Никиша кивает головой – он видел битву сквозь щели сарая. Для одних танк – символ победы, для других – стальной гроб.
Грепу во время сражения на Дуге забрали в госпиталь, располагавшийся в школе. Классные комнаты после войны долго пахли карболкой и йодом.
ТИГРАШКА, ФАНТОМАСИК
– …А еще Мышаня, Пестрик – куда их девать?
Мать ворчит, отталкивает подросших котят ногами, укоризненно смотрит на Митю:
– Это ты уговорил их оставить. Пойдешь в лес, за ореховыми удилищами, отнеси их туда – в роще давно живут дикие коты.
Но Мите жалко относить котят в лес, они уже привыкли к людям.
– Раздадим!.. – вздыхает Митя. – Профессор их отвезет…
В прошлом году пришлось давать бутылку самогона Профессору, чтобы развез котят по окрестным деревням и подбросил их дачникам – детям котята вместо игрушки.
Мимо палисадника бредет Никиша.
– Дед, возьми котенка! – окликает мать.
– Зачем он мине? – отвечает бывший дезертир. – Я в гости к Сапрону иду. Я ведь спас его от смерти, я тоже воевал!..
– Не якай!.. – сердится мать. – Надоели твои истории… Возьми лучше котенка.
Никиша останавливается, берет на руки полосатого Тиграшку. Узнав, как его зовут, говорит:
– Надо было назвать его правильно – Тигр! Танк был такой.
Изобретатель Хвердинанд Порше – я в книге об ём читал. Он в своем танке погиб во время испытательного боя.
– Пошел ты со своим танком куда подальше… Берешь котенка или нет?
– Нет, я к Сапрону иду, самогонку пить. Он из школы ноня пришел дюже разволнованный. Плача. Пригласил мине самогонку пить. Авось успокоимси…
– Лучше бы я их закопала! – в сердцах восклицает мать. – Пока слепые, надо закапывать…
Никиша грозит матери бледным трясущимся пальцем – никого нельзя в землю неволей пхать!..
– Вы же с Сапроном обычно Девятого мая напиваетесь… – говорит мать.
– А сегодня, значит, приспичило?
– В мае сама собою, а ноня ишшо… – бормочет дезертир. – Сапрон в школе девушку повешенную видел и дюже расстроилси. По чуток выпьем, о войне побалакаем…
Дезертир весело машет руками. На фоне неба с редкими облачками он кажется чуть ли не великаном. Котята испуганно смотрят на старика, стиснувшего Тиграшку, жмутся к Мите. Мальчик наклоняется, гладит пушистые, нагретые солнцем спинки. Из-за сарая выходит кошка, круглые глаза ее сердито смотрят на старика. Никиша торопливо отпускает Тиграшку на траву, идет по тропинке, где в зарослях виднеется дом Сапрона.
ПОБЕДИТЕЛЬ
Два старика сидят за столом. Один седой, великанского роста, другой маленький, лысый, почти карлик – ноги свешиваются с табурета.
Сапрон отдыхает после похода в школу. Стадо гоняет подменный пастух.
Наклонив отяжелевшую голову, ветеран вспоминал, как в мае сорок пятого шел по Берлину вслед за полевой кухней, к которой был прикреплен в качестве помощника повара. Лошадь Маня везла на колесах походную кухню, в котле на ходу варилась пища, из маленькой трубы вился дымок. Маня вздымала раненые, в шрамах, бока, тюкала по брусчатке стертыми подковами, высекающими искры. Привыкшая к грунтовым дорогам, лошадь оскользалась на выпуклых камнях мостовой и, как пьяная, заваливалась набок, выворачивая с хрустом оглобли.
Повар, сидевший на облучке, надувался всем своим красным лицом, рот его недоуменно приоткрывался, жидкие усы еще сильнее отвисали.
Сапрон, шедший рядом, поддерживал оглоблю, устанавливая лошадь в походное положение. Маня любила Сапрона. Он косил для нее по иноземным опушкам сено, подкармливал хлебом из пайка. Маня с благодарностью поглядывала на него слезящимся раненым глазом, из которого недавно вынули осколок. Глаз ослеп, повару приходилось подправлять движение животного – он резко дергал левой вожжой: иди прямо, черт глупая!
Маня дергала контуженой головой, бормотала что-то отвислыми губами, горевала о сыне-жеребенке, погибшем в уличном бою…
Никиша завидует Сапрону: накосить для лошади сена и он бы тоже смог, а помешивать картошку в котле деревянной лопаткой и вовсе благородное дело. Какая же тут война?
Сапрон возмущается: а где же я, по-твоему, был? У меня за спиной винтовка была, штык надраен до невозможной сиятельности… А до этого в разведке служил целых три года, языков десятками брал. Это уже апосля из-за разлада нервов был списан на кухню… В штыковую всегда добровольцем ходил, хоть повар и отговаривал – я помогал ему хорошо…
Маня слабела с каждым днем, Берлин был ее последним взятым городом, а дальше известное дело – на суп в котел, который она провезла через всю Европу… Сапрон бил кулаком по столу, плакал по Мане как по старой фронтовой подруге.
– Кобыла тоже страдала от нервного устройства… – наливал Никише повторительную стопку. – Когда мы ее забили и разделали на мясо, то после варки его даже солдаты не смогли съесть молодыми зубами – такое оно было жилистое и твердое. А еще осколки в нем попадались, один солдатик даже зуб сломал… Некоторые бойцы ели и плакали – они вместе с Маней пол-Европы прошли!
– Ты был тама, у Берлини! – хлюпает носом дезертир. – Надо Грепе своей приказать, чтоб каши пшенной сварила да крансервами магазинными заправила – я тоже кушать хочу как победитель! Чтоб кашу глотать не жевавши, с солдатским аппетитом. Знай, Сапрон, сердце мое на тонких храбрых ножках шагало рядом с тобой и кобылой Маней по
Берлину!..
Сапрон налил по третьей. Сам он стремительно пьянел. Внезапно затрясся от гнева и, наклонясь, заорал в крохотное, будто мхом поросшее личико:
– Я не какой-то червяк тыловой! Мне война вставила больную душу.
Тебе этого не понять… – Сапрон презрительно взмахивал черной от пастушеского загара ладонью, которая до сих пор имела боевой навес.
– Чаво ж тут понимать? – Маленький гость благодушно щурился, жевал былинку лука. На подбородке его пузырилась зелень, глаза утопали в комках морщинистой кожи. Кустики бровей – словно полынь на деревенских буграх.
Гудит ламповый телевизор, на экране мутное изображение. Неизвестные ораторы говорят о реформах, фигуры трясутся от технической неисправности.
– Об чем они балакают? – Дезертир приставляет к уху ладонь, встает, покачиваясь, с табурета, подходит к экрану, тычет в стекло трясущимся пальцем, словно хочет выковырнуть пару забавных человечков и посадить их в карман затасканного офицерского френча.
– Добавь самогоночки, Мавруш! – просит Сапрон добрейшим голосом, который у него прорезается в такие особенные моменты, постукивает тяжелыми, как болты, пальцами по столу, горбатится по старой
“лазутчиковой” привычке. – Я – разведчик! – восклицает он. – Я все вижу наскрозь…
Мавра, задремавшая было на скамье, испуганно всплескивает руками:
– Игдешь я табе чаво найду?
– Иди, иди… – поторапливает Сапрон.
Старуха, будто спросонок, тыркается в дверь, привычно спотыкается о порог, ворчит. Опять в доме беспорядок: телевизор дребезжит, воняет горящим нутром, Сапрон рычит словно “сумасходнай”, Никиша скулит, завидев по телевизору военное кавказское действие.
Погремев посудой в сенях, бабка возвращается, несет перед собой литровую банку с жидкостью. Самогонка мутная, с белесыми хлопьями.
Сапрон недолго думая наполнил большие стаканы доверху. Не дожидаясь, пока Никиша пришкандыбает к столу, выпил свою порцию, выдохнул горячий спиртовой воздух. Старуха отвернулась от перегара, замахала ладонью – как от идола пахня!
Она теребит Никишу за рукав, чувствуя горячую кость дезертира.
Жалуется на Сапрона, решившего помереть “бусурманским способом”.
Старый дурак червей боится – они, дескать, покойников в земле
“точють”. Поэтому наказывал на кладбище себя ни в коем разе не хоронить, заготовил в саду поленницу дров, установил на ней просмоленный гроб, прикрыл от дождя “целлохвановой” пленкой. И строго-настрого, под расписку, приказал после его смерти сжечь тело на этом костре…
– Да, я хочу быть горячим воздухом Родины!.. – Сапрон, услышав ее шепот, бьет кулаком по столу, летит на пол миска с квашеной капустой.
– Уймися, дурак, не позорьси перед народом, убери из сада свои смоляные чертовы дрова!.. – Мавра гневно потрясает кулаками, изработанными до такой жилистости, что они кажутся страшнее
Сапроновых. Но Никиша ее не боится – простая бабка, которую всегда можно обмануть, уговорить на любое дело. Как и у всех здешних старух, у нее противный голос. Маленький гость, не желая с ней разговаривать, подходит к столу, берет стакан с мутным самогоном и, подмигнув бабке, торопливо пьет, захлебываясь и перхая. Одолев огромную для него порцию, хватает корку хлеба, целует ее мокрыми сивушными губами.
Мавра ахнула, побежала скорее за холодцом, который она не выставляла, припасая для ужина.
– Нба табе, Микиток, закуси, а то опять не дойдешь до своей хаты, шмандыкнешься в лопухи!…
Никиша с жадностью накидывается на холодец, черпая дрогало алюминиевой ложкой. Студень вкусно тает во рту, привыкшем к нищете дезертирского питания. Старик поглядывает боковым глазом на Мавру, приоткрывшую рот, соображает в уме, что все старухи – общее для деревенской жизни тело. В их ругани всегда звучит надежда. Пьянея, он повернулся к Мавре, молодцевато ударил себя в грудь левой ладонью
– в правой зажата ложка: сгустки холодца шлепаются на пол, и он сам же на них оскользается.
– Я не грешник, матушка! – писклявый и в то же время умиротворенный голос. – Я спасси, не помир… Другие грешили, убивали, а я сидел у своей темноте… Я ишшо живой!..
Мавра как две капли похожа на Грепу, поэтому дезертир смело проходит посреди обеих – к двери, чтобы окончательно выйти на волю.
– Што ты, идол, пхаешься? – ворчит Мавра.
Никиша оборачивается, смотрит на нее, как на молодую девку.
– Иди, иди, дурак недобитай!.. – ворчит старуха.
Сапрон спит, уронив лицо на стол. Могучие ладони вяло выкинуты вперед, валяется надкусанный огурец.
– По до-ма-ам! – Дезертир дает сам себе писклявую, труднопроизносимую команду, бредет, качаясь, по тропинке. Где же его хата? До нее уже не добраться. Зато лопухи совсем близко. Один шаг надо сделать, но хромовые сапоги становятся ужасно тяжелыми, дыхания под жарким френчем нет совсем. И опять вокруг дезертира смыкаются стены солнечного погреба, в глазах белые самогонные хлопья. Мягкий удар о запахи травы, и вот уже его обнимает привычная душистая земля.
Букашка ползет по серой дергающейся щеке.
ЗОЯ
Два пастуха бредут вслед за стадом, гонят коров за околицу. Сапрон вышел на работу, голова почти не болит. Она с войны у него крепкая.
Никиша плетется вслед за пастухами, просит Сапрона дать похмелиться
– тот наверняка взял с собой чекушку. За спиной у дезертира самодельное деревянное ружье, выструганное из целиковой доски.
Травы этим летом много. Но не каждый луг пригоден для пастьбы.
Сапрон знает места, где трава до сих пор выше пояса: на человеческой крови поднялась… Коровы такую не едят, брезгуют…
Сапрон рассказывает Джону о том, как он провел вчерашний день в школе:
– Дети думают, я великий воин, потому что большой ростом. А я и разговаривать толком не умею. Показали мне ребята картину на стене – лицо молодое, написано подростковой рукой. Краска положена не жалеючи, бледность женчины курьяком выпирает, зато издалека смотрит на всех удивительная Зоя! Лицо как у мальчика, однако полностью военный образ. Юный художник изобразил Зою как святую. Подпись внизу картины неровными буквами, воистину детскими, которые этак шевелятся… – Сапрон достал из кармана тетрадочный листок, с хрустом развернул его. Школьники по его просьбе списали текст. Запинаясь, прочел записку рыдающим бочоночным голосом: -/ /Юная героиня-партизанка, приняла смерть на рубежах обороны Москвы. Ее жизнь, отданная за победу, как яркая звезда, осветила путь миллионам защитников Отчизны. Мы всегда будем помнить тебя, Зоя!
Стряхнув слезы, крикнул на коров: а ну пошли, мать вашу!.. Щелкнул кнутом.
Джон пытается его успокоить:
– Не плячь, Саплёнь! Девыцькя погибля… Плохие дяди ей сделяли бо-бо!..
Никиша тоже всхлипывает, ему жаль неизвестную Зою.
Дезертир смотрит на дурака, ковыряющего кнутовищем глинистый склон оврага. Жаль и глупого парня, да нечего ему дать – ни одной конфетки в дырявых карманах. Думает: “Вот Джон, дурачок, потомок послевоенных победителев, построивших города, плотины, шахты, распахавших целину.
Хвизику они придумали, а нового настоящего человека не изделали…
Землю колхозную никто не паша, люди сельские вымирають – сердца народныя в огне военном сгорела…”
– Зачем ты с собой деревянное ружье таскаешь? – с насмешкой оборачивается Сапрон. – И почему оно у тебя без штыка?..
– Дела моя, не спрашивай… Ты бы лучше, великий дядюшка, похмелил меня чуток…
ГРАНАТА
Джон ковырнул кнутовищем глиняную влажную ямку, нашел гранату.
– Колецькя!.. – радостно воскликнул он басом и дернул ржавое кольцо.
Сапрон мгновенно выхватил у него гранату, швырнул ее в заросли.
Треснуло, оглушило, куст жасмина вылетел из почвы, закружился в воздухе, как танцующий.
Над головой дезертира свистели осколки, будто опять на Курскую дугу попал. Осколок задел мочку уха, алые мутные капельки упали на грязный рукав шинели. Никиша восторженно озирался вокруг: вот она, матушка-война! Пытался достать из-за спины деревянную винтовку, но
Сапрон, видя, как дезертир путается в шпагате, крикнул: отставить!..
Лицо ветерана было багровое и сердитое.
Земляные крошки запоздало щелкнули по лицам. Сапрон повалил Джона на землю.
Дурак всхлипывал, полз по траве в неизвестном направлении.
– Тяма… – показывал он пальцем на горизонт. – Тяма Дзёнь видель сонь, будто воеваль и стлеляль… Саплёнь молёдёй с люзьём безаль, тыкаль немиця…
Сапрон кивает: да, так и было, бедный мой глупец!.. У вас, дураков, видения точные.
– Дзён тозе воеваль, глянятю в танк кидаль! – хвастает идиот.
– В свой, советский, что ли?
– Неть, тёт биль цюзой, с килестём…
Дезертир глядел вокруг умильными глазами. Раненое ухо прижал подорожником, кровь остановилась. Рыжая пыль грибом оседала над оврагом. Булькала речка в низине, коровы с хрустом щипали траву.
Никиша сломил хворостину, помог пастухам собрать стадо. Болталась на тощем теле длинная, до пят, шинель.
Сапрон показывает кнутовищем на Джона:
– Повезло дурачку, что родился после войны. Немцы боялись умалишенных, стреляли в них моментально… Ты, Никихвор, по военным понятиям тоже сумасходный – кто же от судьбы в яму хоронится?..
– Меня бы немцы не стрельнули – они умная нация, у них хвилосохвия есть – я в книжке вычитал. Когда у погребе сидел, Грепа партейных учебников из бывшего сельсовета мине целую кучу принесла. Тама про
Гегеля написано… Один такейный Гегель, в каске, с перекосоебленным от жара и пепла лицом, поднял крышку погреба, замахнулся большой гранатой, штобы бросить… Я вскочил с лавки, рванул на груди сопревшую рубаху: “Бей, гад!..” Немец отшатнулся от моего бородатого лица, понял, что убивать меня нету смысла – от смерти моей война не остановится… Ну разве не “хвилосаф”? Да и кто был тот солдат? Небось такой же бедолага, слесарь или плотник, которому некуда было от войны схорониться.
Сапрон многозначительно поднял указательный палец:
– Никакие битвы, партии, демократии не исправят повреждение ума в человеках. У немцев была дюже большая идея, и негде было ее развернуть, акромя как в России.
– Брешешь ты, Сапроха! – взвизгнул дезертир, поправляя за спиной игрушечное ружье. – Мысля твоя поперек жизни идеть.
– Никися глюпый, дулясок!.. – Джон гыгыкает, показывает на дезертира грязным лоснящимся пальцем, который он часто сует в рот.
Оборачивается круглым сальным лицом к пастуху: – Саплёнь, расьскязи иссё пля Зою. Дзён будить пилякать…
Никиша, приставив к уху ладонь, снова слушает рассказ про казненную девушку. Джон хочет зарыдать как нормальный человек, но не получается, и он пищит, выпятив толстые слюнявые губы.
Дезертир тоже всхлипывает. За шинельной согбенной спиной болтается на разлохмаченной веревке ружье.
…Митя услыхал взрыв, испугался – опять, наверное, тракторист на мину напоролся?.. До сих пор снаряды выворачивают плугами.
Подросток шагает вдоль опушки леса, в ладони духовитые ореховые хлысты, срезанные для удочек.
С холма видны три фигуры, бредущие вслед за стадом коров по дну балки. Желтое облако в форме гриба плывет к реке, журчащей на свалах. Речная прохлада перебивается вонью взрыва. Теперь понятно – опять дурачок гранату нашел!..
Джон чувствует, что Митя думает о нем, поворачивается всем своим колодообразным телом. Вспыхивает улыбка желтых зубов:
– Митя халёсий, давал Дзёну каньфетьку!..
Стадо скрывается в низине, мелькает выгоревшая на солнце кепка
Сапрона, щелкает кнут, доносится его зычный голос:
– А ну пошли, мать вашу!..