Кянукук огорченно посмотрел ей вслед – не рассмешил. Потом он заметил тех троих, приветственно помахал и направился к ним, высоко поднимая длинные слабые ноги.
Странный какой-то это был паренек. В его беспрерывной развязной болтовне и в глазах, жадных и просящих, была незащищенность, что-то детское, недоразвитое и какое-то упорство, обреченное на провал.
«Надо поговорить с ним серьезно, – решил я. – Может быть, нужно ему помочь?» Смешно, да? Нет! Я прошел, наверное, через все фазы наивного цинизма. Не знаю, всем ли необходима его школа, но я пришел сейчас к каким-то элементарным понятиям, к самым первым ценностям: к верности, жалости, долгу, честности, – вот что я исповедовал сейчас: «Милость и истина да не оставят тебя». Не знаю, верно ли я угадываю людей, верно ли угадываю себя, но я стараюсь угадывать, я учредил в своей душе кассу взаимопомощи. Что я могу сделать для них? Ничего и все: жить, не устраивая засад, не готовя ловушек, протягивать открытые ладони вперед. Я достаточно дрался кулаками, и ногами, и головой, головой снизу вверх с разными подонками – меня лупили кулаками, ногами, а однажды и кастетом, но лупили также и улыбками, и рукопожатиями, и тихими голосами по телефону, а я не умею драться улыбкой, рукопожатием, тихим голосом, да и не нужно мне этого, потому что драка пойдет уже не только за себя.
Научиться драться только за себя – это нехитрое дело.
Съемки продолжались еще три часа, и тут уж неистовствовал Павлик. Сегодня он поставил личный рекорд на одном эпизоде – девять дублей. Все очень устали, а предстояли еще ночные съемки в крепости, и поэтому, когда солнце быстро пошло на спад и стало красным шаром и волны окрасились в красный цвет, все потянулись в столовую молчаливо, с трудом вытаскивая из песка ноги, думая только о том, что завтра обещан отгул.
В столовой возле буфета стояли те трое и Кянукук. Они пили «карбонель» – видно, денежки водились у тех троих. Я прошел с подносом через весь зал и поставил его на Танин стол.
– Можно к вам? – спросил я Таню, Андрея и Кольчугина.
Я нарочно сел к ним, чтобы тем троим неповадно было лезть к Тане. Но все-таки они подошли, в руках у одного была бутылка «карбонеля». Подошли и сразу стали сыпать какими-то шуточками, какими-то изощренными двусмысленностями, понятными только им одним. За их спинами подпрыгивал Кянукук со стаканом в руках.
– Здравствуйте, мальчики, – устало сказала Таня, ковыряясь вилкой в рубленом шницеле.
– Вам, друзья, по-моему, в самый раз будет сделать по глотку доброго старого коньяка, – сказал один из троих.
– Хороша карболка! – щелкнул языком Кянукук.
Они захохотали.
– А знаешь, Таня, он не лишен, – сказал другой.
Третий сходил за стаканами, и всем нам налито было «карбонеля». Я сидел к ним спиной, ел макароны, и меня все время не оставляло чувство, что на мою голову может сейчас обрушиться эта бутылка с заграничной этикеткой. Когда передо мной оказался стакан, подвинутый рукой с перстнем, я встал, забрал то, что не доел – компот и все такое, и пересел за другой столик.
– Ты что, Валя? – испуганно сказала Татьяна.
– Просто не хочу пить, – сказал я. – Освобождаю место.
Те трое с долгими улыбками посмотрели на меня. Усатый взял мой стакан и вылил из него коньяк на пол, рубль сорок коту под хвост. Я похлопал в ладоши. Он весь побагровел. Двух других смутил поступок усатого, они были поумнее его. Но тем не менее они все подсели к Таниному столу, и за их широкими спинами я уже больше ничего не видел.
Глава 6
Казалось бы, производство, график, план – тут не до шуточек и не до сантиментов. Это верно, как верно и то, что сто человек – это сто разобщенных характеров. Бывает так: работа идет по графику, все что-то делают, отснятый материал увеличивается, но властвует над всеми какое-то мелочное раздражение, кто-то на кого-то льет грязь, кто-то замкнулся и ушел в себя, кто-то сцепился с кем-то по пустякам, и тогда это уже не работа и материал, это брак.
Чувство разобщенности отвратительно, и вот наступают дни, когда происходит обвинение, и тогда делается фильм, лучшие места фильма.
Такое бывает не только с коллективом, но даже с отдельно взятым человеком. Сколько раз я, бывало, и сам испытывал это.
Слоняешься по комнате, курева не можешь найти, перо мажет, бумага – дрянь, звонят друзья, сообщают разные гадости, за столом не сидится, тянет на кровать, тянет в ресторан, тянет на улицу, и так противно, свет тебе не мил. Но вот приходит в твою комнату любимая или голову твою посещает замечательная идея.
Самолюбие, обиды, тревога, изжога, уныние – все исчезает.
Вдохновение объединяет личность.
Вот и мы в этот день – все, начиная от Павлика и кончая мной, – были охвачены, объединены, слиты в один комок неизвестно откуда взявшимся вдохновением. На ночную съемку приехал даже директор картины Найман. Он, царь и бог подъемных, суточных, квартирных, распределитель кредитов и хранитель печати, считающий творческих работников бездельниками и прожигателями жизни, сейчас сидел на складном стульчике и читал сценарий.
Этот эпизод назывался условно «ночной проход по крепости».
Пускали дым, поливали булыжник водой. В глубине средневековой улочки появлялись фигуры Тани и Андрея. Потом переползали на другое место, перетаскивали туда все хозяйство, пускали дым, поливали булыжник, снимали с другой точки. За веревками оцепления толпились горожане.
Часы на башне горисполкома пробили одиннадцать, и горожане разошлись. У нас объявили перерыв на полчаса. Принесли горячий кофе в огромных чайниках. Я получил свой стакан и медленно побрел, отхлебывая на ходу, в какой-то мрачный закоулок, над которым висели ветви могучих лип. Почему-то казалось, что Таня сейчас побежит за мной так, как бегала в этом фильме. Но она не побежала.
– Тот, кто черный кофе пьет, никогда не устает, – прямо над моим ухом сказал Кянукук.
Я даже вздрогнул от неожиданности.
– Откуда ты взялся?
– Мне тоже кофе дали, – с гордостью сказал он, показывая стакан. – Вроде бы как своему человеку.
– А зарплату тебе еще не выписали? – поинтересовался я.
Он захохотал и стал что-то говорить, но я его не слушал. Мы шли по узкой каменной улице, похожей на улицу Лабораториум, но здесь все же кое-где светились окна. Вдруг он притронулся к моему плечу и сказал задушевно:
– Одиночество, а, Валентин? По-моему, ты так же одинок, как и я.
– А, иди ты! – Я дернул плечом. – Вовсе я не одинок, просто я сейчас один. Ты понимаешь?
– Не объясняй, не объясняй, – закивал он.
– Я и не собираюсь объяснять.
Вдруг эта улочка открылась прямо в ночное небо, в ночной залив с редкими огоньками судов, а под ногами у нас оказался город, словно выплывающий со дна: мы вышли на площадку бастиона. Сели на камни спиной к городу. До нас донеслась музыка со съемочной площадки, играл рояль. Я прислушался – очень хорошо играл рояль.
– Люблю Оскара Питерсона, – задумчиво сказал Кянукук.
– Ого! – Я был удивлен. – Ты, я гляжу, эрудированный малый.
– Стараюсь, – скромно сказал он. – Трудно, конечно, в моем положении, но я стараюсь, слежу…
– А журнал уже прочел? – спросил я и почему-то заволновался. Почему-то мне захотелось, чтобы ему понравились мои рассказы.
– Нет еще, не успел. Прошлый номер прочел от корки до корки. Там была повесть автора вашего сценария.
– Да, я читал. Ну, и как тебе?
– Понравилось, но…
Он стал говорить о повести нашего автора и говорил какие-то удивительно точные вещи, просто странно было его слушать.
– Загадка ты для меня, Витя, – я впервые назвал его по имени. – Объясни, пожалуйста, зачем ты подался сюда?
– Порвал связи с бытом! – захихикал он. – Мне трудно было…
И тут я увидел тех троих. Они стояли в метре друг от друга, закрывая просвет улицы. Руки засунуты в карманы джинсов, ноги расставлены, от них падали длинные тени, теряющиеся во мраке улицы. Молча они смотрели на нас. Кажется, они немного играли в гангстеров, но я сразу понял, что это не просто игра.
– А, ребята! – махнул им рукой Кянукук и сказал мне:
– Очень остроумные парни, москвичи…
– Подожди, – оборвал я его, – действительно, они остроумные парни, – и встал. – Что вам нужно? – спросил я их.
– Иди-ка сюда, – тихо сказал один из них.
В таких случаях можно и убежать, ничего стыдного в этом нет, но бежать было некуда – внизу отвесная скала. Я подошел к ним.
– Ну?
Они стояли все так же, не вынимая рук.
– Если попросишь у нас прощения, получишь только по одному удару от каждого, – сказал один.
– Вы фарцовщики, что ли? – спросил я, содрогаясь.
– Поправка, – сказал другой. – Получишь по два удара, если попросишь прощения.
Я ударил его изо всех сил по челюсти, и он отлетел.
– Валя, зачем? – отчаянно вскрикнул Кянукук.
Вдруг страшная боль подкосила мне ноги: это один из них ударил носком ботинка по голени, прямо в кость. Второй ударил в лицо, и я полетел головой на стену. Первый упал на меня и стал молотить кулаками по груди и по лицу. Я с трудом сбросил его с себя и вскочил на ноги, но тут же сбоку в ухо ударил второй, и все закрутилось, завертелось, запрыгало. Что-то я еще пытался делать, бил руками, ногами и головой снизу вверх, а в мозгу у меня спереди, сзади, сбоку вспыхивали атомные взрывы и трещала грудь, я упал на колени, когда чьи-то пальцы сжали мне горло.
Мне казалось, что глаза у меня лопнут, и тут я увидел Кянукука, который прыгал неподалеку, что-то умоляюще кричал и сжимал руки на груди. Потом кто-то сел на меня, и удары по темени прекратились.
– Можно было бы и вниз сбросить этого подонка, – донесся до меня запыхавшийся голос.
– Дорогой мой, надо чтить уголовный кодекс, – со смехом произнес другой.
– Ну, пошли, – сказал третий.
На секунду я потерял сознание от боли в таком месте, о котором не принято говорить. Когда сознание вернулось, я увидел, что они удаляются медленно, в метре друг от друга, подняв плечи, и грубая вязка их свитеров отчетливо обозначена светом луны.
Я сел и прислонился спиной к стене дома. Голова через секунду начала гудеть, как сорок сороков, вернее, как один огромный колокол. Вытащил носовой платок и утер кровь с лица, высморкался. Рядом лежала затоптанная, с переломленным козырьком моя кепка-фаэрмэнка. Я взял ее, сбил пыль, потер рукавом и надвинул на голову. Напротив на каменной тумбе сидел Кянукук. Он, вытянув шею, смотрел на меня и будто глотал что-то, кадык ходил по его горлу, словно поршень.
– Послушай, ты, жалкая личность, у тебя найдется где переночевать? – еле ворочая языком, спросил я.
Он закивал, стал глотать еще чаще, потом встал и протянул мне руку. Мы пошли с ним, он вел меня, как водят раненых на войне, но я, кажется, ступал твердо и только не понимал, где мы идем, куда мы идем, что меня сюда занесло, и что такое земной шар, и что такое человечество, и что такое мое тело, моя душа, и его душа, и души всех людей, нарушились все связи, я стал каким-то светлячком, хаотически носящимся в море темного планктона.
Глава 7
Перед глазами у меня дрожал на стене солнечный квадрат, расчерченный в косую клеточку. Под ним – баскетбольный щит с оборванной сеткой. Выше – лозунг на эстонском и русском языках:
«Слава советским спортсменам!» Справа и ближе висели гимнастические кольца. Еще ближе и слева виднелись параллельные брусья. Виски ломило от холода. Я согнул одну ногу, потом другую, поднял руки и пощупал лицо. Оно было обложено мокрыми и холодными полотенцами. Я сорвал их и сел. Оказалось, я сижу на гимнастических матах. Наконец дошло, что ночевал я в спортзале.
Недосягаемый и чистый, как больница, потолок был в вышине, дымный солнечный свет проникал сквозь большие окна, взятые в металлическую сетку. Рядом лежал Кянукук и смотрел на меня.
– Привет орлам-физкультурникам! – сказал я. – Как мы сюда попали?
– А я здесь живу, старик, – ответил Кянукук. – Вернее, ночую. Сторожиха мне сочувствует.
– Знаешь, ты так на сочувствии карьеру можешь сделать. Тебе не кажется?
– Старик, – захохотал он. – Земля еще не успеет совершить оборот вокруг солнца, как я стану корреспондентом радио.
Радиокитом, так сказать.
– У тебя есть зеркало? – спросил я.
Он пошарил под матами и протянул мне круглое зеркальце.
Странно, лицо не очень испугало меня. Верхняя губа была, правда, рассечена и запеклась, нос несколько распух, под глазами были небольшие кровоподтеки, но в общем те трое добрых молодцев разочаровались бы, увидев сейчас мое лицо, недоработали они вчера. Впрочем, должно быть, эти примочки, заботливые руки Кянукука сделали свое дело.
– Ты моя Мария, – сказал я ему. – Ты сестра милосердия, подруга униженных и оскорбленных.
– Знаешь, Валя, – тихо сказал он, как-то странно глядя на меня, – я сегодня всю ночь читал журнал. Прочел твои рассказы.
– Ты моя первая читательница, – сказал я. – Будь же моей первой критикессой.
– Знаешь, здорово! Ты настоящий писатель! А ведь никто не знал, подумать только!
Я вытащил пачку сигарет. Все они были переломаны, но все же я нашел более или менее крупный обломок и закурил. Голова закружилась.
«Есть выход – повеситься, – подумал я. – Тихо-мирно покачиваться в какой-нибудь дубовой роще, так сказать, красиво вписаться в пейзаж».
Кянукук помолчал и добавил:
– Если бы мальчики знали, они не стали бы…
– Какие мальчики? – заорал я.
– Те, вчерашние, – пролепетал он.
Мальчики! Я прямо задохнулся от ненависти. Какое слово – «мальчики» для этих штурмовиков, для этой «зондеркоманды», для невинных младенцев весом по центнеру!
– Ты не знаешь, моя милая, – сказал я, – сколько в тебе от проститутки. Я думал, что ты сестра милосердия, а ты самая обыкновенная сердобольная проститутка. Пошли завтракать.
– Если ты считаешь меня жалкой личностью, зачем же ты общаешься со мной?
– Жалкая личность лучше, чем сильная личность, – ответил я, встал и подтянул штаны.
Потом бодро прыгнул на кольца и сорвался с них. Невзирая на первую неудачу, я подтянулся на брусьях и стал махать ногами.
– Пойдем, Валя, – сказал Кянукук, – а то сейчас уже придут сюда эти… физкультурники.
Мы позавтракали в молочной столовой и распростились с Кянукуком до вечера. Я поехал на базу. Там никого не было, все использовали день отгула и разбрелись кто куда. Я умылся, побрился, нашел кусочек пластыря и заклеил ссадину на виске.
Потом, вспомнив на секунду Кянукука, надел свежую рубашку, галстук, выходной костюм, английские ботинки и вышел на шоссе.
Странной была моя прогулка по шоссе – я чувствовал бодрость, странную бодрость побежденного накануне боксера. Пешком я прошел через весь лес, вышел к пляжу и по телефону-автомату позвонил в гостиницу Тане.
– Таня, – сказал я, – я тебя снова люблю.
– Ну и что? – спросила она равнодушно, но именно так, как я и ожидал.
– Таня, – сказал я, – я хочу зайти к тебе.
Она помолчала, потом кашлянула.
– Можно зайти? – спросил я. – Поговорить нужно.
– Только ближе к вечеру, – сказала она. – Я сейчас еду на пляж. Куда ты делся вчера?
– На какой пляж? – спросил я, разумеется сообразив, что ее будут сопровождать те трое да еще разные там физики и Кянукук увяжется – в общем целый шлейф.
– На Высу-ранд.
Я находился на Хаапсала-ранде.
– Хорошо, в шесть вечера, – сказал я и повесил трубку.
Весь день я купался, лежал на солнце, лежал в лесу, рассматривал песок, травинки, муравьев, шишки – подобно японцам, я старался искать гармонию в природе и находил ее – мне было хорошо.
Ровно в шесть часов я вошел в вестибюль гостиницы и здесь столкнулся с автором нашего сценария. Он уже успел познакомиться с замечательной эстонкой и стоял сейчас с ней, положив руку ей на плечо, одетый на сей раз весьма аккуратно, даже изысканно. Он, видимо, сообразил, что здесь его стиль пижона навыворот не проходит: эстонки любят респектабельных мужчин.
– Это ваши рассказы в журнале? – спросил он.
– Да, мои, – ответил я и немного заволновался.
– Старик, неплохо! Завтра поболтаем на съемке, идет?
– Так оно и будет, – сказал я.
В это время кто-то вошел в лифт, я крикнул «Подождите!», пожал автору руку и побежал к лифту.
В лифте стоял один из троих. Это был лучший из них, красивый молодой человек с прекрасной мускулистой шеей, с тонким лицом. Он посмотрел на меня и спросил очень серьезно:
– Вам какой этаж?
– Шестой, – сказал я. – А вам?
– Тоже шестой, – ответил он.
– Совпадение, – пробормотал я.
Он нажал кнопку. Промелькнул первый этаж и второй. Я старался смотреть на него объективно, как на красивого молодого человека с тонким лицом, отмечая с полной объективностью безукоризненность его костюма и прелесть затылка, отражающегося в зеркале. Не он ли причинил мне вчера ту боль, от которой я на секунду потерял сознание? «Ну хорошо, – думал я, – ничего не изменится, ведь я дал себе зарок отказаться от кулачных боев и забыть о том великолепном чувстве, которое зовется ненавистью, биологической ненавистью, святой ненавистью, как бы оно ни называлось».
Проехали третий этаж. Еле заметно он склонил голову сначала влево, потом вправо – осмотрел мое лицо с некоторым даже сочувствием.
…Я ударяю его в нос. Он стукается головой о стенку лифта, но тут же отвечает мне замечательным апперкотом в живот. Между четвертым и пятым мы опять обмениваемся ударами и до шестого уже деремся без остановки.