Ангел, Наблюдатель, Оно — я не знаю по-прежнему, как я могу тебя, как я должен тебя называть. И я не видел тебя еще ни разу и не слышал тебя. Я не ощущал, как ни стремился к тому, еще никогда твоего запаха, и мне не приходилось еще до сегодняшнего дня хоть мимолетно до тебя дотрагиваться.
Но я уверен тем не менее, что ты СУЩЕСТВУЕШЬ, что ты ЖИВЕШЬ.
Мой Старик сообщил мне об этом.
…Любовь (имеется в виду любовь к людям, к миру вообще, а не конкретно к какой-либо женщине или к какому-либо мужчине, к ребенку, к собаке, к блохе или таракану) означает отсутствие сопротивления. Тогда для чего она нам так усиленно навязывается? И почему нам не предлагается иная Любовь, истинная на самом деле и по-настоящему великая — Любовь к своей судьбе? Amor fati.
…Человек не может, не в состоянии, любой человек, даже самый выдающийся, завоевать, заработать, украсть, в конце концов, счастье. Человек — либо рождается счастливым, либо не рождается счастливым.
…Имеются на свете всего лишь два способа жизни, которые могут доставить человеку высочайшее наслаждение, — это сотворение Нового и Выживание.
…Подавляющее большинство людей уверены, что никогда не умрут. И это несмотря на то, что со смертью они сталкиваются каждый день.
Я не желаю верить ни в первое, ни во второе, ни в третье и желаю верить в четвертое. Мне так хочется быть вместе со всеми людьми. Обычное, ординарное, заурядное, а значит, спокойное, мягкое, теплое неутолимо притягивает меня, манит, зазывает — и лишает силы одновременно, притупляет инстинкты, усыпляет, убивает…
Служить в тихой и незаметной организации, вяло и скучно работать, но прилежно, не улыбаться коллегам, сторониться начальства, мечтать, глядя в окно на заснеженный или, наоборот, на застеленный зеленью город (мечтать, конечно, о силе, о власти, о богатстве, о бессмертии, о красоте, о сексе, о возбуждении, о радости — а о чем еще мечтают в этом мире нормальные люди, то есть не безнадежно больные люди, то есть относительно здоровые), тосковать, хандрить, обвинять судьбу в несправедливости, мастурбировать, глядя на порнографические картинки, не любить жену, но не разводиться тем не менее с ней, оправдывая подобное бездействие наличием детей, как правило двух-трех, жестоко тяготиться этими самыми детьми, но, несмотря на это, все-таки возиться с ними, покупать им всякую необходимую дребедень, водить их в детский сад, в школу, сидеть, стесняясь и смущаясь, на родительских собраниях, уютно засыпать и с раздражением просыпаться, нехотя нахваливать кулинарные способности жены и не знать и даже не догадываться, а что же это такое на самом деле — настоящая жратва, задыхаться в метро, потеть, сопеть, хрипеть в переполненном троллейбусе (автобусе, трамвае), с визжащей завистью смотреть телевизор — власть, влиятельные люди, дворцы, автомобили, роскошные женщины — и с неукротимой злобой и ни на мгновение не утихающей ненавистью строить страшные, но никогда и ни в каком виде не исполнимые планы мести этому отвратительному, грязному, гадкому миру — вот как мне иногда хочется жить. Правда! И такое мое желание искренне и честно и не имеет в своей подоплеке ни тени лукавства и ни намека на нечто, даже смутно похожее на кокетство…
Действовать — это ведь значит вступать в борьбу, значит рисковать, значит сознательно заранее смиряться с потерей даже того малого, что ты успел приобрести за свою предыдущую жизнь.
Не каждый на подобное решится. Один из десятка, один из сотни, один из тысячи, так, наверное.
И я отношусь к этому числу, я знаю — но всякий раз вместе с тем, принимая такие решения, я тяжело и болезненно страдаю. Мне чаще, чем следовало бы, наверное, кажется, что я все-таки совершенно не тот, за кого я пытаюсь себя выдавать. Я безвольный на самом деле, мне кажется, безобидный, неопасный, великий любитель поспать, книжный маньяк, киноман, собиратель иллюзий, созерцатель, трус, беглец от ответственности, обожатель самоуничижений — дерьмо, одним словом.
…Толстый, бокастый «хаммер» рьяно и с удовольствием тормозит передо мной — я вижу, как хохочет его грязная задница. Я упираюсь заинтересованно в педали и жду, что машина сейчас остановится. Но мои ожидания можно равнодушно пережевать и не без удовольствия выплюнуть. Машина, несмотря на мои потные и забрызганные матом усилия, все еще продолжает ехать, вернее, скользить, а если уж быть окончательно точным, то моя машина по-прежнему продолжает плыть — в Москве дождь.
Асфальт захлебнулся и утонул. Он безмолвен и неподвижен. Вода заменила ему гроб. Вечная эротоманка, она слизала своим неутомимым, назойливым языком все его шероховатости и неровности, то есть все его профессиональные приспособления, а именно в них и заключалась вся его жизнь и вообще сам смысл и способ его существования. Резина не цепляется теперь за него, потому как он потерял сопротивление, которое питалось от трения, — другими словами, он потерял навык. Я накажу асфальт, как только появится такая возможность, если останусь сегодня жив и в некоторой хотя бы степени невредим. Я накажу и воду, если, и такое мое единственное условие, уберегу себя сейчас от разрушения и небытия — а есть ли небытие, так никто до сих пор и не знает…
Я не стану их уничтожать — ни асфальт и ни воду, — я даже не предприму никаких попыток нанести им, и воде и асфальту, хоть какие-либо увечья, легкие, или тяжкие, или менее тяжкие, или какие возможно другие, иные, совместимые с жизнью, но не совместимые с радостью и удовольствием (асфальт и вода, как и все на этой земле, требуют от жизни непременно радости и удовольствия), я беззастенчиво и не смущаясь поступлю совершенно иначе, моя сила в моей воле, моя власть в прямом и полном контроле над собой самим и над моим жизненным пространством, пусть не великим еще пока, но все же уже достаточно для обычного человека обширным и крупным — и в стороны, и в высоту, — я потребую от себя просто и без всяких изысков убедить воду и асфальт поступать со всеми нами — людьми и животными, предметами — справедливо, так, как мы того явно заслуживаем, и убеждать я их стану в этом беспощадно — я буду использовать для такого дела, разумеется, знания, остроту мышления, логику и могущество уверенности, неукоснительности и непререкаемости.
…Сознание явилось тогда, положительно в тот момент (истинное сознание, то самое, с помощью которого я общаюсь с окружающим меня реальным миром), когда я нисколько не сомневался, что вот именно сейчас-то, определенно в данное мгновение, я пребываю в самом что ни на есть чистом, многократно отфильтрованном, можно сказать, хрустальном сознании…
Я видел теперь себя не только изнутри. Я мог посмотреть сейчас на себя и снаружи. Я вновь наконец оказался объемным… Наказание воды и асфальта откладывается. Теперь наказывать следует кого-то другого. Самого себя, может быть, потому что не предусмотрел, потому что не проконтролировал, потому что не уберегся. Или, что скорее всего, наказывать должно теперь ту самую суку, которая сидит сейчас в этом обожравшемся, наглом американском «хаммере» и не собирается, я не отмечаю даже намека на то, из него выходить.
Я ошпарил ладонь о лоб. Лоб раскалился от удара. Ладонь, им так брезгливо отвергнутая, дымилась — я видел, и шипела — я слышал. Увесистый шар с шипами на боках, похожий, как я подозреваю, на морскую плавающую мину, которая с рожками, если кто помнит, плясал внутри черепа самозабвенно, бился о его стенки жестоко, месил мозг, дубасил по глазам с обратной их стороны.
Я не умру сегодня от ран или повреждений. Я умру сегодня от злости… Я выживу сегодня благодаря этой злости!
Разбираться с владельцем «хаммера» нелепо. «Кто ты такой, сука?!» — «А ты сам кто, мать твою?!» — «Убью, тварь!» — «Зашибу, гнида!» — «Мои пацаны твою бабу в три смычка сегодня же, мать твою в…т!» — «А мои, бля, твоему сынку-пидоренку уже сейчас, бля, хер отгрызают!» — «Завалю, сука!» — «Замочу, падла!» Смешно. Тупо. Неэффективно. И опасно. Не следует забывать… Ждать ДПС и устраивать — при моих определенно незначительных повреждениях — все через группу разбора нелепее вдвойне (втройне, вчетверне, впятерне, вшестерне, всемерне…). И глупее. Хотя, разумеется, и менее опасно…
В каждой пятой машине, которая нынче занимает свое место в городе, непременно хоронится ствол, гладкий или нарезной, автоматический или полуавтоматический, фабричный или самодельный.
Мои сограждане не боятся милиции и соответственно статьи за незаконное хранение огнестрельного оружия — но они немного опасаются отмороженных пацанов.
Мои сограждане не боятся попасть в тюрьму, но они немного опасаются умереть. Они не страшатся ужаса смерти, запредельно, допустим, и окончательно, нет-нет, но они только лишь слегка тревожатся по поводу того, что она все-таки, несмотря ни на что, когда-нибудь может с ними случиться.
Они возят оружие в автомобилях для того, чтобы, и это понятно, обороняться от подлых злодеев, но они тем не менее не очень-то верят, что эти самые злодеи действительно и всерьез смогут, решатся, так лучше скажем, когда-нибудь нанести им, то есть моим согражданам, явный и ощутимый ущерб. Даже ежели некий мерзкий негодник все же и осмелится выстрелить в кого-нибудь из моих сограждан и разворотит ему, бедному и печальному, допустим, грудь или живот, то и тогда тот замечательный гражданин не сразу сумеет поверить, что подобная нескладность и немудреность произошла именно с ним, а не с кем-либо другим, чужим, незнакомым, с проходящим, например, в то самое время неподалеку больным и одиноким пенсионером. Сей гражданин испугается по-настоящему смерти только тогда, когда наконец и вправду почувствует, что не может уже больше руководить ни своими руками, ни своими ногами, ни своим будущим, разумеется, и ни своими мыслями в завершение всего…
Я, нынешний, знаю, что смерть находится всегда очень близко со мной, и что она имеет во всякое мгновение ясную цель, и что она, смерть, как правило, очень конкретна. Она, бесстрастно ухмыляясь, уже тыкала мне в висок однажды своим острозаточенным, застуженным до ледовой сухости пальцем. И я потому, я, нынешний, не вчерашний, не прошлый, не строил сейчас, когда выбирался из своей машины, совершенно никаких иллюзий по поводу того, что злодей, если у него где-нибудь рядом томится оружие, ни при каких, мол, обстоятельствах, то есть что бы ни случилось, то есть как бы я его, пакостного, ни провоцировал и ни вынуждал, в меня не выстрелит. Еще как выстрелит. Обязательно решится и обязательно выстрелит.
Но есть вероятность, что не убьет. И даже не ранит. У злодея в пистолете, или в автомате, или в каком-либо другом виде оружия, которое он в данный момент при себе имеет, может перекосить патрон, а может и не сработать затвор, а может и не воспламениться патронный капсуль, а может произойти и что-то еще. Злодей, например, промахнется. Или в самый ответственный момент его может атаковать сердечный приступ, или у него состоится прободение желудка, или он описается, или обкакается, или совсем уж не вовремя от переизбыточного возбуждения кончит, или, в конце концов, я у него просто и незатейливо выбью его пистолет, или его автомат, или не исключено, что это будет даже гранатомет, или, а почему бы и нет, и переносная зенитная установка «стингер».
Но есть вероятность, что все-таки и убьет. Разнимет огромной пулей мой череп на сколько-то частей или вскроет черно-кроваво, зловонно, буднично мою грудную клетку и высосет сердце затем, свернув губы в трубочку, сияя бешеными глазами, восторженно хлопая ушами, владычески хохоча от упоения и от всепоглощающей вселенской гордости.
Я вижу себя мертвым, и я не боюсь таковым стать… Что-то случилось. Что случилось? У меня не колотится всполошенно и прерывисто сердце, у меня не потеют ладони, у меня не пламенеют буйно виски, у меня не чешутся пятки, у меня не вязнет и не вскипает слюна, у меня, собственно говоря, даже не прыгают, по обыкновению, колени, и у меня никоим образом не болтаются непривязанно и неотвязно в голове словечки и мыслишки типа: «А вдруг…», «А может, не стоит…», «Следует быть поразумней…», «Но мне этого совсем не надо…», «Да пошел, в конце концов, он на хрен, этот козел! Что он мне? И что я ему?..», «Уехать и забыть. Передок мне починят за пару часов, а то и быстрее…», «Не будь мудаком, у тебя еще столько дел в этой жизни!..»
Страх ушел, но скоро объявится снова. Это так. Но я не боюсь теперь даже этого. Посмотрим, мать твою, каким ты вернешься, говорю я сейчас вслед покидающему меня страху; если могущественным и сильным, то я буду с тобой обязательно драться и одолею тебя, конечно же, я уверен, я убежден, подвину тебя, прогну, поимею, размажу; если слабым и мягким, если податливым и покорным, то я приму тебя, и я смирюсь с тобой, то есть сделаю тебе некое одолжение… Я требую вызова! Я страдаю без боя!..
Брызги отлетают от моих ботинок, как искорки от палочек бенгальских огней, — густо, холодно и беспорядочно. Дождь присмирел. Отплевывается сверху чем-то мелким и невесомым. Теперь меня боится даже дождь. Это приятно. Он затаился именно тогда, точно в тот момент, когда я выбрался из машины. Брызги, которые отскакивают от моих ботинок, колотятся дробно о металл проходящих мимо машин. Я ставлю ноги на асфальт весело и со значением… Из окон автомобилей, и слева и справа, мне иногда говорят что-то не очень приятное, а иногда и неприятное вовсе — вспоминают чаще всего мою маму, скверно отзываются также и о моих мужских способностях и достоинствах, сравнивают доказательно и убедительно с различными обаятельными животными и беззастенчиво ко всему прочему предлагают грубое и жесткое сексуальное партнерство.
Какой-то смельчак все-таки остановил свою машину рядом со мной и после тесного ряда льстивых и эротичных, но чересчур уж слишком шокирующих и откровенных признаний вышел из автомобиля с монтировкой в руках…
Мне было тепло и сухо. И радостно. И необыкновенно…
Я увернулся от монтировки и схватил отважного парня за мошонку, цепко, чугунно. Яйца смялись, член завернулся узлом, из задницы с нескрываемой печалью вырвался воздух. Храбрец орал и требовал слов любви… Он не умер, но сознание тем не менее потерял.
«Хаммер» не двигался с места. «Хаммер» по-прежнему искал знакомства со мной…
Некая дамочка, кстати хорошенькая и молодая, позволила себе вольность ткнуть меня перочинным ножиком в бок. Я вытащил дамочку наружу через открытое окно и липко и счастливо поцеловал ее. Дамочке происходящее понравилось, и она попыталась забраться ко мне в ширинку. Я искренне разрешил ей это сделать и даже едва не кончил…
Дамочка не умерла, но явно потеряла сознание, вернее, так — потеряла ощущение пространства и времени. Я посадил ее на крышу ее же автомобиля, и она принялась там бесстыдно и яростно мастурбировать.
Страх явно боялся меня и старался сейчас вести себя необыкновенно конспиративно: он то и дело менял одежду, накладывал на себя грим — случалось, бесконечно прекрасный, а бывало, и невообразимо уродливый — переезжал с квартиры на квартиру, столько-то раз грубо и изощренно перепроверялся, скрывал свое осклизлое, невнятное тело в разных щелях и полостях и не однажды даже пытался удрать вовсе.
Я не понимал, что происходит, мне было невдомек — не догадывался, хотя и требовал предположений или, по крайней мере, гипотез, — ответа желал, точности, определенности. Знал, что ответы даются не часто, но ждал тем не менее их так же нетерпеливо и страстно, как ребенок рождественского подарка…
Всю мою жизнь я постоянно чего-то и кого-то боялся, чаще самого себя, того, например, что что-то не смогу сделать, что чего-то не сумею добиться, что к чему-то не отыщу возможности приспособиться, что кем-то буду побежден, что от кого-то начну зависеть; и еще, и еще — что меня вдруг незаслуженно или даже пусть заслуженно оскорбят, что засомневаются в моем уме и в моих талантах, что отнесутся ко мне с пренебрежением, люди, люди, что неожиданно, допустим, без всяких на то причин и какой-либо к тому выгоды нападут на меня, унизят, доставят много боли, изуродуют, да и просто попробуют лишить жизни в конце концов, люди, люди, неважно, кто конкретно, кто-то, и скорее всего те, от которых я буду этого меньше всего ожидать… А тут вот на тебе — какой я сегодня смелый…
Страх, я вспоминаю, начал спотыкаться еще с того самого момента, как я написал первый портрет Старика. А может быть, даже и раньше — вполне вероятно, что и с того самого мига, как только я прикоснулся кончиком кисти к холсту для того, чтобы написать Старика — я вспоминаю… Второй портрет я сочинял, уже страху не только не подчиняясь, но даже с ним и не споря и тем более уж не борясь. А когда я добрался до третьего портрета, то к тому времени страх уже заделался моим закадычным приятелем, дорогим корешком, основательным и надежным партнером, строго и серьезно говоря.
Я наступил на город, и он съежился подо мной, под подошвой моих ботинок, под рифленой, под резной, под суровой и грузной. Я слышал, как хрустели кости домов и как с шипением, свистом и сдавленным писком выплескивалась из них кровь. Ошметки дерьма и блевотины, теплые, горячие, дымящиеся, опускались мне на глаза, на губы, на вздрагивающие нетерпеливо и возбужденно пальцы рук и на витринно вычищенные мыски тех же самых ботинок.
Не имелось никакого повода вовсе, и я не мог определить никакого достойного и убедительного основания для зарождения процесса исхода из меня страха. Это случилось словно по волшебству. Все происходящее походило больше на чудо. Мне придется теперь долго заниматься собой, я знаю, для того чтобы докарабкаться до истины и принять ее, какой бы фантастической или, наоборот, необычайно простой и реалистической она ни была. Ну а сейчас я был вынужден только лишь прислушиваться к тем изменениям, которые происходили внутри меня, и подчиняться тем приказам, командам и указаниям, которые являлись конечным результатом тех уже объявленных мной — вот только что — изменений…