервал его слова. Считали, что Илия только исчез. Элеазар гневно прикрикнул на толпу, продолжая допрос:
— Ты полагаешь, что он воскрес?
— Почему бы и не так? — сказал Иаков.
Саддукеи пожимали плечами. Ионатан, тараща маленькие глазки, старался смеяться, словно он был шутом. Что может быть глупее притязания тела на бессмертие! И он продекламировал, нарочно, для проконсула, стих современного поэта: Nec crescit, пес post mortem durare videtur…» («Ни расти, ни продолжать существование после смерти не могут» (латинский)) Между тем Авл, позеленев, с выступившим на лбу холодным потом, схватился руками за живот и перегнулся через край триклиния.
Саддукеи сделали вид, будто чрезвычайно этим обеспокоены, — на другой же день им было предоставлено право жертвоприношения. Антипа обнаруживал отчаяние. Вителлий оставался безучастным; тем не менее тревога его была сильна, — с утратой сына рушилось все его благополучие.
Не успела еще прекратиться у Авла вызванная им самим рвота, как он снова хотел приняться за еду.
— Пусть мне подадут мраморный порошок, наксосский сланец, морской воды, чего-нибудь! Не принять ли мне ванну?
Он стал с жадностью глотать снег, затем, после некоторого колебания, взять ли ему коммагенский паштет или розовых дроздов, остановил свой выбор на тыкве с медом. Азиат не спускал с него глаз; этот человек, с такой легкостью поглощавший столько пищи, казался ему каким-то высшим существом, почти чудом.
Подали бычьи почки, белок, соловьев, рубленое мясо в виноградных листьях. А священнослужители спорили по поводу воскресения из мертвых. Аммоний, ученик платоника Филона[41], считал их глупцами и сообщил свое мнение грекам, издевавшимся над пророчествами. Маркел и Иаков приблизились друг к другу. Маркел рассказывал, какое блаженство он испытал от таинств Митры[42], а Иаков стал убеждать его последовать Иисусу. Вино пальмовое и тамарисковое, сафетские и библосские вина лились из амфор в кубки, из кубков в чаши, из чаш — в глотки. Языки развязались, гости изливали друг другу свои души. Иасим, невзирая на то что был евреем, уже не скрывал своего поклонения планетам. Купец из Афаки привел в изумление кочевников, расписав им чудеса храма в Гиераполисе, и они даже полюбопытствовали, во что обойдется им паломничество. Другие держались веры отцов. Один германец, полуслепой, пел гимн во славу того мыса в Скандинавии, где являют свой лик лучезарные боги. А жители Сихема не прикоснулись к жареным голубям из почтительности к священной горлице Азиме[43].
Многие беседовали, стоя посреди зала, и пар от дыхания, смешиваясь с дымом светильников, образовал в воздухе туман.
Вдоль стены пробирался Фануил. Он снова внимательно изучил небесный свод, но близко подойти к тетрарху не решался, опасаясь масляных пятен, что считалось у ессеев большим осквернением.
Раздался стук в ворота крепости.
Народ узнал, что там заключен Иоканан. Люди с факелами взбирались по тропинкам; черная масса их кишела в овраге; по временам они завывали: «Иоканан! Иоканан!»
— Он все нарушает!-сказал Ионатан.
— Все обнищают, если он будет продолжать свое, — добавили фарисеи.
Со всех сторон раздавались нарекания:
— Защити нас!
— Надо с ним покончить!
— Ты отрекаешься от веры!
— Нечестивец, как и все в роду Иродовом!
— Уж не такой, как вы! — возразил Антипа. — Ведь это мой отец воздвиг ваш храм!
Тут фарисеи, сыны изгнанников, сторонники Матафии[44], стали обвинять тетрарха в преступлениях, совершенных его родом.
У одних священников были остроконечные черепа, щетинистые бороды, слабые злые руки; другие были курносы, с большими круглыми глазами, точно бульдоги. Человек десять книжников и священнических прислужников, питавшихся остатками от жертвоприношений, кинулись к помосту, угрожая Антипе ножами; тетрарх увещевал их, в то время как саддукеи слабо его защищали. Заметив Маннэи, он знаком велел ему удалиться, потому что Вителлий всем своим видом показывал, что происходящее его не касается.
Фарисеи, продолжавшие возлежать на своих триклиниях, пришли в неистовство, точно ими овладели злые духи. Они разбили стоявшие перед ними блюда: им подали любимое пряное кушанье Мецената[45] из мяса дикого осла, которое считалось у них нечистым.
Авл издевался над тем, что они, по слухам, поклонялись ослиной голове; он осыпал их язвительными насмешками и за их отвращение к свинине. Должно быть, они ненавидят свинью оттого, что это дородное животное убило их Вакха; зато они очень любят вино, — недаром в Храме нашли виноградную лозу из золота.
Священнослужители не понимали его слов. Финеес, галилеянин родом, отказывался их переводить. Тогда Авл непомерно разгневался, тем более что Азиат, объятый страхом, исчез. И все пиршество ему не нравилось: кушанья были грубые, недостаточно пряные! Он успокоился лишь тогда, когда подали блюдо из курдюков сирийских овец, настоящих комков сала.
Характер иудеев казался Вителлию отвратительным. Пожалуй, их богом мог быть тот самый Молох[46], чьи капища он встречал по дороге; ему припомнились жертвоприношения детей и рассказ про человека, которого эти иудеи тайно откармливали. Его сердце латинянина исполнено было отвращения к их нетерпимости, их яростному иконоборчеству, их звериному упорству.
Проконсул хотел удалиться. Авл отказался уйти.
Со спущенной по пояс одеждой, он возлежал перед грудой снеди, слишком сытый, чтобы есть, но упорно не желал со всем этим расстаться.
Возбуждение толпы росло. Люди предавались мечтам о независимости. Стали вспоминать о славе Израиля. Всех завоевателей постигла кара: Антигона, Вара, Красса[47]…
— Негодяи! — воскликнул проконсул; он понимал по-сирийски, и толмач служил ему лишь для того, чтобы выиграть время для ответа.
Антипа поспешно вынул медаль императора и, с трепетом взирая на нее, стал показывать ее толпе со стороны изображения.
Вдруг створки золотой галереи раздвинулись и, окруженная рабынями, в сиянии светильников, среди гирлянд из анемонов, появилась Иродиада; на голове у нее была ассирийская митра, скрепленная подбородником; локоны ее ниспадали на пунцовый пеплум, с разрезами во всю длину рукавов. Точно Цибела[48], сопровождаемая львами, стояла она в дверях, по обе стороны которых возвышались два каменных чудовища, подобные тем, что стерегут сокровища Атридов[49], и с высоты балюстрады, над головой тетрарха, держа в руке чашу, она крикнула:
— Многие лета цезарю!
Вителлий, Антипа и священнослужители подхватили приветствие.
Но в это мгновение по залу от самого конца пронесся гул восторженного изумления. Вошла юная девушка.
Сквозь голубоватое покрывало, которое спускалось с головы на грудь, просвечивали дуги ее бровей, халцедоновые серьги, белизна кожи. Квадратный кусок переливчатого шелка, накинутый на ее плечи, был перехвачен на бедрах золотым узорчатым поясом. Черные шальвары были густо вышиты цветами мандрагоры[50]. Она шла, лениво постукивая туфельками из пуха колибри.
Девушка поднялась на помост, сбросила покрывало. То была Иродиада, как в былое время, в молодости. Затем она начала танцевать.
Ноги ее переступали одна перед другой под ритм флейты и кроталов. Округленными движениями рук она кого-то манила, кто все убегал от нее. Она гналась за ним легче мотылька, как любопытная Психея, как блуждающая душа, и казалось, вот-вот улетит.
Кроталы сменились скорбными звуками гингры. Вслед за надеждой пришло уныние. Телодвижения танцовщицы выражали как бы вздохи, и все ее существо— такое томление, что нельзя было сказать, оплакивает ли она бога или замирает от его ласк. Полузакрыв веки, она извивала свой стан; живот ее колыхался подобно морской волне, груди трепетали, но лицо оставалось бесстрастным, а ноги были все время в движении.
Вителлий сравнил ее с мимом Мнестером[51]. Авла все еще рвало. Тетрарх забылся в грезах и больше не думал об Иродиаде. Ему показалось, что она подошла к саддукеям. Видение исчезло.
То не было видение. Иродиада отдала в обучение вдали от Махэруза дочь свою Саломею в надежде, что она полюбится тетрарху. Замысел был неплох, — теперь она в этом убедилась!
Танец снова изменился. Теперь это был страстный порыв любви, жаждущей удовлетворения. Девушка плясала, как индийские жрицы, как нубиянки, живущие у водопадов, как лидийские вакханки. Она склонялась во все стороны, точно цветок, колеблемый бурей. Драгоценные камни в ее ушах подпрыгивали, ткань на спине отливала разными красками; от ее рук, от ее ног, от ее одежды исходили невидимые искры, которые воспламеняли мужчин. Запела арфа; в ответ раздались приветственные возгласы толпы. Расставив ноги и не сгибая колен, девушка вся изогнулась так, что подбородком коснулась пола; и кочевники, привыкшие к воздержанию, римские воины, искушенные в разврате, скупые мытари, старые священники, раздраженные учеными спорами, — все, раздувая ноздри, трепетали от вожделения.