Никиша с печальным вздохом оборачивался: “Не ругайся на мине,
Джонушка! Вон ты каков морячок… Мине хотелося жить, я от смерти схоронилси. Люди, кто похитрей, в тылах служили, на складах – они видели счастливую небу и настоящую жизню, хорошие награды получили…
А я – нищая душа, мине ничаво, акромя жизни, не хотца…”
ИЗВЛЕЧЕНИЕ НА СВЕТ
Лет двадцать назад, в марте, когда солнце начало снег притапливать, приехал в деревню желтый милицейский “уазик”, называемый в народе
“козлом”. Вышел маленький милиционерик с папкой под мышкой, зашел в хату под соломенной крышей, почти не пригибаясь в дверях, и что-то сказал Грепе, указывая пальцем то на погреб, то на какую-то бумагу.
Затем прошел к погребу, поднял покоробившуюся заплесневелую крышку: вылазь, дед!
Никиша послушно карабкался вверх по осклизлой деревянной лесенке.
Милиционер хотел помочь ему поскорее выбраться наверх, дернул за воротник тулупа и оторвал его – нитки, некогда прочные, сгнили в погребной сырости. Вывел наружу. Дезертир шел и спотыкался – яркое весеннее солнце ослепило его. Милиционер с какой-то озорной и в то же время виноватой улыбкой провел дезертира по улице, чтобы все видели, каков он есть на самом деле. Придерживал его за рукав провонявшего тулупа, чтобы тот не упал в колею, по которой мчался мутный бурливый ручей. Старик настолько ослаб, что готов был лечь в грязный дотаивающий сугроб. Видя такое дело, милиционер вернул
Никишу в дом, посадил на лавку и сказал: живи здесь, никто тебя не тронет и никому ты больше не нужен!
Кто-то из деревенских отдал старику детское пальто в розовую клетку с искусственным воротником. Никиша отходил в нем до лета, пока не достал себе настоящую военную шинель, брюки-галифе и сапоги приобрел за бутылку самогона.
Погреб остался прежним, в него даже заглядывать страшно: в темноте белеют доски, накрытые остатками сгнившего тряпья, в углу бочка из-под капусты, кучка картошки с фиолетовыми ростками.
Никиша интересуется новостями. Провода радио в деревне порвались, телевизора в доме нет. Старик ходит в колхозную мастерскую, где трактористы чинят инвентарь, спрашивает механизатора по прозвищу
Профессор (так его прозвали за то, что он читает газеты и книжки): скажи, Профессор, где Чечня и что там творится? Как поживает товарищ
Сталин?
– Сисиня! – передразнивает его Джон, который тоже заходит ближе к обеду в мастерскую: механизаторы делятся с ним кусочками сала, иногда подносят выпить, если есть чего. Дезертир – единственный человек в деревне, которого Джон любит и умеет дразнить. Ему он показывает свой огромный, в белесых пятнах язык.
– Чаво? – Никиша сердито приставляет ладонь к зеленому лохматому уху
– он готов всех выслушать, лишь бы понять, что творится на этом свете. Слышит неважно и совсем ничего не понимает.
Профессор пренебрежительно машет рукой: ты, дед, совсем сбрендил.
Сейчас война другая, не с вашими танками и пушками – из-за угла террористы стреляют, взрывают с помощью хозяйственных сумок.
– Какие ишшо сумки? – сердится Никиша, полагая, что умный тракторист насмехается над ним. – Война, ребята, – это мощь и сила, окиян страсти, когда твоя жизня оказывается такая, что ее надо скорее отдать в бою…
Механизаторам некогда спорить со “сдвинутым” стариком: комбайны к жатве готовят. Смотрят на согбенную фигуру, опирающуюся на костыль, крутят пальцем у виска.
Приезжал фотограф, щелкнул Никишу и других тужиловских стариков на фото для нового российского паспорта. И уже через два месяца председатель сельсовета и паспортистка приехали в Тужиловку, прошли по домам, вручили документы. Пожали руку, пожелали здоровья и долголетия. Никиша таращился на красную книжицу с золотым гербом: всю жизнь прожил без паспорта, теперь-то он ему зачем? В довоенные времена паспортов колхозникам не давали, а после сорока лет он считался убитым.
– А на хронт мине по етой книжке не забяруть? – пробормотал он, и от волнения на земляных щеках проступила бледность.
– Пенсию будем оформлять! – сказал глава администрации сельсовета. -
Для этого паспорта и выдаем.
Однако Никиша, глядя на комиссию, никак не мог успокоиться.
Один из здешних активистов по прозвищу Батрак, ходивший из дома в дом вместе с комиссией, выступил с поучением:
– Ты, дедок, благодаря паспорту имеешь теперь право ходить на выборы, ты – “электорат”, у тебя есть “права человека”!..
Слова “права человека” многопартийный тип произнес с оттенком скрытого, но глубокого презрения, почти с ненавистью.
СОЛДАТ НА ПЕЧКЕ
Сидели на опушке деревни, пили самогонку, еще теплую: Сапрон где-то раздобыл. Бывший разведчик, которого во время Курской битвы Никиша от плена, а стало быть, и от гибели спас, вспомнил поговорку о том, что народ, не желающий кормить своего солдата, будет кормить чужеземного.
– Какая разница, кого мине кормить? – произнес с раздумчивым негодованием дезертир, слизывая консервы с горбушки хлеба. – Чужой солдат свой дом в уме держить, ежели он, конечно, не природный бандит. Завоеватели приходють и уходють. Земля наша раздольная – любого душегуба заблукает, заволоочит. Чужаку надоедят щи да похлебка – ему чего лучше давай…
– Ты, стало быть, не возражаешь, чтобы враг жирел на твоей похлебке?
– нахмурился Сапрон. – А если он, к примеру, бабку твою в дело приспособит?
Никиша улыбнулся всем своим острым медлительным лицом:
– Хрен с ей, с бабкой. Она и раньше была приспособленная, а таперя совсем никому не нужна… Я в погребе с крысами перешептывалси, а она с Кузьмой на пячи жамки ела…
– Значит, судьба твоя такая, – задумчиво произнес Сапрон. – Гнилая душа лишняя в теле, она в нем ворочается, покоя не знает…
– Немцу-супостату зачем моя жена? – бормотал свое давнее дезертир. -
Ему, окаянному, девок хватит – сами липнут. Их, бабов, инстинктом тянет на обмен кровей. От женчин для воина одна погубленья. От солдата в бабу отдается боевая сила, и в результате общая размягченья на теплай пярине. Пущай тешатся, обновляют кровя народов. Баба – это пашня и погубленья. Любого утомит, упарит. Бляди
“ура” не вопять, в атаку не ходють, но дело свое сурьезное делают.
– Рассуждаешь так, будто сам в атаку ходил? – уставился на него Сапрон.
– Воображательно ходил. Я войну в своем уме произвел и победил, как и ты, – фактически. И страхов натерпелси не меньше тваво.
– Врешь ты все, земляной человек! – вздохнул Сапрон. – Я, конечно, понимаю: чужих девок тебе не жалко, потому что у самого детей отродясь не было. Неактивный ты человек, Никихвор.
…Однажды дезертиру до смерти захотелось выползти в поле, полежать в спелой ржи, подышать духмяным вечерним воздухом. Ведь было когда-то простое время, когда мужики косили, а бабы вязали снопы. Над ними как бог стоял учетчик. Его боялись, перед ним заискивали: маленький, сухонький, “грамотнай”. Никихвор Палыч! Важный, молчаливый, он, нахмурив брови, обходил поля с саженем в руках, замеряя скошенные гектары, терпко пахнущие полынью и сухоцветом.
Мужики заискивающе глядели на него: “Ноня, Никихвор Палыч, по два трудодня на кажного выходя…” – “Цыц! – оборачивался он всем маленьким непреклонным лицом. – И полтора трудодня хватя… Я сам знаю, сколькя кому записать…”
БАТРАК
Живет в Тужиловке пришлый деятель по прозвищу Батрак. Тот самый активист, произносивший свободолюбивые речи при вручении паспортов старикам. У него у самого нет паспорта, записан как “беженец”, из жалости его приняла “во двор” самогонщица Фекла, которая за прожитье заставляет его работать по дому и колотит чем попало. Батрак по праву называет себя “многопартийцем” – то в одну партию запишется, то в другую. За льготами ходит пешком в райцентр. Туда же относит партийные списки с именами всех немногочисленных тужиловцев. Не забыл записать для количества дезертира Никишу и дурачка Джона.
Прогорела одна партия – можно вступить в другую. А перед выборами
Батраку и вовсе раздолье. В эту пору даже Фекла его не бьет ни половником, ни сковородками, с опаской поглядывает на сожителя: вдруг эта козья морда и впрямь выйдет в начальники? Тогда он без всяких приговоров расстреляет ее, как обещал, возле дровяного сарая.
Батрак периодически вручает местным жителям разноцветные билеты разных партий, от души поздравляет, трясет неуклюжие стариковские ладони.
Нелепая военная форма бывшего дезертира каким-то образом подходит к размытому смыслу многопартийности, в который его влепил местный деятель. У него в подвале на заплесневелой полке целая стопка партийных билетов – авось когда-нибудь сгодятся! Согбенная, опирающаяся на клюку фигура посещает все партсобрания.
Во время собраний Батрак, устав читать повестку дня и протоколы, оглядывая Никишу партийным исподволистым оком, морщится: ты, дед, похож на старого ястреба-милитариста!
Во время собраний Батрак, устав читать повестку дня и протоколы, оглядывая Никишу партийным исподволистым оком, морщится: ты, дед, похож на старого ястреба-милитариста!
ЦАРЬ-ОГОНЬ
Перед началом Курской битвы люди из деревень ушли, а те, которые остались, горько пожалели об этом. Бомбы и снаряды рвались сутками напролет. Постоянный треск и грохот. Люди поневоле попрятались в погреба. Никиша был огорчен, что Грепа ушла жить в погреб к Кузьме…
“Штоб вас обоих бонбой шандарахнуло…” – ворчал дезертир. В черноте взрывов блистал, жег, гремел главный хозяин тогдашних полей – огонь.
Дезертир приоткрывал крышку, смотрел через щели досок: люди в советской форме кричали неслышно разинутыми ртами: “Огонь!..” После войны от них родятся дети – крепкие, деловитые, умные. Послевоенное поколение с воодушевленным блеском в глазах. Выносливые, годные для пятилеток ребята и девчата, однако с неважнецкими нервами… Уже в начале шестидесятых Никиша почитывал в погребе, при свете коптилки, газеты, которые иногда приносила Грепа: вот она, послевоенная молодежь! – строители, монтажники, “физики” и “лирики”, высокий полет!.. Все родились от военного огня, проникшего в кровь отцов и матерей… Но все военные и послевоенные дети, как это точно знал
Никиша, получились больные, зачатые от перекисшего, загноившегося в окопах мужского семени, вылезли из материнских животов, надорванных непосильной работой. Выкарабкались на свет божий огромными тысячами, трудовыми толпами и начали удивлять мир научными открытиями, новостройками, стихами, поставив завершающую точку общей судьбы полетом человека в космос. Уже тогда, сквозь газетные строки, бывший учетчик предчувствовал увядание нового, внутренне выжженного поколения; от отцов шла эта боль и невысказанность, эта затаенность и грусть, эта могучая лирика, которую дезертир слушал по радио – тайком провел через лопухи провода и подвесил хриплый репродуктор-“лопух”, к которому прислонял ухо через подушку.
Дезертир знал об успехах послевоенных “новых” в труде и творчестве.
Его тоже удивлял этот необъяснимый рывок жизни, сравнимый с броском на амбразуру, однако он со слезами на глазах думал об их неудаче, связанной с быстрой скоростью жизни. А еще надо было быстрее использовать запас энергии победы. Эта энергия на глазах таяла, уходила, словно живая материя мечты: деревни пустели. Дети бывших фронтовиков, получив паспорта, уезжали в города, наводняя общежития и бараки новостроек. И редко кто из них возвращался, потому что деревня, как бы она по-родному ни называлась, родиной даже в маленьком смысле уже не была. Ее родной смысл тоже был убит. Все эти деревушки и хутора давно съел колхоз, оставив на месте бывших поселений бурьянные островки. Позднее, в наше время, эти островки превратятся в тысячегектарные массивы брошенных пространств, заросших полынью и чернобылем. И все потому, что они, дети фронтовиков, ушли когда-то отсюда навсегда. Но, даже оставшись в деревнях, они и здесь бы до конца не справились с задачей жизни, потому что боль и усталость отцов не позволили бы им далеко устремиться вперед – этим энергичным, но полумертвым внутри детям.
Хотя некоторые остались и так же энергично поднимали колхоз. Но и колхоз был обречен на затухание и гибель: в его вялой “обчественной” жизни та же война оставила свои вирусы.
ГЛОТОК ВОДЫ
Никиша, замаскированный темнотой и грохотом, почти без опаски вылезал из погреба, смотрел, дыша через мокрую тряпку, кашляя заплесневелыми легкими. Глаза сохли от жара до каменной твердости, но дезертир не мог отвести взгляда от огня, борющегося с землей.
Воистину Царь-огонь с его безумным торжеством, когда небо становится черным, как на рисунке, сделанном послюнявленным химическим карандашом. Полузадохнувшийся дезертир шагал по горящей дымной улице
– однова погибать!.. Хоть нарочно проси встречного солдата, чтоб застрелил, чтоб разом отмучиться от зазря сбереженной жизни… Горьким серным дождем сыпались сверху крошки земли.
В тысячный раз он пожалел, что не ушел на войну с мужиками. Вот и остался сиротой в погребе… Дым, смрад, горячая кислая земля, залепившая рот и глаза. Воздух жарит тебя со всех сторон, словно картошку, брошенную в костер. Смоченная тряпка, через которую дышишь, превращается в грязный комок.
Сапрон слушает, кивает головой: он своими глазами все это видел. С перевязанной головой – одни глаза торчат из бинтов, ходил в рукопашную с трехгранным, до блеска начищенным штыком, который после боя становился ярко-алым, играл на закате влажными искрами. Пока отдыхал, на красноте штыка оседала пыль. Среди желтого огня пшеничных полей черные факелы танков, – иногда они с грохотом подскакивали от взрыва боекомплектов. Днем с трудом различался диск солнца, зато ночами было светло как днем.
“Пить…” – донесся с обочины слабый голос.
Никиша вернулся домой, набрал кружку теплой воды, вонявшей тухлыми огурцами. Нащупал лицо солдата, дал ему в сухой рот попить. В ответ хриплый шепот, заглушаемый взрывами: “Спасибо, браток!”
– Мбеста моя оказалася тута, на Курскай дуге… – бормотал Никиша. – Я тоже воевал, человека из танка спас, а немецкава солдата загубил…
Убил-то по-подлому, сзади, ржавым топором…
Слезы сами льются у него из глаз.
– Ничего… – Сапрон кладет на его почти детское плечо огромную ладонь. – Это война. А лицом к лицу ты бы с ним не справился, здоровенный был лось. Еще бы чуток, и он бы меня задавил… Ты поступил правильно и находчиво. Хочешь, свой орден тебе отдам?
– Не надо… – всхлипывает Никиша, одергивает залатанную гимнастерку.
Грудь его сама собой надувается петушиным зобком, глаза начинают ярко, не по-пьяному блестеть. Ему по душе похвала старого солдата.
– Не хочешь орден, сто граммов налью…
Сапрон не любил вспоминать о войне, хотя его часто приглашали в школу. Вот тогда он собирал в пакет медали, орден, благодарственные письма с портретом Сталина и шел три километра до школы. На перекрестке танк на постаменте, рядом пушки, зенитки. Дети каждую весну красят их, белят известкой колеса. На газонах причесанная трава.
ДЕТСКИЙ ТАНК
Сапрон остановился у бетонной арки с колоколом. Арка символически обозначает Дугу. За ней, на фоне поспевающего пшеничного поля,
Сапрон видит тысячи горящих танков, трупы в комбинезонах и простых мундирах. Война машин, в которой победил сумасшедший мужичок с ржавым топором.
На постаменте танк. На борту белой краской имя его – “Орловский пионер”. Дети собирали копейки, сдавали деньги в фонд обороны, чтобы купить эту храбрую машину. После войны ее вытащили из оврага.
Пробитый корпус заварен, покрашен в вечно зеленый цвет. Сапрон поглаживает шероховатую пятиконечную звезду, распространенную четырьмя концами во все стороны света, а пятым – во время, которое ушло далеко вперед. Для бывшего разведчика, разжалованного в повара из-за болезни нервов, время остановилось, как в Никишиных часах, когда несчастную кукушку, собравшуюся пропеть обеденное время, пронзил осколок снаряда. Под ладонью Сапрон ощущает холод войны, затаившейся в броне танка. Ладонь мерзнет среди жаркого дня…
По дороге колтыхает Никиша, он прижимает к груди мешковину, в которую что-то завернуто.
– Чаво, дядя пастух, тута делаешь? – спрашивает он Сапрона.
– К дитям иду на отчет об войне… А ты за каким хреном здесь?
– В колхозную мастерскую ходил… Расскажи деткам, как Никиша, вредный дезертир, ночью выполз к раненому танкисту и дал ему попить.
Я исполнил последнюю желанию чилавека на войне!..
– Уйди прочь, сумасходный подвальный житель. Тебе война мозги сдвинула, а я к школьникам иду, мне надо понятным быть. И не смей быть возле памятного места! Под холодом вечного танка стонут мильёны душ и спрашивают, спрашивают… А что я им могу ответить?
– Сам ты чокнутый! – ворчит Никиша. – Тебя нельзя к детям допускать…
Я тоже по делу ходил! – Он обиженно шмыгает круглым, будто вишня, носиком. – В мастерскую, к Прахфессору, штоб ходики наладил. С войны стоят, осколком пронзенные, кукушка голосит всеми ночами, в пёрушках у нее дырка.
– Починил их тебе Профессор?
– Нет. Сказал, не стоя овчинка выделки. Надо, дескать, покупать лехтрические часы, японские. С пензии куплю. Я таперя человек с пачпортом, мне пензию плотють!
– Хрен бы тебе в зубы, а не “пензию”! – ворчит бывший фронтовик, поглаживая броню танка. – Ты в погребе сидел, а в нашем областном
Металлограде в это время танки делали. Русская броня – не шутка!..
На войне Сапрон не мог залезть внутрь танка всем своим солидным телом, зато несколько раз ехал на нем, чувствуя, как гул мотора вибрирует в органах его человеческого переда, наполняя их стальным военным значением.
Никиша кивает головой – он видел битву сквозь щели сарая. Для одних танк – символ победы, для других – стальной гроб.