Я притянул к себе мастурбирующую барышню — она заскользила по мокрой полированной крыше своего нерусского автомобиля — и с жадностью, ощутив вдруг больно терзающую жажду и удушливо изнуряющий голод, облизал истекающие горько-пряным, пьянящим соком нежные, гуттаперчево-пластилиновые, раскрасневшиеся от настойчивой и умелой работы тонких мягких пальчиков губы ее покорного, податливого, всегда открытого неожиданностям и в любое мгновение готового к удовольствию и наслаждению влагалища — ревел, насыщаясь, свирепо и удовлетворенно…
Бедная женщина колотилась затылком о металл своего автомобиля и кричала небу что-то — задыхаясь, восторженно, упоенно, превозмогая истому, благоговейно, одухотворенно — что-то о сотворении Новых Миров, о магии Воображения, о величии и святости души, конечно же, о кровавой и беспощадной драке за свое конкретное, определенное и обязательно безопасное место в этой Вселенной, о невозможности жить просто так, без поклонения и подчинения Единственному на этой Земле Человеку, мужчине, женщине, не имеет значения, о горящей, кипящей сперме, о воинственном и воинствующем, жестоком и ничего никогда не прощающем члене, о грубом, по-настоящему животном, потном, обильно залитом мочой, слюной и слезами совокуплении — О СЧАСТЬЕ!
Я пощипал за щеки дядьку — того самого, который хотел размонтировать меня своей монтировкой. Он валялся по-прежнему у моего автомобиля, мокрый — и от дождя, и оттого еще, как я успел заметить и вполне достоверно определить, что прохудился от страха(!) и потери контроля его мочевой пузырь. Дядька пах. Но мне нравился этот запах. И мне нравился сам дядька. Мужчина, так скажем, прямо скажем. И молодой мужчина. И в необходимой мере привлекательный — в необходимой для того, чтобы его любили женщины и собаки. И кошки, возможно…
Дядька, он же молодой и привлекательный мужчина, увидел сначала свои веки — изнутри, разумеется, — ало-черные, красно-серые, а затем свои тоненькие, трепещущие безвольно и одиноко ресницы — размыто, мутно, неясно, а после уже только увидел меня, мое лицо, мои глаза, мои улыбающиеся губы, мои зубы, не прикрытые улыбающимися губами, и мой кулак, решительный и необычайно крепкий. Я ударил молодого привлекательного мужчину два раза в основание носа — недобро, болезненно. Когда привлекательный мужчина сморщился и снова закрыл глаза, склонился к его уху и сказал обыкновенно:
— Я хочу познакомить тебя с одной очаровательной женщиной. Она тут, рядом. Я думаю, вы полюбите друг друга. Посмотри, посмотри, как она хороша. Посмотри, как она жаждет тебя. Вставай. Пойдем. Я представлю тебя. Руку, приятель. Тебя ждет фантастическое приключение…
Дядька-мужчина поднялся с моей помощью, и я толкнул его в сторону мастурбирующей женщины. Женщина теперь неуправляемо материлась на великолепном французском, изящно, изысканно, и выдыхала одновременно изо рта бушующий столб огня, как чернокожий фокусник на парижском Трокадеро… Мужчина-дядька остановился и посмотрел на меня затравленно. Я треснул его коленом по копчику и кулаком по затылку. Шепнул шершаво-металлически:
— Трахни ее, мать твою, или я отниму у тебя сейчас вовсе твое коротенькое и худенькое сокровище! Выкорчую его с корнями, мать твою, вместе с пузырем и простатой!
Смеялся раскаленно ровно в самые его испуганные глаза.
Я подставил привлекательному дядьке-мужчине плечо, и он забрался на крышу автомобиля.
…Дядька-мужчина вгляделся в женщину и улыбнулся. Он коснулся ее лба, ее глаз, ее губ, ее обнаженной груди, ее гладкого, но мокрого, понятно, нынче живота, ее приспущенных тоненьких, маленьких, белых трусиков и изумленно покрутил головой.
— Да, — сказал он, повернувшись ко мне, — ты прав. Я смогу полюбить ее… Более того, мне кажется, что я уже люблю ее. Она прекрасна… Она роскошна… Я никогда еще в своей жизни не встречал таких потрясающих женщин!
…Чернильное стекло отражает отзывчиво мое несущее вызов и разрушения лицо.
Я разорву это хренов «хаммер» пополам, если тот, кто сидит сейчас за его рулем, скажет мне хоть одно недоброе слово, если тот, мать его, кто сидит сейчас за его рулем, даже хотя бы просто посмотрит на меня без должного почтения и необходимого уважения.
Нет гранаты, нет базуки, нет просто обыкновенного автомата Калашникова, Хеклера и Коха, Узи или какого-то иного — и потому вместо того, чтобы рвать сейчас «хаммер» на бессчетное количество металло-кожано-резиновых кусочков, а суку, сидящую в нем, на еще большее количество кусочков органических, мягких и кроваво-дымящихся или полосовать их, нынче же — «хаммер» и его водителя, суку, — суровыми, злыми, наглыми, бронебойными пулями, скорыми и обильными — очередями, мать их, очередями — я лижу своим нежным языком его, «хаммера», истекающее небесной влагой стекло и ласково массирую своими настойчивыми умелыми пальцами его возбуждающие бока…
Я не вижу того, кто сидит внутри автомобиля «хаммер» — черные стекла, вредные стекла, — но я страстно и неудержимо желаю увидеть его. Я не могу дотронуться до того, кто сидит внутри этого самого говнисто-блевотного автомобиля, мне мешают крепкие дверцы и толстый литой потолок, но так хочу, так хочу коснуться его, так хочу обнять его, поцеловать его, содрать с него штаны, мать его, суку, и трахнуть его прилюдно и примашинно, без удовольствия, конечно, но с осознанием необходимости, чрезвычайно строгой и убедительно безапелляционной.
…Что, в конце концов, мне требуется для того, чтобы радостно, а значит, и с удовольствием, а следовательно, и с удовлетворением дожить до собственной смерти, желательно, разумеется, далекой и не мучительной, нет, не близкой, не истязающей и не издевательской?.. (Задавайте всегда себе простые вопросы и вы получите — обязательно — удивительные ответы.) Совсем немного на самом деле мне для этого требуется. Во всяком случае, на сегодняшний день. Не знаю, как я стану отвечать на этот вопрос завтра, может быть, совершенно иначе… Совсем немного мне для этого требуется — на самом деле.
Мне требуется для этого способность Сотворения Нового (Талант, Дар),
власть (над собой в первую очередь и над людьми — уже во вторую очередь, в третью, в десятую, — у которых подобной власти не имеется, подобной, то есть власти над самими собой: пусть они считают меня избранным, поклоняются мне, подражают мне, ненавидят меня, вынашивают планы моего уничтожения, унижают, оскорбляют меня, пренебрегают мной у меня за спиной, но делаются вдруг внутри себя совсем маленькими и совсем жалконькими, как только узнают о моем скором появлении или о том, что их непочтительные, грязные слова могут каким-то образом в самое ближайшее время, а может быть, и не в самое ближайшее время, неважно, могут стать мне доподлинно известными),
опасность (преодоление нерешительности, инстинктивное предопределение правильного шага, близкая, очень близкая неудача, близкая, очень близкая смерть — Выживание!),
и все это неоспоримо и непременно должно быть без ограничений смочено потом, слюной, мочой и спермой — сексом, предпочтительно качественным, то есть грубым, животным, бешеным, беспощадным, менее предпочтительно обыкновенным, тихим и нежным, обывательским, чуть стыдливым, чуть боязливым…
То, чего я еще некоторые минуты назад, или часы, или мгновения, сантиметры, невесомые клочки выдоха, не идентифицируемые никем и никогда — кроме меня самого, разумеется, — кусочки взгляда так сокрушительно, уничтожительно и искренне, глубинно боялся, теперь должно, наоборот, приносить мне радость, удовольствие и удовлетворение — возбуждение, опьянение, полноту, насыщение, посторгазматическую утомленность, дальнейшую аккумуляцию силы и, конечно же, точное и ясное видение Пути, великого, единственного, исторического (и никак иначе!).
Я — волшебник. Я — маг. Я — любимчик Себя. Я — укротитель Судьбы. Я — возлюбленный Господа. Я предназначен для того, чтобы подготовить почву к приходу нового, универсального космического Сознания. Пребывание в нынешнем земном, околоземном, галактическом Сознании к утекающему мгновению уже утомило всех нас, всех до единого, даже тех, кого мы называем дураками, идиотами, даунами, микроцефалами, олигофренами и еще кем-то и еще чем-то, то есть больными, то есть неполноценными, то есть ущербными, то есть браком, то есть неизбежной и необходимой одновременно человеческой некондицией… Вот какой я! Вот какой! Вот! Я!
Быть подобным мечтает каждый. Желает. Мучается, страдает, болеет, умирает от осознания, что в действительности он совсем не такой. Самое великое страдание в мире — это страдание от осознания того, что ты не святой, сказал однажды Бернанос — значительный человек, но не святой… Осознание того, что ты не лучший, говорю я, то есть не самый красивый, не самый сексуальный, не самый гениальный, не самый умный, не самый остроумный, не самый сильный, не самый здоровый, в конце концов вынуждает, заставляет тебя, то есть человека, всякого, страдать еще изощренней, мучиться еще болезненней и умирать еще скоропостижней. Вот оно как! Вот так!
Быть подобным мечтает каждый. Желает. Мучается, страдает, болеет, умирает от осознания, что в действительности он совсем не такой. Самое великое страдание в мире — это страдание от осознания того, что ты не святой, сказал однажды Бернанос — значительный человек, но не святой… Осознание того, что ты не лучший, говорю я, то есть не самый красивый, не самый сексуальный, не самый гениальный, не самый умный, не самый остроумный, не самый сильный, не самый здоровый, в конце концов вынуждает, заставляет тебя, то есть человека, всякого, страдать еще изощренней, мучиться еще болезненней и умирать еще скоропостижней. Вот оно как! Вот так!
И я не такой, и я тоже! Я все вру себе. Я фантазирую. Я мастурбирую с помощью воображения и некоего имеющегося у меня знания. И потому я тоже страдаю, мучаюсь и болею. Но, слава Господу, пока еще не умираю…
Это такой восторг — знать, что ты можешь умереть в любую секунду! Это такая тоска — понимать, что тебе нипочем и ни за что не удастся существовать в этом мире вечно…
Мой страх сегодня опять заделался, хитрый сукин сын, моим закадычным другом…
Он с того самого момента, как снова из жестокого и непримиримого врага-чудовища превратился в славного, доброго и преданного приятеля, то и дело обнимал меня, целовал, клялся в самозабвенной любви и кокетливо, и капризно требовал заняться с ним любовью — не откладывая и без проволочек.
Сколько раз в своей жизни я пытался убить его… Сколько раз я безоглядно и одержимо собирал о нем информацию и так же безоглядно и одержимо, но с отличительной аккуратностью тем не менее и вдумчивым прилежанием разрабатывал самые отчаянные и рискованные планы по его уничтожению. Но тщетно. Он, гнида, тварь, падла, говно, обоссанный стручок, тухлый кариес, прокисшая менструация, каким-то непонятным пока мне еще образом, по не установленным пока еще мною каналам всякий раз узнавал о моих замыслах и проектах и столько же раз затем квалифицированно и легко разрушал их, и замыслы и проекты, со злостным цинизмом и особой жестокостью… Но дружить со мной не отказывался… Все-таки он, по-видимому, немножко боялся меня — страх. Предложение дружбы — это, между прочим, первый признак надвигающегося поражения… Это так… Мне кажется… Я предполагаю…
Колочу коленями по дверям. До вмятин на строгом и закаленном металле. Колени дребезжат, как медные оркестровые тарелки. Только глуше. Только жалобней. Вгрызаюсь в стекло. Пережеванное в пыль, смешанное со слюной, дымящееся, оно течет по моим губам, по моему подбородку…
Взбесившийся член рвет мои джинсы. Я слышу его крик. Я чувствую его стоны. Он любит. Он парит… «Хаммер» как сексуальный партнер… Меня всегда возбуждала новизна. Новизна непредсказуема, а потому рискованна, то есть опасна — для всех, кто вокруг, и для меня самого конечно же тоже… Если «хаммер» не кончит нынче вместе со мной, я развалю его, я раздавлю его. Когда-нибудь… Тогда, когда буду сильней. А такое случится, я знаю.
Автомобили, которые рядом, и которые дальше, и впереди, и сзади, и с обеих сторон от меня, то с правой, то с левой — в зависимости от того, каким боком я к ним поворачиваюсь, — живые, работая, газо-бензино-дизельноносные и масло- человеконаполненные, покидают меня один за другим, десятками, сотнями, тысячами, только автомашины полюбивших друг друга мужчины и женщины остаются на месте и «хаммер», проклятый «хаммер», самый совершенный в мире, самый сексуальный во всей Вселенной «хаммер», нежный «хаммер», грубый «хаммер», благородный «хаммер» и чудовищно свирепый «хаммер», единственный, единственный, единственный, по-прежнему продолжает меня дразнить — он так и не шелохнулся еще ни разу с тех пор, как я воткнулся в него бампером своего недорогого японского автомобиля…
Под ночью стою и внутри нее. В самой ее середине. Ночь сегодня начинает свой отсчет от меня. Начало тьмы ее положил совсем недавно именно я — в тот самый миг, когда придумал своего Старика… Прыгал вечер, я помню. Свет еще подмигивал азартно каждому, кого освещал… Придумал Старика… Хотя и полагал, что придумал все-таки что-то другое.
Молочу бедрами, как огромным, беспокойным, но мягким и миролюбивым вместе с тем молотом, по дверцам любимого «хаммера», мну его, «хаммера», бесстрастно-равнодушно неподатливого, в мокрых и робких объятиях. Собираюсь открыть ему свое имя, и свое сердце, и свой член заодно, и свой зад, и свой рот, и свои глаза, и свои уши, и свои планы, и свои тайны. И не буду потом ждать ответа. И не стану затем, уже после, изводя себя и терзаясь, требовать от него взаимности. Я — Художник и обязан потому, исходя из этого, требовать взаимности и ответов в том числе, разумеется, только лишь от себя самого — лично.
Он отозвался! Он откликнулся! Он примкнул меня к себе и расплющил в бешеном поцелуе мои губы, прилепил к себе мои бедра, приклеил липким, будоражащим, возбуждающим, воспламеняющим соком к своим доспехам мои руки. Совсем скоро уже — это так удивительно — я взберусь на самую прекрасную в мире вершину… Вот, вот, я наполняюсь уже — до краев, до отказа, толчками, толчками — истомой и негой, восторгом, бесстрашием, смертью…
Я ошибся! Я ошибся! Все оказалось вовсе даже не так…
Кто-то, некто, неизвестные, двое, трое, трое все-таки, мужчины, не женщины, не дети, не детсадовцы и не груднички, мужчины, мужчины защемили мне сначала голову между своими чугунными руками и славными гладкими хаммеровскими боками, сзади, с боков, с одного и другого — потели, сопели, пыхтели — а затем еще вслед прибили коленями и кулаками и мои бедра к недоброму автомобилю.
Они орали мне в уши, мужчины, не женщины, не груднички. Перепонки мои трепетали от ужаса и бились длинно-колокольно о мой нежный и взволнованный мозг — больно. Я морщился — жалко, но терпел — пока. Мужчины орали — один за другим, а иной раз и все вместе, и все одновременно:
— Уе…й, на х…, б…, на х…! Ты кто, б…?! Ты че, на х…? Сука, твою мать! Едешь тут, б…, на х…, никого, мать твою, не трогаешь, б…, на х…, а тут на тебе, на х…, какой-то, на х…, п…р, на х…, стоит, твою мать, сука, на х…, и ему хоть бы х…, б…, на х…, сука!
— Ты смотри, б…, он тачку, на х…, е…т! Ты смотри, б…, он больной, б…, таких давить надо, б…, таких глушить надо, на х…! Вот так, б…! Ты понял, на х…?! Ты понял?!
— Невозможно себе представить и трудно даже себе вообразить, как же много все-таки необразованных, неграмотных, невежественных, неумных и, я бы даже не побоялся этого слова, просто-напросто глупых людей встречается еще на московских и подмосковных дорогах, как равно, если уж быть до конца откровенным, и на всех других бескрайних дорогах, коими так печально славится наша великая и необъятная Родина… И что с ними, такими-сякими, делать, так никто еще, собственно, за всю историю нашего грозного и непобедимого — никем, и никогда, и нипочем — я горжусь своей страной, горжусь, горжусь! — государства так никто ума, к нескончаемому нашему несчастью, и не приложил, ни своего, как выясняется, и ни чужого… Я полагаю так — я полагаю, что их, то есть тех самых пресловутых нахальных безобразников и, я бы даже сказал грубее, этих наглых и безответственных шалунов на самом-то деле требуется обыкновенно отлавливать и тотчас же отрезать им все, что от них можно отрезать, все, все, без исключения, на х…, б…, твою мать, е…й пупок, м… жопа, в п…, е…й рот, на х…, е…я сука, обоссанная п…а, м…ла, б…!
Били, били — не добили. Я тоже не слаб, хотя пока и не крут. Не могу еще, хоть и имею на то намерение, не задумываться о следующем миге и не предполагать, что он может оказаться (получиться) гораздо хуже, чем миг предыдущий, — вплоть до увечья, вплоть до безумия, вплоть до бесславного (что печальнее всего) умирания.
Однако сегодня и сейчас, вот теперь, вот теперь, я отметил-заметил, без гордости и не радуясь, просто принимая (только и всего) произошедшее, что догадка о том, что следующее мгновение может оказаться (получиться) последним моим мгновением — в жизни как таковой вообще или в жизни относительно здоровой в частности, не уготовила для меня расстройства восприятия, подавления энергии или торможения желания действовать, я взял эту догадку как нечто само собой разумеющееся — как дождь, например, как снег, как преждевременное семяизвержение, как падающую звезду.
— Послушай, послушай, — задыхаясь, прерываясь, проглатывая дождь и запивая его слюной, сказал я тому мужику, который суетился от меня слева, — не я же виноват, твою мать, не я, не я, б…, на х…, что твоя жена е…я с твоим сыном и с твоей дочерью, на х…, иногда порознь, а иногда и одновременно. Она молодая, недое…я — ей хочется… Ей всего тридцать пять, или тридцать шесть, или тридцать семь, верно? А сынку твоему, кажется, четырнадцать или пятнадцать, и доченьке столько же. Она, твоя жена, мать ее, на х…, принуждала твоих бедных и славных детишек, на х…, к этому уже с детства. Ты поговори с ними, с зернышками своими, с кровинушками родненькими, б…, на х… поговори, б…, на х…, они много чего интересного тебе расскажут. Как она мочилась на них, например, б…, на х…, когда они были совсем еще крохотными, б…, на х…, и говорила им при этом, что мама их лечит вот так, на х…, что мама их моет вот так, на х… Как жену-то твою зовут, забыл? Нина, Тоня? Кажется, Аня…