Удивление перед жизнью - Виктор Розов 10 стр.


Она умерла раньше его. Умышленно не называю имени, так как, возможно, живы ее близкие.

Я уже писал, что мне везло на встречи с хорошими людьми, везло и на друзей. Прежних, с которыми связаны десятилетия, осталось совсем чуть — чуть. Но Кирилл был главным, долгим — долгим другом моей жизни. Скажу, пожалуй, еще об одной его черте: он никогда не жаловался на жизнь, был крайне нетребователен к бытовым благам. В Ленинграде он преподавал в Высшем артиллерийском училище и жил в совершенно невыносимых условиях. В ранние годы советской власти в Артиллерийском переулке был построен дом, я бы назвал его коммунистическим, экспериментальным. Дом был большой, а внутри коридоры с комнатами — клетушками. В каждом коридоре на всех жильцов, на все семейства— одна большая кухня. Дом — муравейник, некое воплощение сна Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?». Комнатушка, в которой жил Кирилл с семьей, была крохотной, но никогда я не слышал от своего друга жалоб. Нина иногда взрывалась после какой‑нибудь кухонной схватки, переносила свой гнев на Кирилла, а он, не повышая голоса, успокаивающе ей говорил: «Не шуми, не шуми». Он знал, что другие люди живут в еще более скверных условиях— на чердаках, в подвалах, в сараях… И не требовал себе привилегий. Это был человек, которого я никогда не видел злым или даже раздраженным. С ним и в детстве, и в юности, и в старости было как‑то уютно, не суетно, спокойно.

Его нетребовательность к быту не была равнодушием, не была элементом аскетизма, а какой‑то высшей человеческой мудростью. При скромности жизни он был очень веселым. Смешливость его была феноменальной, пожалуй, это единственный человек, который смеялся буквально до слез, слезы текли ручьями, и от этого все, кто был рядом, хохотали во все горло, хотя и не до слез.

Да, везло мне. везло на настоящих друзей. А уже стольких нет, и многое сказать некому. Я чувствую, как нищаю с каждым уходом…

Впрочем, и им я бы тоже не сумел передать увиденное, а обидно до невозможности. Впервые это отчаяние овладело мною в Эдинбурге.

Стоя на одной из красивейших улиц мира — Принсессен- стрит, задрав голову вверх, я смотрел на груду средневековых замков на вершине горы, возвышающейся тут же, рядом с улицей. Зубчатые средневековые стены в несколько поясов, остроконечные шпили башен, нависающие над обрывом, крохотные и изящные крепостные башенки, целое царство прекраснейших старинных, из камня выложенных сооружений. Волшебство и магия старинной архитектуры, которая пахнет латами, длинными копьями, конями в расшитых попонах, поединками, кавалькадами. И все эти зубцы, шпили и стены реют в небе, в облаках. Белые облака наплывают на них, окутывают, отчего все кажется уже совсем нереальным, проплывают, вновь обнажая их могущество и крепость. А по склонам гор купы деревьев, тоненькие тропинки, зеленая трава. И тут же на Принсессен — стрит сияющие новомодные витрины, толпы людей со всего мира.

В первый раз я попал в Эдинбург во время фестиваля искусств. Над зданиями города, над башнями развевались гигантские полотнища знамен на могучих древках. Совсем рыцарские времена!

Ну, будет! А то я сейчас начну рассказывать о Марии Стюарт — как она, беременная, бежала ночью от убийц из Холируда вон в ту круглую башню, спряталась в ней и родила там сына, будущего короля Англии Иакова Первого; о том, как хороши в Шотландии края Роберта Бернса, какие там таинственные озера… Стоп! Залезаю обратно под стеклянную крышу длинного алюминиевого вагона.

Здесь, в Калифорнии, лето. Маленькие домики в зелени. На деревьях оранжевые апельсины и золотые лимоны, точно такие, какими я видел их впервые в жизни в годы нэпа в Костроме на витрине магазина «Крым». Покупать их по бедности не мог, только любовался. И сейчас любуюсь. И сейчас не хочу съесть. Вкусовое ощущение, наверное, самое грубое наше чувство. Куда насладительнее ощущение прекрасного. И глаз нельзя оторвать от этих садов и рощ. Вот уж поистине я их ем глазами!

У домиков стриженые аллеи кустов, клумбы, газоны. А в Москве‑то сейчас, в Москве — вьюга, холод.

Пальмы помахивают своими вершинами — вениками, точь — в- точь метелки из перьев, какими в богатых домах смахивали пыль с мебели. Этот предмет я часто видел на сцене в разных спектаклях, где горничная — резвушка кокетливо вроде бы обмахивала пыль с разных канапе и пуфиков. И мне эти метелки казались признаком высокого богатства и роскоши.

Однако некоторые деревья, как, например, грецкие орехи, стоят совсем голые, без листьев, и подобные приметы говорят: нет, сейчас и здесь не лето — зима.

Едем по длиннейшему Бэй — бриджу через Сан — Францисский залив. В последний раз бросаю на него взгляд. Мелкая рябь играет световыми зеркальными бликами на солнце. Гляжу не мигая. Хочется в глазах навсегда увезти его с собой. Ведь не увижу больше Сан — Францисский залив… И, представьте, через четыре года увидел вновь!

Начинаются тоннели. Значит, пошли горы. Вот они — пепельные, серые, рыжие… Поезд то зажимает в ущельях, то выбрасывает в долины, где идут весенние полевые работы. И я вижу, что Америка — это не только скученные города, небоскребы, толпы людей, потоки машин, но и величавые бескрайние просторы без единого живого существа на сотни миль. Эге, думаю я, американцам еще есть где порезвиться. Пустыни, скалы, ущелья…

…Сакраменто. Главный город Калифорнии. Раньше я думал: «Сакраменто» — это какое‑то бешеное испанское ругательство, вроде немецкого «доннерветтер». Оказывается, ничего подобного — маленький городок.

Все‑таки это занятно, что в Америке главные города штатов — небольшие, провинциальные. Казалось бы, главным городом Калифорнии должен быть, конечно, Сан — Франциско, ну, на худой конец — Лос — Анджелес. И вот тебе — какой‑то затерянный за горами Сакраменто. А если провести по карте Соединенных Штатов линию по диагонали, то в нижнем правом углу упрешься в Нью — Орлеан. Уж конечно это главный город штата Луизиана! И конечно, ничего подобного. Есть такой городишко Батон — Руж, он и является начальником всех прочих городов своего штата. И как это важные чиновники терпят такую несправедливость— ведь они главные, взяли бы и изменили положение! У нас вон все в Москву рвутся. Чуть в люди вышел — прощай, родная Чита, или Вологда, или даже Одесса — мама. Все чеховские три сестры, все «в Москву, в Москву!»

Горы Сьерра — Невады. Холод, снег, вечный покой. Молодой олень мчится от поезда. Ишь как припустил, улепетывает по прямой! А другие — постарше и более смелые— стоят поодаль и любопытствуют, глядят своими огромными глазищами. А вон фазаны по снегу бегут, мчатся. Бегите, бегите, человек едет. Впрочем, ладно, гуляйте, так и быть. Вы теперь для нас вроде игрушек. Не волнуйтесь: мы для вас даже заповедники делаем и убивать разрешаем не во всякое время года. Гуляйте, глупенькие! А вон обыкновенные утки с селезнями у берега какой‑то бурно бегущей, замерзшей только по краям реки плавают, по самому стрежню. Что это за река? Колорадо. Батюшки, я вижу Колорадо, я еду по штату Колорадо! Где‑то вот тут был тот решающий удар лопатой, о котором писал Стефан Цвейг в своих «Роковых мгновениях», удар, за которым блеснуло золото, и потоки людей хлынули в эти края, и развернулась яростная битва за золото. Хватка. Лихорадка. Чума. Самум.

Тихо тут сейчас. Никого не видно, ни души. Всё выкопали, видать, до крупинки — и бросили. Лежит передо мной выпотрошенный труп земли Колорадо, и только легенды веют над нею вместе с ветрами и снегом.

Нет, не хотим мы уходить из‑под стеклянной обзорной крыши ни на обед, ни на чай, ни на ужин. И разговаривать не разговариваем. Бежит перед нашими глазами ежеминутно изменяющийся мир этого чужого континента. Дивимся его могуществу и красоте, и каждый из нас думает свою думу. О смысле жизни, о величии, о суете, о счастье. Зачем так нехорошо живут люди на этой изумительной планете?!

Наступают сумерки и начинают прятать от нас сначала дали, а потом и все, что бежит рядом. И над головой возникает черное небо, осыпанное звездами. И так же нельзя отвести глаз. И величественно на душе, и прекрасно. Чувствуешь, что это тоже дано тебе вместе с жизнью. На, смотри, любуйся, проникай, постигай.

Я тебе дарю нежность просыпающегося утра, блеск дня, теплоту вечера и эту драгоценную черную ночь в звездах. И сколько у тебя еще всякой всячины! И любовь, и дети, и бегущие фазаны, и поляны в ромашках, и зеленый морской вал — невозможно перечислить, даже если ты будешь считать всю свою жизнь. И не считай, не надо. Живи и будь счастлив!

Где я? Почему мне так хорошо? Я в чужой стране, в непривычном вагоне, «без языка», и всего на месяц. Почему мне так хорошо? Потому что все это мое, дано мне. Помните, у Тургенева: «Есть такие мгновения, на которые можно только указать и пройти мимо…»

Спускаюсь вниз. Нажимаю кнопку, отбегаю от зашевелившейся гадюки — полки, жду, пока она успокоится, прыгаю на нее как всадник, ставлю на кондиционере приятную для меня температуру + 19°, и вихрь мыслей уносит меня прямо в сон.

…А на следующий день едем в каньоне, глубоко внутри земли. Тоже удивительное зрелище. Там, наверху, еле дотягиваешься глазами: степи, поля, деревья. А здесь едешь как бы сквозь землю. Наверно, так чувствует себя таракан, когда ползет в щели.

Мы приехали в Денвер с опозданием, и Валентин Петрович ехидно заметил: «Очень мне нравится это опоздание. Слава Богу, непорядки не у нас одних». До отлета самолета оставалось сорок минут, и мы как угорелые понеслись на аэродром. С кем‑то о чем‑то говорили, махали руками. И очутились в воздухе. Летим в Чикаго. И вот сейчас, пока у меня есть время, расскажу немного про Валентина Петровича Катаева.

Феномен Катаева

Валентин Петрович Катаев, на мой взгляд, настоящий классик советской литературы.

В 1955 году, когда я еще жил в бывшей келье Зачатьевского монастыря, в котором на два громадных коридора с двадцатью четырьмя кельями был один телефон. Однажды, пробежав стометровку и взяв трубку, я услышал незнакомый женский голос: «Виктор Сергеевич, я звоню по просьбе Валентина Петровича Катаева. Организовывается новый журнал для молодежи. Называться он будет «Юность». Валентин Петрович спрашивает, не согласились бы вы стать членом редколлегии». Слегка растерявшись, я ответил: «Да». Растерялся оттого, что к тому времени еще только — только проклевывался в литературу и чувствовал себя литературным птенцом, и вдруг такая честь — пригласил сам Катаев. который для меня был одной из вершин нашей литературы. И редколлегия была такая мощная: Самуил Маршак, Ираклий Андроников, Николай Носов, Григорий Медынский, художник Виталий Горяев. Всех я знал раньше, любил.

Какие же интересные были наши заседания редколлегии! Свежие, бурные — время‑то было замечательное, хрущевская «оттепель». Как бы ни нападали сейчас на людей того времени, какими оскорбительными эпитетами ни награждали, но ведь как из рога изобилия посыпались имена: Евтушенко и Вознесенский, Гладилин и Ахмадулина, Друце, Искандер и Рождественский… Замечу кстати, что‑то сейчас в связи с переходом к буржуазной свободе не густо новых имен. Дурной признак.

Под руководством Катаева каждое наше собрание превращалось в праздник, мало того, еще по телефону обменивались мыслями. Помню, как мне позвонил Самуил Яковлевич Маршак и долго — долго разбирал стихи молодых поэтов, идущие в следующий номер. И разбирал по самому крупному счету, предсказывая, так сказать, путь дальнейшего развития того или иного поэта. С тех пор прошло много лет, а я запомнил, как об одном поэте он сказал (привожу дословно): «Интересно, но это цирковая лошадь, он воду возить не будет». И дал действительно правильную характеристику… Нет, не убийственная характеристика, даже не отрицательная, но какая образная и точная!

Сколько буpлящeгo нашего времени ушло на обсуждение повести Адамова «Дело “Пестрых”»! В то время любой детектив считался крамолой, а тут на тебе: советский детектив. Мнения схлестнулись круто. Одни отвергали напрочь, категорически. Другие были «за». Я старался логически доказать необходимость этого жанра именно для юношества, приводил примеры из своей жизни, рассказав, как увлекался чтением копеечных детективов: Ник Картер, Нат Пинкертон, «Пещера Лейхтвейса», «Палач города Берлина» и прочее. Старался объяснить, что таким образом эти наивные книжки держали мой мозг в кипящем состоянии. Я уже свободно потом мог перейти к Жюлю Верну, Фенимору Куперу, Герберту Уэллсу, а после них к Чехову, Короленко, Толстому и, наконец, к Достоевскому. Всему свое время. И дело не в жанре, а в качестве и чистоте прозы.

Большинства первых членов редколлегии «Юности» уже нет на свете. Вечная им память. Иные авторы сошли со светлой ее тропы. Ну, ладно. Разберутся.

…В те годы— начало шестидесятых— выезды за границу были редки, и нет нужды говорить, как я был рад предстоящему путешествию. Срок выезда задерживался из‑за Карибского кризиса. Я помню, как мы трое— Катаев, американский посол и я — сидели в особняке, резиденции посла США, и вели напряженную беседу по поводу задержки нашего выезда. Собственно, беседу вел Катаев, я же, как говорится, при сем присутствовал. Беседу Катаев вел спокойно, с достоинством человека, представляющего великую страну. Посол ронял слова взвешенно и осторожно. Напряжение было большое. Боевые корабли, кажется, уже шли навстречу друг другу, готовясь к бою, а атомные ракеты расчехлены. Катаев два раза повторил: «Господин посол, вы, конечно, так же как и я, понимаете, что мы сидим в одной лодке». Кризис разрешился благополучно, и мы поехали в США, будучи гостями Госдепартамента. Для меня это было просто путешествие в Америку, страну, о которой немало слышал, но никогда даже не мечтал ее увидеть. В то же время я понимал: мы несем какую‑то миссию. Краешек железного занавеса приподнимался, и нам и им хотелось взглянуть друг на друга не через пропагандистские тенденциозные статьи, а прямо глаза в глаза. И это играло свою роль.

Первые встречи с американской молодежью состоялись в Хьюстоне, в университете. Если бы вы видели и слышали, как блестящ был Валентин Петрович — каскад острот, метких вопросов и метких ответов, искренняя веселость. Нет, для встреч нам не дали большого зала университета, ограничились небольшой аудиторией. Набито было битком, стояли в дверях. Успех был яркий. Толпа студентов провожала до ворот. Маленькая деталь: на следующий день к нам в отель пришел студент, слушавший нас вчера, и принес в подарок пустяк — спички с видами Хьюстона. Он сказал: «Нам запрещено с вами встречаться, но я пришел. Вы нам очень понравились». Придя к нам, он этим самым совершил маленький подвиг.

К сожалению, политики чаще всего мешают людям жить нормально. Таким дружным приемом в университете наши хозяева, оказывается, остались недовольны, и выступления в Беркли и Стенфорде носили иной характер. Студентов не было. Хозяева извинялись. «Знаете, понимаете, у студентов экзамены, они не могут прийти, будут только профессора, преподаватели и еще какие‑то дяди». Эти встречи прошли вполне корректно, и только. А студенты в это время огромной стаей паслись на территории университета, играли во всевозможные игры, вливались в стайки для митингов, словом, «готовились к экзаменам».

Еще до приезда в Сан — Франциско Катаев попросил встречу с членами компартии США. Тут уже, что называется, пошла стенка на стенку. Нет, этой встречи не будет. Нет, эту встречу Госдепартамент организовывать не будет. Он решительно против этой встречи. Лично мне, человеку глубоко беспартийному, эта встреча была не позарез, но Катаев настаивал. Может быть, в Москве ему рекомендовали провести это мероприятие. Нам говорили: «Зачем вам эти люди? Членов компартии в Соединенных Штатах всего десять тысяч, половина из них сотрудники ЦРУ». Но Катаев твердо настоял на своем, и встреча произошла на какой‑то квартире. Было человек 20–25, и нас угощали русскими пирожками. Мне, откровенно говоря, было скучно. И как удалось Катаеву сломить сопротивление Госдепартамента, не знаю. Скажу только: он был человеком мощным.

Однако в Бостоне до нас почему‑то допустили студентов, и опять, как в Хьюстоне, битком набитый зальчик, хохот, аплодисменты, восторженные проводы. Много лет спустя, когда железный занавес был поднят наполовину и даже, может быть, выше, я ездил на один месяц читать лекции о советской драматургии в Канзасский университет и свидетельствую: американская молодежь в своем подавляющем большинстве замечательная, она, может быть, менее эрудированная, чем наша, но более открытая и простодушная. Слушая блистательные ответы на вопросы, брошенные реплики, скажу прямо: я восхищался Катаевым. Много я знал талантливых людей, но человека более острого ума, пожалуй, не встречал.

Нью — Йорк. Знаменитый Колумбийский университет. Катаев поставил вопрос прямо: будут студенты? «К сожалению, у них скоро экзамены, но…» — «Выступать не будем». — «Да, но это же, господа, неудобно, тут профессора, сотрудники». — «Выступать не будем». — «Но уже объявлено, придут известные люди». — «Выступать не будем». — «Госдепартамент просил вас…» — «Выступать не будем». И потом уже мне: «На кой леший нам вся эта антисоветская публика. Вы не возражаете, Виктор Сергеевич, не будем?» Я поддакнул. Хотя, честно скажу, и эта встреча что‑нибудь бы дала. Жизнь не бывает неинтересной, если впервые. Да, забыл сказать еще о Вашингтоне: чуть ли не на следующий день по приезде у нас была встреча какая‑то, немного странная, в учебном заведении неизвестно какого профиля. Присутствовало человек 15–20, может быть, даже меньше. Студенты все взрослые. Встреча шла деликатно, но очень сухо. Когда мы с Валентином Петровичем вышли, он сказал: «Это разведчики, им показывали нас и говорили: “Смотрите, вот они, советские люди”. Это для них был урок». Нас селили в лучших отелях страны, организовывали встречи, что называется, на высоком уровне, вплоть до Шлезингера, помощника президента и сенатора от штата Миннесота, ставшего вскоре вице — президентом. Нас ошеломляли достижениями этой действительно уникальной молодой страны. Званые обеды, ужины, театры, варьете. Катаев великолепно представлял нашу бедную, еще не устроенную, но древнюю и могучую страну. Достоинство, блеск ума и остроумия. Когда мы сели в самолет, отправляясь домой, Катаев спросил меня: «Ну как, Виктор Сергеевич?» Я ответил: «Потрясающе!» Катаев: «Да, нас пытали роскошью». Вот эта его меткая, точная фраза сейчас для меня много значит. Нас пытали роскошью, но мы с радостью возвращаемся домой. Увы, этой пытки не вынесли ни Хрущев, ни Ельцин. Хрущев бросился догонять Америку по мясу, молоку, яйцам и слегка заболел кукурузой. Ельцин пошел дальше — уничтожил СССР и решил из Российской республики сделать Соединенные Штаты Америки. Капитулировали, не выдержали пытку роскошью. Ай — яй — яй!

Назад Дальше