Прошло еще около года. И в Пицунде, в золотые осенние дни мы встретились, как бывало. Беседам нашим, казалось, не будет конца. Анатолий Наумович, словно предчувствуя долгую разлуку с друзьями, спешил передать свой опыт, свои советы. Словно знал: на абхазской земле мы больше не встретимся.
А через год с небольшим началась война между Грузией и Абхазией, наш великолепный дом творчества, где было создано столько прекрасных произведений, местные власти превратили в полевой госпиталь. На берегу, где мы гуляли с Анатолием Наумовичем, валялись трупы убитых. Один из смельчаков, побывавших там позже, рассказал, что все двенадцать этажей бывшей собственности Союза писателей СССР полуразрушены, выбиты окна, переломаны двери, разбиты холлы. Да и что хорошего можно ждать от войны, тем более от войны никому из простых людей не нужной.
Последний раз мы случайно встретились с Рыбаковым в поликлинике Союза писателей возле метро «Аэропорт». В ожидании врача присели. Вспомнили, как в те годы по-хорошему завидовали жителям Абхазии: чудо-климат, круглый год — фрукты, вино, веселые люди — отдыхающие, красивые женщины. «Как легко обратить радость в горе», — заметил тогда Анатолий Наумович…
БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК С МАЛЕНЬКОГО ОСТРОВА (ВЛАДИМИР САНГИ)
Россия, остров Сахалин
Однажды я получил бандероль из Москвы. Вскрыл ее. Первым делом увидел красочную открытку с видами севера, на рогах крупного оленя красными буквами было написано: «Приглашаю». Здесь же была довольно толстая книга избранных сочинений В. Санги. И на первой странице дарственная надпись: «Дорогому другу Толе Баюканскому. Эту книгу я посвятил своему сыну Позвейну».
Еще на первом этаже я услышал характерные звуки шаманского барабана и удары бубна. Дежурный милиционер подмигнул мне: «Гуляют ребятишки».
Едва вошел в распахнутую настежь дверь, как меня закружил, ослепил север, наш Крайний Север. Разноцветье национальных костюмов, крики чаек, хохот. Такого праздника я больше никогда в жизни не видел. В большой комнате были накрыты столы — северное разносолье: миски красной икры, горы рыбы — кеты, палтуса, чавычи, моченая брусника с бамбуком, бутылки самой замысловатой формы. Гости почти все были в сборе. Слышалась негромкая разноязыкая речь. Там, в прихожей, встречали гостей, а тут ждали появления виновника торжества. Он появился в звериной шкуре, в накинутом поверх малахае, на ногах — оленьи торбаза, в руках остро заточенное копье. На груди связка медвежьих шаманских зубов.
Вопль восторга прокатился по залу. Сплясав ритуальный танец с выкриками: «Это птенчик, это птенчик крыльями затрепетал», — Владимир скинул малахай, счастливо засмеялся, и праздник начался.
Я заметил, что за столами не было ни одного московского писателя, ни одного члена правления, ни одного сотрудника Совета Министров. Из «европейцев» он пригласил всего трех — своего шофера, хозяйку парижского издательства и вашего покорного слугу. Остальные тридцать пять человек были северяне, специально прилетевшие и приехавшие на его пятидесятилетие из самых немыслимо далеких окраин России. Рядом со мной был подарочный стол.
О, Господи! Каких драгоценных подарков на нем только не было — серебряные блюда, национальные костюмы, золотые кубки.
Изобретательный юбиляр построил торжество так, что больше говорил о каждом из гостей, чем о себе. Давал как бы самую лестную характеристику человеку, потом предоставлял слово для приветствия. Представляя меня, Владимир сказал коротко и емко:
— Толя Баюканский — очень хороший человек, однако, милый моему сердцу. Первый мой наставник, учитель, первый настоящий журналист и писатель, каковым он останется навсегда в моем сердце…
«ПОМНИШЬ, МАМА МОЯ, КАК ДЕВЧОНКУ ЧУЖУЮ…»(НИКОЛАЙ ДОРИЗО)
Абхазия, Пицунда
Жареные черноморские бычки были великолепны. Вино «Букет Абхазии» — тем более. Друзья-грузины натащили всякой зелени, все это вывалили на прибрежной гальке реки Бзыбь. Хозяин, он же наш тамада — Гиви, водитель Дома творчества, раздал нам удочки и предложил потаскать из горной реки форель, которая посверкивала между камнями мелководной реки. Примерно час мы провели в нетерпеливом ожидании, «когда клюнет», но абхазская форель знать нас не желала.
Позже оказалось, что это главный наш гость — московский поэт Николай Доризо — договорился с Гиви устроить нам «козу». Пока мы удили форель, они накрыли на стол.
— Эй, дорогие! — позвал нас Гиви. — Сюда, пожалуйста. Давайте улов. Что, нет форели? Вай, вай! — он схватился за голову, но тотчас лицо его стало веселым. — Смотрите, как ловить нужно! — прошел метров десять, закинул удочку и… вытащил… бурдюк с вином, потом сделал второй замет — и на брезенте появились чуть остывшие шашлыки.
Вино охладили в ледяной горной речке, шашлыки, наоборот, подогрели, и Гиви пригласил всех к трапезе в честь приезда дорогих гостей. Доризо он уважал издавна, а я привез ему импортную леску, о которой Гиви давно мечтал.
После третьего стакана Гиви встал во весь свой могучий рост и, наполнив рог, громко прочел: «Помнишь, мама моя, как девчонку чужую я привел к тебе в дом у тебя не спросив…».
Потом мы дружно пели «Улица Садовая, скамеечка кленовая», «Ох, ты город, Ростов-Дон».
Николай Доризо вообще был улыбчивым и остроумным человеком, а когда «вожжа попадала под хвост», становился неудержимым — читал замогильным голосом отрывки из будущей поэмы об Александре Сергеевиче Пушкине, дурачился, пародируя известных артистов.
В Абхазии темнеет быстро, но мы не собирались уезжать. Гиви разжег костер, река Бзыбь совсем рядом звеняще перекатывала свои серебристые воды через каменные валуны. В такие моменты, как сказал один поэт, «сердце ласки просит» и… воспоминаний.
Кто-то предложил поговорить о самом-самом главном, о любви. И Николай Константинович вдруг заговорил, взволнованно и немножко смущаясь. Мы думали, он поведает нам о Гелене Великановой, об иных женах, но…
— Будучи студентом, ребята, я влюбился в одну девушку-москвичку. Вернее, она училась в то время в столице. Она тоже ответила мне взаимностью. И, представляете, я каждую субботу летал самолетом из Ростова в Москву на свидания, тратя все деньги, которые получал из дома. Наши пути потом разошлись, но зато я написал одно из лучших своих стихотворений, которое называлось «Вкладывайте деньги в… воспоминания».
Возвратились домой поздно, но… Отдохнуть в эту ночь нам так и не пришлось. Николая Константиновича уже ждала еще одна шумная компания. Приехала семья Винокуров и… без Доризо свой приезд отмечать не желала…
Так до сих пор и остался в моей памяти Николай Доризо всеобщим любимцем, душой любой компании, талантливым поэтом и пародистом, и в то же время — очень легко ранимым человеком. Как выразился его давний знакомец: «Под толстой кожей его скрывалась тонкая и легко ранимая душа…».
Подмосковье, Дом творчества «Малеевка»
Однажды в Подмосковье мы гуляли по парку втроем: Николай Доризо, слепой поэт Эдуард Асадов и ваш покорный слуга. Мои собеседники были в отличном настроении, вспоминали бурную поэтическую молодость, когда Москва сходила с ума от будоражащих душу стихов Евгения Евтушенко, Роберта Рождественского, Эдуарда Асадова и Николая Доризо.
И вдруг Асадов, резко оборвав смех, приостановился, снял темные очки, обнажив пустые глазницы, попросил:
— Коля, будь другом, прочти те стихи, про наше фронтовое поколение.
— С удовольствием! — Доризо крепче сжал мой локоть, видимо, привлекая мое особое внимание, я-то не знал об их тайнах. И начал читать:
Асадов надел темные очки, чтобы скрыть волнение, и увлек Доризо в боковую аллею…
Поэты фронтового поколения! Николай Константинович относился к ним с особой нежностью, ибо сам хлебнул лиха в военные годы. Мы часто говорили о поэзии Михаила Луконина, Сергея Наровчатова, Константина Ваншенкина, Сергея Орлова. Какие пронзительные строки были у них. Достаточно вспомнить образ поэта-танкиста у Орлова:
И еще я знаю то, о чем не любил вспоминать Николай Доризо, о тридцатых годах репрессий, когда арестовали его отца. Однажды Доризо прямо сказал: «Я благодарен нынешнему времени хотя бы за то, что сегодня могу свободно говорить о своем отце…»
* * *Едва ли не самый популярный поэт своего времени, Николай Доризо, кажется, не был полностью счастлив. Да, была у него огромная слава. Он выступал на правительственных концертах, получал звания и премии, но разве в этом счастье! Не имею права говорить о его любви, но не сказать совсем — тоже нельзя.
И еще я знаю то, о чем не любил вспоминать Николай Доризо, о тридцатых годах репрессий, когда арестовали его отца. Однажды Доризо прямо сказал: «Я благодарен нынешнему времени хотя бы за то, что сегодня могу свободно говорить о своем отце…»
* * *Едва ли не самый популярный поэт своего времени, Николай Доризо, кажется, не был полностью счастлив. Да, была у него огромная слава. Он выступал на правительственных концертах, получал звания и премии, но разве в этом счастье! Не имею права говорить о его любви, но не сказать совсем — тоже нельзя.
Писательские «ботало», которые знают все обо всех, утверждали, что у Николая Константиновича было четыре жены, все знаменитости в своем роде. Лично я знал последнюю — бывшую балерину. Она приезжала к Николаю Константиновичу в Малеевку — худенькая, малоразговорчивая, почти ни с кем не общалась. Они казались полной противоположностью друг другу.
У несведущих людей создавалось впечатление, что там, где Доризо, — сплошное веселье. Порой так думал и я, но как-то раз, видимо, в минуты грусти, он прочитал стихотворение, которое заставило по-иному взглянуть на этого балагура и весельчака:
Последний раз мы встретились в Доме творчества в Переделкино. Я обрадовался, подбежал к нему:
— Привет, Николай Константинович!
Доризо взглянул на меня и отвернулся, уйдя в какую-то глубинную думу. Оказалось, он не узнавал многих, был потерян, ходил с тросточкой. Поговаривали, будто он перенес очередную драму, или инсульт. Вскоре я уехал домой. И вот уже десяток лет от Николая Константиновича ни слуху, ни духу.
Жаль!
«ВЫ СЛЫХАЛИ, КАК ПОЮТ ДРОЗДЫ»
Сахалин — Малеевка
Игра в бильярд была в полном разгаре. Отворилась дверь. Вошел Сергей Григорьевич Островой — один из самых главных советских поэтов-песенников, поздоровался и, подслеповато щурясь на меня, спросил:
— Откуда взялся сей искусный игрок?
— С острова Сахалина! — ответил я, пропуская его к зеленому столу.
— Боже мой! — воскликнул Островой. — Любой сахалинец — мой родной брат.
— Отчего же? — я даже игру приостановил.
— Слушайте, юноша! — Сергей Григорьевич откинул голову и с пафосом начал читать:
Так я писал сорок лет назад, когда побывал на этом чудесном острове».
Мне все стало ясно. За пятнадцать лет пребывания, точнее сказать, журналистской службы на острове, я встречал немало больших людей, и все они уезжали, покоренные суровой красотой этого замечательного края, добротой и отвагой его жителей.
На этом случае знакомство вроде бы и завершилось. Но однажды утром, купив «Литературку», я обнаружил большую подборку стихов Сергея Острового. Был и до этого давним поклонником его поэзии, с радостью слушал песни на его слова. Особенно мне нравились две песни: «Зимушка-зима», где… «потолок ледяной, дверь скрипучая», и «Вы слыхали, как поют дрозды». Всего Сергей Григорьевич сочинил слова к почти тысяче песен, которые распевала вся необъятная советская страна.
Так вот, с газетой в руках я вошел в столовую Дома творчества во время завтрака. Подошел к столу, за которым сидел Сергей Островой и безо всякой задней мысли громко сказал:
— Сергей Григорьевич, прочитал вашу новую подборку стихов в «Литературке». Замечательные стихи, от души поздравляю!
Островой вдруг почему-то поднялся, оглядел зал сквозь очки и громко проговорил, конкретно ни к кому не обращаясь:
— Вот она — незамутненная чистота! Вот что значит сахалинец! — обнял меня, и я вдруг почувствовал на своей щеке солоноватый привкус слез.
Господи! Я был поражен. Что происходит? Сергей Островой, чьи персональные концерты мы привыкли видеть по телевидению, они транслировались из Колонного зала, из Дворца съездов, из Большого Кремлевского дворца. Сергей Островой был принимаем и обласкан едва ли не всеми генеральными секретарями ЦК, был трижды лауреатом государственных премий, и вдруг «растаял» после слов писателя с далекой периферии.
С тех пор он выделил меня из всех присутствующих в Доме творчества «Малеевка», стал моим наставником в бурном литературном море, научил не только видеть, но и предвидеть многое из того, что крайне необходимо молодому писателю. А доверился маститый поэт мне только за то, что я открыто, во всеуслышание похвалил его. Мне тогда было невдомек, что каждый писатель мнит себя ничуть не хуже любого другого, наоборот, в душе считает себя едва ли не классиком, любит не литературу в себе, а себя в литературе. И Сергей Григорьевич всю свою жизнь, а писать и печататься он начал в 16 лет, чувствовал зависть, заглазную хулу, его ругали молодые за одно, пожилые — за другое, средние за то, что ругают и те, и другие.
Помните известную присказку? Стоят два писателя, подходит третий и спрашивает: «Против кого дружите?» Да и сам я много наслушался всякого, особенно, когда и среди писателей, как и в стране, произошло разделение по политическим мотивам. В столовой, даже в холле, у телевизора писатели рассаживались только среди «своих», яростно сталкивались друг с другом. И если ты был из демократов, то тебя готовы были проклясть «патриоты», и наоборот.
Но вернемся к Островому. Сергей Григорьевич плохо видел, плохо слышал, но… в нужный момент прозревал и обретал острый слух. Однажды в биллиардной комнате его противник вслух комментировал партию, зло насмехался над Островым, потешал зрителей. И вдруг в какой-то момент Островой отложил в сторону кий и… влепил «комментатору» оплеуху.
* * *Едва ли не каждое утро мы с Островым становились на лыжи и уходили на свою «десятикилометровку», так звали тропинки вокруг леса, что тянулись на десять километров. Но шли не рядом, Островой уходил влево, я вправо. И встречались в середине трассы, прямо на лыжне.
Однажды я пришел к назначенному месту раньше, чем Островой, а ему в ту пору было под восемьдесят. На сей раз я покатил следом. И Островой признался: «Представляешь, впервые у меня заболело сердце. Ничего, рассосал валидолку, все прошло».
Когда вышли на двойную лыжню, продолжил мысль:
— Здоровье у меня неплохое, проживу сто лет, как минимум. Петушиное слово знаю. Хочешь, и тебя научу?
— Еще бы.
— Когда я был маленький, в гости к отцу приходили известные медицинские светила. Я не прислушивался к разговорам взрослых, но однажды запомнил совет седовласого профессора: «Хотите жить долго, последний раз ешьте не позже шести часов вечера. Вот и весь секрет». С тех пор я так и делаю.
И впрямь все знали: Сергей Островой приходит на ужин не в семь часов, как все, а ровно в шесть, чтобы ни случилось. Жаль, мне никак не удается соблюдать такой режим.
* * *Обычно Сергей Григорьевич жил в Малеевке почти всю зиму. Иногда к нему приезжала на автомашине жена — высокая, неприступно строгая, садилась в угол и… вязала, не глядя на телевизор, просто слушала. На следующий день садилась за руль, несмотря на погоду, укатывала в Москву. Возможно, я ошибаюсь, но в такие мгновения Островой испытывал радость, звал меня, и мы делали «круг почета» трусцой, пробегая свои «законные» 600 метров.
Конечно, случайные встречи, отдельные эпизоды не имели бы права на мемуары, но… главное было не в эпизодах. Сергей Григорьевич — старый литературный волк, крупный поэт-песенник, изливал душу, его пугало будущее, не лично свое, а русской литературы. Как-то раз он пророчески изрек:
— Поверь мне, Толя, скоро наступит время разлада, смутное время. И сегодняшняя тихая, застойная жизнь покажется сказкой. Даже Союз расколется, литфонд обеднеет.