У брата остались сыновья-близнецы, оканчивают школу. Она достала фотографию, и я просто обомлела. Такие хорошенькие, такие неотличимые. Просто пасхальная открытка.
– Им тут по десять лет. А сейчас они еще лучше. Красавцы! Кончают школу. Только бы поступили в институт, только бы! Я армии боюсь, как смерти. Знаешь, что я делаю? Коплю деньги на взятку военкому, вожу ему в Серпухов дорогой коньяк и отдаюсь ему прямо в кабинете. Ему ужас как это нравится. Обещает прикрыть мальчишек. Я ему за это и так, и эдак. Самой мне это на фиг не надо. Я свое оттрахала смолоду. Ну, скажу тебе… Земля подо мной трещала. Потому и замуж не вышла. Одиножды один мне не годился. Так что военком от моих трюков на стенку лезет. Убью гада, если не спасет мальчишек.
Стыдно сказать, но я ей тогда позавидовала. Нет! Не тому, что вы подумали, а смыслу ее жизни – есть для кого и для чего.
У отца от его второй жены был тоже мальчишка. Но нам не дали сродниться. Казалось бы, почему, какой вред мог быть от сестры? Но новая жена сказала, как отрезала: «Она от меня квартиру получила, и мы ничего ей больше не должны. Не надо нам родственников. От них потом не спасешься». Так мне прямо сказал отец. И добавил: «У тебя свои будут. Не буду я поперек нее идти, себе дороже». Я видела брата своего два раза. Случайно. В парке на Первое мая. И однажды в метро.
И я соседке позавидовала: есть ради кого жить. Я как бы нашла источник ее какого-то озорного оптимизма, почти хулиганского.
У нас внизу жила старая учительница. Моя соседка носила ей молоко, хлеб и обязательно чекушку водки. «Это на случай растереться или вовнутрь для настроения». Учительница отпихивалась. Но разве от нее отпихнешься?
Могла бы я так? И я объясняю себя – плохую. Я стеснялась бы этого: стучать в дверь и вручать продукты. Мне казалось, что я как бы унижу учительницу. Я вытравила в себе после смерти мамы эту протянутость руки, хоть берущей, хоть дающей.
Так мы и соседствовали. Я – Маша, она – Маруся. Мне тридцатник. Ей сороковник. Но относительно нее – не точно. Она никогда не отмечала день рождения, а только именины. Но дата всегда менялась в зависимости от обстоятельств, так что я так и не знаю ни дня ее именин, ни дня рождения.
Она первая на площадке поставила металлическую дверь, первая вставила в окна стеклопакеты. Я знала, как завидуют и злятся другие соседи, хотя она ко всем была с открытой душой. Но я уже усвоила из уроков жизни: открытость и щедрость наши люди так же не любят, как замкнутость и скупость. Но второе понимают лучше, как нечто естественное и им понятное. А щедрость – с чего бы? А распахнутая душа – это зачем же? И захлопываются двери, и ядовитое: «Наша-то спекулянтка шубу купила. Тоже мне барыня. На рожу бы свою посмотрела».
Маруся красоткой не была. Но была в ней эта самая чертова изюминка. Не каждому она открывалась, но я всегда ждала ее появления: сверкнет глаз, кончик языка облизнет губы, и откуда-то все – красотка, ни больше ни меньше.
Потом случился у меня с ней плохой разговор прямо на площадке.
Я шла с работы.
– Ты что себе думаешь? – сказала она мне ни с того ни с сего. – Сколько мы с тобой на одной площадке, а я так и не видела у твоей двери мужика. Ты что – совсем? Для чего тебя бог сделал женщиной? Чтоб ты чертила какие-то идиотские чертежи? А грудь у тебя для чего? А то, что между ногами? Ты что, себе враг? Я же не говорю тебе – замуж. Я же говорю тебе – радость. Радость полноценной жизни, радость от удовольствия! Ты же хорошенькая, черт тебя дери!
Я не знаю, как это получилось, первый раз в жизни, между прочим, но я изо всей силы толкнула ее и хотела захлопнуть дверь, но она встала на пороге, и я увидела в ее глазах слезы.
– Господи, прости меня, дуру! Не мое это собачье дело, но ты такая хорошая девка, а пропадаешь ни за грош. Ну, хочешь, я тебя сосватаю?
– Перестань, – сказала я. – Или мы поссоримся.
– Ни за что, – закричала она. – Забудь! Все забудь. Идем со мной! – Она захлопнула мою дверь и почти втащила меня к себе. И уже через минуту разливала по рюмкам коньяк и умоляла:
– Выпьем за нас! Ты такая, я другая. Наверное, это хорошо. Жизнь, она любит всех. Правда ведь? Ну, выпей, дура, за нас двоих, разных, но дружных, правда ведь?
И я выпила. И мы еще сидели, прижавшись друг к другу.
– Ладно тебе, не обижайся. В сущности, мы обе одиночки. Каждая по-своему. Но пока руки-ноги есть, надо радоваться жизни.
– Я радуюсь, – ответила я и как-то неловко ее поцеловала.
Она смотрела мне в спину, пока я поворачивала ключ в дверях. Уже войдя к себе, я поняла этот удивительно пронзительный взгляд, будто она проникла в меня и теперь стоит непосредственно перед моим сердцем, а оно, оказывается, немаленькое, и бьется шумно, но внутри него – ничего, кроме мощных качающих кровь сосудов. Я подумала, что никогда не разглядывала себя изнутри, человеческую машину, в которой где-то – где? где? – живет или не живет, а тоже крутит свои колесики душа.
Вот какую дурь я впустила в себя с этим взглядом своей соседки. А потом я разозлилась, потому что ни у кого нет права лезть другому в душу. Это наша русская манера – сочувствовать, влезая в другого глазами и пальцами. А может, это то самое, что называется дойти до сути? И обнаружить, что суть – просто упругий мешок с кровью, и не более того. И нет в нем ни любви, ни счастья, просто мешок.
С этими дурьими мыслями я и уснула. С ними же и проснулась, и обнаружила разницу между мыслью вечерней и утренней. Утренняя была свежа и нахальна. Она объяснила мне, что негоже мне так уж дружить с мешочницей, что я все-таки девушка с каким-никаким, а образованием, что у меня интересы выше и краше, чем примитивный поиск мужика. И негоже никому лезть в душу в чоботах, я этого больше не позволю.
Но после утра наступает день, и он не сверяется с твоими утренними мыслями. Днем на работу мне позвонила Маруся. Это могло означать прорыв трубы, пожар или взлом моей двери. Других поводов быть не могло. Она что-то кричала в трубку, и я поняла, что квартира моя цела, пожара нет, но я должна непременно вернуться пораньше, если не прямо сейчас.
– Ну, скажи, что-нибудь случилось? Ты можешь сказать?
– Беда! У меня беда. Приезжай!
Меня отпустили с работы, и я помчалась домой. Я ехала и придумывала ее беды. Обокрали. Сломала на лестнице ногу. Обрушился потолок из-за протекших соседей. У нее острый приступ аппендицита, к ней едет «Скорая», а она в панике потеряла ключи от квартиры. Ее изнасиловали в лифте, и она лежит, истекая кровью. Господи, сколько же дури может прийти человеку в голову!
Она ждала меня на пороге, одетая, с чемоданом у ног.
– Эта сволочь меня подвел. Их взяли в армию прямо на улице.
До меня дошло не сразу. Потом сообразила: ее племянников, за которых она готова была умереть, все-таки загребли.
– Ну, и куда ты мчишься? Ты хочешь победить военкомат?
– Я не знаю, – кричала она, – может, я сожгу военкома, может, лягу на рельсы. Но я должна их спасти.
Конечно, ничего у нее не вышло. Вернулась на себя непохожая, но потом вскоре получила фотографию мальчишек. Уже в форме, бритых. Хорошенькие такие мордахи. Опять подумалось о пасхальных открытках.
– Скажи, а? Артисты…
У нее появилась новая тема – ненависть к невестке, дуре толстопятой, у которой не хватило сил отстоять сыновей. Будь она, Маруся, там, она бы разнесла в клочья военкомат, она бы ворвалась к Путину и крикнула бы ему в лицо: «Вам что, сволочам, мало гибели отца, вы теперь детей подбираете?»
– Но они же, слава богу, живы, – говорила я.
И тут она мне сказала то, чего я никак не могла от нее ожидать.
– Надо было бежать. Мне. Мать – рохля. Бежать хоть в Турцию, да даже на Украину. Там дети служат год и возле дома. Хоть куда, где нет этой чертовой бессмысленной армии. Я бы их тогда позвала вроде как в гости и оставила любым способом. Где был мой ум? Держалась за эту чертову квартиру. А надо было знать, что мужики здесь слова не держат, никакой совести у страны и не ночевало. Бежать надо было, бежать. А ты чего стоишь? Уезжай, пока руки-ноги сильные.
– Но меня же не возьмут в армию, – глупо ответила я.
– Вся Россия – армия. Армия рабов. Вся под ружьем, вся на плацу… Нет, конечно, не вся. Но ты из всех. У простого человека здесь нет защиты.
– Но мы, слава богу, живы. И ребята тоже.
Не говори, если не знаешь. Я накаркала.
Пока мы разговаривали, их, хорошеньких, насиловал командир. Они бежали, их догнали и пристрелили, как волчат. Потом об этом много писали в газетах. Маруся прочла об этом раньше, чем что-то официально сообщили родным, и просто упала замертво, держа в кулаке оторванный кусок газеты. Это учительница снизу принесла ей ее, зная, что Маруся интересуется темой преступлений в армии. О племянниках она ничего не знала, думала, что у Маруси гражданский интерес. При ней Маруся упала, и она позвала меня. Я вошла, и тут зазвонил телефон. Пришлось взять трубку. Кричала женщина, и я, еще не зная ничего толком, а видя только лежащую на полу подругу, услышала, что «привезли гробы», и вой, страшный, нечеловеческий вой.
Я положила трубку, потому что бестолковая учительница столбом стояла возле лежащей Маруси, не сообразив вызвать «Скорую». Я вызвала. Мы вдвоем не смогли поднять ее с пола и подложили ей под голову подушку. Она была жива и смотрела на меня из какой-то неведомой мне глубины.
– Успокойся, – говорила я ей. – Ты же сильная. Сама же знаешь. Надо жить… Мы найдем виноватых. Я тебе обещаю. Мы добьемся, чтоб их наказали. Ради этого стоит собраться с силами. Сама же знаешь… Пока руки-ноги есть…
– Жизнь прекрасна, – пробормотала она. – Ты это хотела сказать?
И я кивала ей в ответ, радуясь, что она в разуме, а значит, в порядке.
Меня только поражало ее лицо, которое на глазах становилось другим, строго каменным, с глазами, смотрящими из какого-то невероятного далека. И почему-то у нее резко обозначился нос.
– Жизнь прекрасна, – сказала она четко. – Страна – дерьмо. Надо бежать… – И она замолчала, а я продолжала радоваться ясности ее мысли, а значит, жизни.
В этот момент вошла «Скорая». Им хватило одного взгляда, чтобы понять: им тут делать нечего, а я все сидела и тупо ждала от нее еще каких-то слов. Когда ее уносили, до меня дошло, что, в сущности, она сказала все. Воистину все! Сказала и сбежала. С руками, ногами, со словами, что жизнь прекрасна. У меня в душе будто выключили свет, а сердце будто повисло на жиле и не желало стучать. И только слезы были живые и горячие.
Лошадиная фамилия
В сущности, все в жизни начинается из ничего. Конечно, если очень любопытствовать и жаждать дойти до самой сути, то нароешь микроб жизни или там какую занозу-клетку. Но наш человек устроен так, что ему это малоинтересно, ему кажется, что он до всего и так все знает, без всяких там «наук и гитик». «А я что вам говорил? Да мне сразу показалось, что начальник наш говно, но вы же распустили перед ним хвост». «А что я вам говорил» – это наш девиз жизни.
История, которая перед вами, тоже родилась из ничего, а выросла в такое, что две свеженькие могилы обрели себе постоянное место прописки, можно сказать, одна за другой.
Хочется начать с правильного слова. Значит, начнем с любви.
Они вместе учились в школе, вместе поступили в вуз и к этому моменту уже были готовы расписаться. Бабушка девушки стегала одеяло, как ее учила ее бабушка, а родители с двух сторон пыжились заработать на машину для молодых. Но не какую-нибудь навороченную иностранку (откуда?), а на недорогую китаянку или там узбечку. А то и с рук, поношенную. То есть мы будем иметь дело с низом «среднего класса». Это для понимания мысли.
Ее звали Леной Синицыной, его Колей Коневым. Пять лет любви, и уже вполне конкретной, это вам не хухры-мухры. Самое время стегать одеяло. Хотя с одеялом тоже был характерный эпизод.
Лена придержала маму в ванной и спросила шипяще так, по-змеиному, как она умела в гневе:
– Бабка что, на самом деле думает, что мы этим будем укрываться?
– Деточка, так бабушка же мастерица. Одеяло будет полупуховое. Легкое и теплое. Все женщины в их роду этим лет двести жили. И сносу – никакого.
– Не вздумайте, – прошипела Лена, – я его сразу выкину.
И всю дорогу в институт была злая, как сатана. Расстроилась. В туалете, поправляя обветренный макияж, она услышала разговор. (Помните? Она была вся на нерве.)
– А Элька меняет фамилию отца на фамилию отчима. Не хочу, говорит, быть простою крестьянкой, а хочу быть столбовою дворянкой. Теперь она будет не то Швеллер, не то Шпеллер.
– Тумблер, – засмеялся кто-то.
– Элька говорит: не буду же я простой, как три рубля, Семеновой, это дешево и не звучит. Ивановы, Петровы, Семеновы – это, девочки, плебейство.
– Лучше быть самой собой Ивановой, чем чужой Розенбаум, – сказала их отличница и по уму, и по знаниям. Такая самородная девка. Всегда со своим особым мнением. Даже вопреки профессору или там ветерану труда. – Не фамилия несет человека, а человек фамилию.
– А если фамилия неприличная?
– Есть исключения, не спорю. Но среди нас, кажется, Пердюковых нет?
– Ты не понимаешь! – кричали девчонки. – Фамилия должна украшать человека. Ты Лебедева – тебе повезло, а я, к примеру, Козлова. Конечно, я буду искать себе что-то получше. А лучше иностранное. Оно звонче.
Такое началось! Втянули и злую, как черт, Ленку. Она все еще мыслила от одеяла.
– Ты будешь менять фамилию? Ты раньше всех выходишь замуж.
– Буду!
– Ну и дура. Так ты Синицына, что-то птичье, певичье, высокое. А станешь Коневой, в смысле Лошадёвой, Жеребцовой.
Они так разгорелись, что в туалет заглянула вахтерша и спросила:
– Вас тут грабят или уже поубивали?
– Мы замуж выходим! – закричали девчонки. – За красивую фамилию!
– Дуры, – сказала вахтерша и ушла, но в голове уже несла мысль. Была она в девичестве Крюкова, а вышла за Загребельного. Загребельного загребли за ворованный шифер. Каково? И она нашла себе другого – Владимира Ильича Курицу. Так и живет с Курицей уже считай тридцать лет. Фамилия оказалась точной. Владимиром Ильичом и не пахло, все было курячим – и достаток, и здоровье, и сын-алкоголик, Сергей Владимирович Курица. И дети у того были – ну, чистые куры. И вахтерша расстроилась на всю оставшуюся ей жизнь.
Сидя на первой паре, Лена забыла о фамилии, она продолжала думать о стеганом бабушкином одеяле, под которым она будет лежать. И вот тут-то выпрыгнуло! Лежать с лошадиной фамилией!
Стоит подумать о какой-то ерунде, как выясняется, что полмира только про это и думают. Была у нее еще садиковская подружка Лизка, девчонка красивая и неглупая. Так вот, она тоже решила взять фамилию мужа матери, с которым та спрыгнула в Израиль, оставив Лизку в совершенно неаристократичной русской среде совковых интеллигентов. «Буду, – сказала всем, – Лиз Фридман».
– А не стыдно перед отцом? – спросила будущую Лиз Лариса Полянская, тоже из их садика.
– Тебе хорошо! – затараторила. – Ты Полянская. Это ж красиво. А я Шумакова. Не фамилия, а смех.
– А ты такая и есть. Шуму от тебя много, а дела чуть. Ты – суть своей фамилии.
Едва не подрались.
Все это вертелось в голове у Ленки, и она в этот же день позвонила Лизке: «Как там у тебя с фамилией?»
– Понимаешь, ко мне в Интернете приклеился парень с любопытной фамилией Богачев. Хороший парень, на меня глаз положил, а главное, он богатый Богачев, понимаешь? Фамилии – это не просто буквы и звуки, они определяют жизнь. Если с ним что завяжется, отложим пока Фридмана. Хотя с ним заграница ближе. Но Богачевы и здесь при газовой трубе. Им хорошо.
– А тебе плохо?
– Ну, как сказать? Не голодаю. Одеваюсь более-менее. Но я многого хочу, очень многого. Но не хочу и не буду разбиваться ради этого в лепешку. У меня все родственники сгорбленные от борьбы за выживание. Моей бабке семьдесят, она до сих пор работает, а ни одного брюлика не поимела, понимаешь? Предлагает мне свои клипсы, можно сказать, из подметки сделанные, а она ими всю жизнь гордилась. Мне ее жалко, но больше противно.
Этот разговор взбаламутил Лену. Ей вдруг стало совершенно ясно, что она никогда не будет носить лошадиную фамилию. Это она сегодня же объявит жениху. И объявила. Он так побледнел, Коля Конев, просто смертным цветом. И, не говоря ни слова, ушел.
Тут ведь была другая история. В семье Коли был культ Ивана Степановича Конева, дальнего родственника знаменитого при совке маршала. Когда он умер в 1973 году, Колина мама родила девочку. Как сами понимаете, девочку Ваней не назовешь. Хотя в семье и возникала такая бредовая идея. А почему бы и нет – Ваня, Валя, так схоже, так родственно?.. Но назвали все-таки Валей. Коля родился в восемьдесят седьмом. Но в тот проклятый год умер брат отца, спасатель на аварии в Чернобыле. Он был молод, и звали его Николай. Ему дали Героя посмертно, и семья решила, что честнее назвать новорожденного младенца Колей. На этом все и успокоились. Мол, полководец простит.
А взволновались снова уже сейчас, когда Коля решил жениться. Конечно, от него родится мальчик – кто же еще? – и конечно, он будет Иваном. Это и по совести, и по чести. И этой славной мечтой стали жить.
Семья была простая, бесхитростная, чужого не хотели, а своим гордились до потрескивания в животе. «Мы Коневы» произносилось, как «мы Романовы» или там «Путины». (Ах, Боже мой, думали некоторые, почему мы все не Путины?)
Никаких связей с другими Коневыми, если таковые существовали, не было. Наши Коневы были гордые и не навязывались. Была одна реликвия – фотка еще с Гражданской войны. На обороте было накарябано: «Я стою второй слева».
Коневым нашим хватало этого для внутренней связи с прошлым. Благ от второго слева они сроду не имели. И этим даже гордились. Русский человек, если уж он хорош, то, что называется, до святости. Но если он плох (а таких во много раз больше, Господи, прости за грубую правду), тут уж святых надо выносить. Тогда уж русскостью своей Коневы и Ивановы, Богачевы и Курицы размахают так, что не слезами, кровушкой зальешься.